- Уже поздно, я пойду, - сказал Воронцов чужим голосом. Она открыла глаза. Будто вернулась из далёкого путешествия, из неведомой страны, где она шла рука об руку с Гришей.
- Поздно? - рассеянно переспросила она.
Он встал. Брови его были нахмурены, губы болезненно кривились. Она не пыталась удерживать его. Хотелось остаться наедине с Гришей.
Воронцов торопливо надевал пальто. Он едва коснулся её руки на прощанье и вышел навстречу пасмурному утру, резкому ветру, пронзительным и колючим каплям дождя. Он подставил им лицо, в душе обзывая себя самыми грубыми словами, сжимая в кулаки засунутые в карманы руки. Переполненный пассажирами трамвай только что отошёл. Он подумал, что так лучше, и большими шагами двинулся по мокрым улицам. Стремительной волной поднимался в нём гнев на самого себя. А потом на Марию. На её светлые, почти прозрачные волосы, на её тонкие, ловкие пальцы, на её сияющую изнутри улыбку, на её звучный голос, даже на её уютную, тихую комнату с фотографией мужа на столике, с фотографией мужа на стене. А потом на этого мужа. На этого Гришу, которого нет целый год и который всё же тут - мелькает в больничных палатах, едет с ней в трамвае, невидимый сидит за столом при свете лампы, не покидает её ни на минуту. Не настолько он глуп, чтобы не понимать, что происходит. Она обращается с ним, как ребёнок с плюшевым медвежонком, добрым мишкой. Ничем больше он для неё и не был. Он знал, чувствовал, кожей чувствовал непрестанное присутствие другого. Другой не отступал от неё ни на минуту.
- Я подлец, - сказал он громко и даже вздрогнул. Но на улице никого не было, никто не мог его услышать. Он глубже надвинул шапку на глаза и пошёл быстрей, прорезая наклонённой вперёд головой ледяные струи дождя. Тем временем Мария медленно поднялась и стала собирать со стола посуду. Зашлёпали туфли, скрипнула дверь.
- Ушёл наконец?
- Ушёл, ведь уже поздно.
- Ещё бы… Сидит и сидит.
- Чем это вам мешает?
- Да что, у него своего дома нет, что ли?
- Вы же знаете, мама, у него здесь никого нет.
- Всё равно, тут ему нечего искать.
Мария рассмеялась.
- Ничего он тут не ищет.
- Я-то знаю, я-то всякое в жизни видала, - ворчала старуха. - Оставь, я и сама соберу, а ты иди спать. Мало того - в госпитале намучишься, а тут ещё гости..!
- Ну, какие это гости, выдумаете вы, мама. Пришёл, посидел и ушёл. Неужели вам стакана чаю жаль?
- Глупости болтаешь. Чай…
Мария постелила себе на тахте. Захотелось спать, спать, спать. Броситься в постель одетой, чтобы не надо было стаскивать чулки, расстёгивать платье, чтобы сейчас же, немедленно…
- На что это похоже, сидеть столько времени, у тебя уж и глаза не смотрят.
Татьяна Петровна подошла к стене, вытащила вилку штепселя. Мелодия скрипки оборвалась на половине такта. Песня умолкла.
- Спи, спи, уже день совсем.
У неё не было сил отвечать, её охватила тёплая, мягкая волна, всё заколыхалось лазурной глубиной, золотой пеной, громкой мелодией, осиянной непонятным блеском. Это был сон, и хотя в нём не было Гриши, Мария знала, что это всё-таки сон о Грише, и золотая волна - это лишь его улыбка, и мелодия - это лишь его голос.
Далеко, далеко заиграли на башне куранты и пробили часы. Сквозь плотно закрытое окно доносились чистые, проникновенные звуки, в Мариином сне они превращались в краски и блеск, в какие-то непонятные, несказанно радостные слова. И так она опускалась на самое дно, где сон был мягкий и пушистый, как сажа, и в нём уже не было ни красок, ни звуков, ни слов, а лишь дающее силу и отдохновение глубокое, молчаливое спокойствие.
Но погружаясь в эту тишину и спокойствие, она отдавала себе отчёт в том, что спит и что, хотя в этом сне нет ни красок, ни звуков, ни форм, каким-то непонятным образом это тоже был сон о Грише.
В этот самый момент капитан Григорий Чернов очнулся от обморока. Ему показалось, что он возвращается из какой-то неизмеримой дали, где с ним что-то случилось. Но что? Он не мог вспомнить. Мир растворялся в ослепительном, гремящем блеске.
А теперь было тихо. Поразительно тихо. Ему подумалось, что эта тишина, верно, и разбудила его. Но он не понимал, что происходит вокруг. Прямо перед его глазами было что-то серое, он различал какие-то продольные полосы, длинные, прямые выпуклости и впадины между ними, одинаковые, однообразно повторяющиеся. Что это такое? Поле, участок? Борозды? Нет, это серо-коричневое пространство не поле. Ведь оно над ним, наверху, каким-то непонятным образом наверху. Словно земля стала дыбом, словно глядишь из самолёта, когда лётчик делает последний круг над аэродромом, перед тем как сесть. Оно подступало к глазам как-то странно близко, ему казалось, что он косит, рассматривая его. Он хотел отвести голову, чтобы видеть нормально, но не мог шевельнуться. Что же это такое? Гора на него свалилась, что ли? Или его засыпало? Но ведь он же дышит и чувствует на губах сырость воздуха. Дождь, что ли, идёт? Лицо было мокрое, и его мучительно стягивало. В голове мутилось, ничего невозможно было понять.
В этот момент до его ушей донёсся далёкий, глухой, знакомый звук.
"Орудия", - осознал капитан, и весь мир закружился сразу и стал на своё место. Серо-коричневые холмики и долинки - это были не поля, не борозды, а просто-напросто ткань чьей-то шинели, кто-то лежал над ним. Осознав это, он ясно рассмотрел её, к нему вернулась способность оценивать размеры и расстояния. И не гора свалилась на него, а просто он лежал под телами убитых. Он заметил ремень пояса, чью-то бессильно свесившуюся руку, подошву сапога, исковерканное дуло винтовки. Что-то мешало видеть, он смотрел только одним глазом. Он попытался вздохнуть глубже, но не мог. Невыносимая тяжесть лежала на груди, придавливала, душила. Что же это такое? Да вот эта страшная боль, места которой он не мог определить. Болело лицо, это наверняка. А всё остальное? Всё остальное словно перестало принадлежать ему, словно слилось в одно с этой грудой тел, которая возвышалась над ним.
Мысли путались, мутились. Он пытался привести их в порядок. Бой, видимо, кончился. Немцев нет. Грохот орудий доносился издали, всё в одном направлении, и капитан Чернов сообразил, что часть продвинулась вперёд. Значит так, немцев прогнали. Он пытался вспомнить, что произошло с ним самим, но добирался только до момента атаки, а затем всё исчезало в ослепительном свете… Как выяснить, что у него собственно болит и ранен он или нет? Рукой невозможно шевельнуть, её придавила страшная тяжесть. Шевельнуть бы хоть пальцем, почувствовать самого себя, найти себя в этой груде покойников…
Это не удавалось. Где они, его руки, левая, правая? Видимо, так одеревянели, что ими невозможно шевельнуть. Ноги… хоть бы одним пальцем… Ведь больно же, невыносимо больно, а где - неизвестно. Существовала, жила, думала, работала только голова. Остальное перестало принадлежать ему, стало частью того, что лежало вокруг него и на нём. Словно брёвна. Словно ворох старых тряпок. Кто они такие? Свои? Немцы? В глазу у него темнело, но всё же он рассмотрел цвета - да, это были свои. Ему пришло в голову, что сюда перенесли трупы с поля боя и сложили в одном месте. Но как он сам здесь очутился? Он же не мёртвый, это он знал твёрдо. Очень уж было больно. Как он сюда попал? Значит, был здесь кто-то, собирал тела, переносил их. Когда же это случилось? Между моментом, когда сверкнул ослепительный свет, и другим моментом, когда он увидел шинель, не понимая сначала, на что смотрит, казалось, прошло всего одно мгновение.
Шинели посерели, поплыли вверх и вниз. Григорий почувствовал во рту неприятный, тошнотворный вкус. Он погрузился в колеблющийся серый сумрак, в густой, подвижный, пульсирующий, как что-то живое, туман.
Потом он снова всплыл. Его вызвала из серого сумрака, из необъятного пространства нарастающая боль. Было холодно. Он с усилием повернул голову и увидел, что лежит на земле. У самых его губ начиналась полоса снега, засыпанного чем-то чёрным, пропитанного красным. Дальше голая земля, а потом снова снег, пологий овраг, склон горы, несколько деревьев. Он попытался припомнить. Верно, горка знакомая, оттуда они спускались. Куда же все исчезли, куда они девались? Он хотел крикнуть, но из горла вырвался только беспомощный хрип. Ох, как холодно! Ледяная земля, пронизывающая сырость в воздухе.
Вдруг он услышал скрип. Нечеловеческим усилием ещё немного повернул голову. Здесь есть кто-то, он поможет столкнуть эту страшную гору, которая навалилась на него, освободить руки и ноги от сковывающих их пут, снимет эту тяжесть, которая заслоняет глаз и мешает как следует видеть. Санитары, где санитары?
Его взяла злость. Когда не надо, так их полно кругом, а когда нужно, так ни одной собаки. Он снова попытался крикнуть и снова только захрипел. Какой знакомый хрип, но откуда? Да, правда, это был галчонок, галчонок выпал из гнезда и лежал на земле, а когда он взял его в руки, пытался клюнуть его, зашипел, захрипел. Только в его собственном хрипе было меньше воинственности, чем в звуках, издаваемых взъерошенным птенцом.
Опять что-то заскрипело. В поле зрения возникло коричневое пятно. Да это лошадиная морда. Она вынырнула откуда-то снизу, за ней показалась напряжённая, вытянувшаяся спина. Лошадь, видимо, тащила что-то. Потом появилась человеческая голова - это был свой.
Григорий всматривался, пытаясь преодолеть взглядом серый туман, который всё наплывал, овладевал миром. Григорий вырывался из его липких объятий, с нечеловеческими усилиями преодолевая их.
Лошадь тащила длинные низкие сани. На них лежал человек, с головой укрытый одеялом. Сани целиком показались из оврага и теперь двигались по склону, покрытому ледяной корой. Лошадь шла с трудом, копыта скользили, упряжь врезалась в тело. Боец, идущий рядом, понукал её, подпирал плечом, подталкивал сани. Так они добрались до половины склона. И тут лошадь стала медленно, сантиметр за сантиметром сползать назад, вниз, вниз, пока в овраге не исчезли сани, потом человек, потом голова лошади.
Снова море серого тумана. И снова показывается лошадиная голова, за ней голова человека, затем сани. Григорий пристально следил за тем, что происходило на склоне, словно это-то и было самое важное. Вперёд, вперёд - лошадь осторожно ставила копыта, напрягала мускулы, сани двигались вперёд. Григорий ждал. Да, вот опять то же место, лошадь пятилась, соскальзывала вниз, и снова всё исчезало. И снова появлялась лошадь, человек, сани и на санях длинная человеческая фигура, покрытая одеялом. "Везёт раненого", - понял Григорий. В санях, должно быть, лежал тяжело раненный - незаметно было никакого движения, не слышалось ни одного стона.
"Я ведь тоже ранен", - подумал Григорий, и его охватил гнев. Здесь, в двадцати шагах от него, находится человек, и, должно быть, он не один, вот он бьётся с лошадью, бьётся с этими несчастными санями, и ему в голову не приходит оглянуться, посмотреть, увидеть, что вот тут же, в двадцати шагах, лежит человек, которому тоже следует помочь…
Хотя на самом ли деле он ранен? Полной уверенности у него не было. Главное, он не мог двинуться, был зажат в железные клещи. И голос отнялся вдобавок.
А те всё продолжали свой страшный и смешной путь. Один раз они даже перебрались за критическое место, но через два шага началось то же самое. Раненый в санях не шевелился, не стонал, возможно, он и не знал, какая борьба идёт за его жизнь. Борьба с обледеневшим, скользким склоном горы. А может быть, он уже умер во время этой мучительной возни на склоне.
"Ну, а если даже умер, - думал Григорий, - красноармеец этого не заметит. Он будет без конца, без конца возобновлять свой непосильный труд, охрипшим голосом проклинать лошадь, умолять её, безуспешно объяснять ей, что ещё один метр, два, пять, а там уже всё будет в порядке. И без конца маленькая косматая лошадка будет напрягать все силы, добираться до какого-то определённого места, а оттуда соскальзывать вниз".
Григорий снова уловил далёкий, гулкий грохот. Слышны были только орудия - ни пулемётов, ни винтовок. Бой, по-видимому, удалился на порядочное расстояние. Сколько же времени он лежит здесь? Ему показалось, что с той минуты, когда он увидел сани в овраге, прошло невероятно много времени. Часы? Дни? Нет, не может быть, чтобы дни, ведь ночь ещё не наступила. Хотя, кто знает, может, этот серый туман, который то наплывает, то рассеивается, это и есть ночь?
Он не мог оторвать глаз от движущихся фигур на склоне, но очертания их всё более стирались. Лошадь переставала быть лошадью, человек переставал быть человеком, они мелькали на снегу, как огромные тени чего-то неведомого. А быть может, всё это был лишь сон, просто ночь в землянке перед наступлением? Просто, он спит и как-то неудобно лёг, это иногда бывает, и вот на него навалился кошмар тяжкого сна и душит, давит, не даёт дышать. На склоне никого нет. Как же, ведь это тот склон, который он осматривал, когда они занимали здесь позиции. С верхней койки на него что-то свалилось и давит, давит. Надо проснуться, надо сейчас же проснуться. Ну да, так ведь случается во сне: хочешь кричать, напрягаешься до пота, а голос замирает в глотке, вырывается лишь слабым беспомощным писком, неслышным хрипом… Разумеется, это сон… И этот туман, опять он наплывает, огромный, безграничный, наполняющий собой весь мир, подвижный, болезненный… Непонятным образом туман болел, хотя он ведь был вне его, не имел с ним ничего общего, - и всё же он болел. Григорий удивился, как это может быть. Он вспомнил сероватые выступы и впадины, хотел ещё посмотреть на них, но их уже не было. Был просто лоскут шинели. Увидеть его таким, каким он казался ему сначала, уже не удавалось.
С минуту ему казалось сущей бессмыслицей то, что он лежит здесь. Можно ведь просто встать и пойти, не обращая внимания на эту свалившуюся на него тяжесть. Всё это лишь сон, надо просто встать и пойти. Ох и дураки, ведь никому в голову не придёт, что он так мучится, никто не возьмёт его за плечо, не встряхнёт, не разбудит. Должны ведь они понять…
Вдруг туман расступился, словно кто-то одним рывком разорвал его. Григорий почувствовал мучительную боль и увидел всё с ужасающей ясностью. Нет, это не был сон. Разумеется, бой уже был, ведь утром началось наступление. Они штурмовали деревню на холме, потом снаряд, и он уже не помнит себя бегущим дальше, видимо, этим снарядом его и ранило. Он лежит раненый под телами убитых. По-видимому, их перенесли сюда, в одно место, и его приняли за мёртвого. Там, на склоне, везут раненого. Если бы он мог крикнуть, красноармеец пришёл бы и помог ему. Но крикнуть он не может.
Нужно ждать. Чего, собственно? Либо кто-нибудь пройдёт мимо, либо просто начнут хоронить погибших и тогда найдут его. Только бы не потерять сознания, чтобы снова не приняли за мёртвого. Весь вопрос только в том, когда сюда придут. Это может быть сегодня, завтра, послезавтра.
Холод становился всё пронзительнее, Григория невыносимо тошнило. Хоть бы знать, куда ранен. Но даже и это невозможно было установить. Кто же окажется сильнее - он или рана, холод и время?
А время тянулось невыносимо. Ведь не может быть, чтобы это продолжалось так долго, как ему кажется. Там, на склоне, человек всё ещё борется с гололедицей, с лошадью в отчаянной схватке за жизнь другого человека.
Снова серый туман. Меж клочьев этого тумана упрямо всплывают лошадиная голова, охрипший человек, длинная, покрытая одеялом фигура на санях. Вверх - и снова вниз по проклятому, заколдованному склону, который не давал преодолеть себя, не пускал, сталкивал вниз борющегося за жизнь, - сталкивал в смерть.
- Мария, тебя директор зовёт.
- Не знаешь, в чём там дело?
- Понятия не имею. Сказал, чтобы ты пришла.
Напевая, она пригладила волосы перед висящим над умывальником зеркалом. В кабинете директора горела только одна лампа на письменном столе. Он поднял глаза на вошедшую и встал, не переставая перекладывать какие-то бумаги.
- Слушаю, Михаил Никитич.
- Да, да, сейчас… - пробормотал он смущённо и опустил голову. Мария удивилась.
- Что случилось, Михаил Никитич?
- Ничего, ничего…
Он снова поднял на неё глаза, вышел из-за письменного стола и взял её за руки. Это испугало её. Она ещё ничего не подумала, но почувствовала - внезапный холод пробежал по её спине до самых ног, - как стынет кожа на лице.
- Мария Павловна, вы всегда были умной, храброй женщиной.
Она не поняла и вопросительно посмотрела на него, слыша нарастающий шум в ушах. Что это такое? Что происходит?
- Что делать, Мария Павловна… Война…
- Что случилось? - спросила она ещё раз не своим, глухим голосом. Её охватил страшный испуг, непонятный, мертвящий страх. Директор обернулся к письменному столу и взял с него какую-то бумажку.
Тогда её словно молнией озарило. Комната вдруг наполнилась ослепительным светом. Она зашаталась и быстро прислонилась к столу, чтобы не упасть.
"Гриша!" - подумала она именно то, что должна была подумать в первую же минуту, когда вошла в кабинет и увидела смущённый и неуверенный взгляд директора.
- Это вам… письмо…
Она взяла его застывшими пальцами. Это было даже не письмо. Обыкновенное извещение. Сколько она их перевидала с начала войны! Только те извещения не ей были адресованы.
Мария развернула листок. Собственно, незачем было и читать, ведь заранее было известно, что там написано. Она машинально пробежала листок глазами.
Да, конечно. Обычная формулировка: капитан Григорий Иванович Чернов пал смертью храбрых в борьбе за свободу и независимость своей родины.
Она бессознательно смяла в пальцах листок. Директор снова взял её за руку.
- Мария Павловна, нужно быть мужественной…
Она улыбнулась, сама не понимая почему.
- Да, да, понимаю.
И затем:
- Можно итти?
Он кивнул головой, и Мария, не прощаясь, вышла. Длинный коридор, красная дорожка. В проходе валялся окурок. Тоже порядки, на этом этаже вообще нельзя курить, а тут ещё окурки бросают. Она наклонилась, подняла окурок и бросила в стоящую в углу плевательницу. Страшно красная дорожка, она лишь сейчас это заметила. Она резала глаза, раздражала. В больнице не должно быть таких ярких цветов. И какой длинный коридор - она машинально стала считать шаги. Десять, двенадцать… А сколько ступенек в лестнице? Двенадцать, тоже двенадцать… Кто это? Ах, да, Раиса. Какое смешное имя: Ра-и-са…
- Что случилось? Зачем он вызывал тебя? - спокойно спросила Раиса, убирая в шкафчик инструменты.
- Ничего…
- Как это ничего?
Раиса обернулась и только сейчас заметила странное выражение на лице Марии.
- Что случилось, Маша?
- Ничего…
- Ну что ты говоришь! Какая-нибудь неприятность?
- Неприятность? - Губы Марии искривились в неприязненной усмешке: можно ли назвать это неприятностью?
- Да, в этом роде…
- Да что такое? Почему ты не скажешь?
Мария вдруг опустилась на стул, словно ей ноги подрезали. Детским, беспомощным голосом она сказала:
- Гриша погиб…
Раиса вскрикнула, и из её глаз сразу полились быстрые, лёгкие слёзы. Она подбежала к подруге.
- Маша, Маша!