В тот вечер, когда он довел ее до ее комнаты, после разговора о Серафиме, она заболела, и скоро ее не стало. Делали операцию - прорезали горло - все равно задушило. Смерти она не ждала, кротко боролась с нею, успокаивала его, что-то хотела сказать, должно быть, о том, что сделать с ее капиталом… Держала его долго за руку, и в нем трепетно откликались ее судорожные движения. И причастить ее не успели.
В первый раз в жизни видел он так близко смерть и до последнего дыхания стоял над нею… Слезы не шли, в груди точно застыло, и голова оставалась все время деревянно-тупой. Он смог всем распорядиться, похоронил ее, дал знать по начальству, послал несколько депеш; деньги, уцелевшие от Калерии, представил местному мировому судье, сейчас же уехал в Нижний и в Москву добыть под залог "Батрака" двадцать тысяч" чтобы потом выслать их матери Серафимы для стр.263 передачи ей, в обмен на вексель, который она ему бросила.
И когда все это было проделано, он точно вышел из гипноза, где говорил, писал, ездил, распоряжался… Смерть Калерии тут только проникла в него и до самого дна души все перерыла. Смерть эта предстала перед ним как таинственная кара. Он клеймил Серафиму за то, что у нее "Бога нет". А сам он какого Бога носил в сердце своем? И потянуло его к простой мужицкой вере. Его дела: нажива, делечество, даже властные планы и мечты будущего радетеля о нуждах родины - стояли перед ним во всем их убожестве, лжи, лицемерии и гордыне… Хотел он сейчас же уехать в село Кладенец и по дороге поклониться праху названого отца своего, Ивана Прокофьева. Ему стало стыдно… Надо было очиститься сначала духом, познать свое ничтожество, просто, по-мужицки замолить все вольные и невольные грехи.
Ведь и на Калерию он посягал. И к ней его чувство разгоралось в плотское влечение, как он ни умилялся перед ней, перед ее святостью. Она промелькнула в его жизни видением. И смерть ее возвестила ему: "Ты бы загрязнил ее; потому душу ее и взяли у тебя".
Поезд наконец тронулся. Теркин прислонил голову к спинке дивана и прикрыл глаза рукой… Он опять силился уйти от смерти Калерии к тому, за чем он ехал к Троице. Ему хотелось чувствовать себя таким же богомольцем, как весь ехавший с ним простой народ. Неужели он не наживет его веры, самой детской, с суеверием, коли нужно - с изуверством?
Народу есть о чем молить угодника и всех небесных заступников. Ему разве не о чем? Он - круглый сирота; любить некого или нечем; впереди - служение "князю тьмы". В душе - неутолимая тоска. Нет даже непоколебимой веры в то, что душа его где-нибудь и когда-нибудь сольется с душой девушки, явившейся ему ангелом-хранителем накануне своей смерти.
Он почему-то вспомнил вдруг, какое было число: двадцать девятое августа. Давно ли он вернулся с ярмарки и обнимал на террасе Серафиму… Три недели!
Никогда еще не наполняло его такое острое чувство ничтожества и тлена всего земного… Он смел кичиться своей особой, строить себялюбивые планы, дерзко идти в гору, возноситься делеческой гордыней, точно ему удалось заговорить смерть!.. И почему остался жив он, стр.264 а она из-за чумазых деревенских ребятишек погибла, бесстрашно вызывая опасность заразы?
Не должен ли он стремиться к такой же доблестной смерти? Куда ему!
Вагон грузно грохотал. Поезд останавливался на каждой станции, свистел, дымил, выпускал и принимал пассажиров. Теркин сидел в своем углу, и ничто не развлекало его. К ним в отделение влезла полная, с усиками, барыня, нарядная, шумная, начала пространно жаловаться на начальника станции, всем показывала свой билет первого класса, с которым насилу добилась места во втором.
Ее скрипучий голос звучал для Теркина точно где-то вдали; он даже не понимал, о чем она кипятится, и ему стало делаться отрадным такое отрешение от всего, что входило в ухо и металось в глаза.
Привезут четвертью часа раньше или позднее - все равно он попадет, куда ехал.
Он ждал там, в знаменитой русской обители, где ни разу в жизни не бывал, облегчения своей замутившейся душе. Желание отправиться именно к Троице пришло ему вчера ночью, в номере гостиницы. Страстно захотелось помолиться за упокой души той, кто уже не встанет из могилы. Он вспомнил, как после смерти названого отца своего, Ивана Прокофьева, служил панихиду, заказал ее так, чтобы только почтить память его, без особой веры, и зарыдал при первом минорном возгласе дьякона: "Господу помолимся". Тогда ему стало легче сразу. Он вернулся к прежнему равнодушию по части всего божественного. Чему он верит, что отрицает, - некогда ему было разбирать это. Жизнь втягивала и не давала уходить в себя, подвести итоги тому, за что держаться, за какое разумение судьбы человека. С детства не любил он "долгополой породы" и всего, что зовется ханжеством. Иван Прокофьич укрепил в нем эту нелюбовь; но сам если не часто говорил о Боге, то жил и действовал по правде, храм Божий почитал и умер, причастившись святых тайн.
И, сидя в вагоне, Теркин не знал, будет ли он делать вклад на поминание "рабы Божией Калерии" или отслужит одну панихиду или молебен преподобному - в обновление своего мечущегося и многогрешного духа.
Неужели свыше суждено было, чтобы достояние
Калерии попало опять в руки Серафимы? Он смирялся перед стр.265 этим. Сам-то он разве не может во имя покойницы продолжать ее дело?.. Она мечтала иметь его своим пособником. Не лучше ли двадцать-то тысяч, пока они еще не отосланы к матери Серафимы, употребить на святое дело, завещанное ему Калерией? Богу будет это угоднее. Так он не мог поступить, хотя долговой документ и у него в руках… Пускай эти деньги пойдут прахом. Он от себя возместит их на дело покойницы.
На полпути Теркин вспомнил, что на вокзале купил путеводитель. Он взял брошюрку, старался уйти в это чтение, почувствовать в себе русского человека, переносящегося душой к старине, когда в вагонах не езжали, и не то что "смерды", - цари шли пешком или ехали торжественно и чинно на поклонение мощам преподобного, избавителя Москвы в годины народных бедствий. Еще раз попенял он себе, что не отправился пешком…
"Сделаю это на обратном пути", - решил он про себя и положил осмотреть все те урочища и церкви, про которые читал в путеводителе. Все это - стародавняя
Русь. К ней надо обращаться с простодушием и любовью. Каждое место повито памятью о пределах, их мощной, простой жизни, их благочестия. Вот село Алексеевское - любимая вотчина царя Алексея Михайловича; Ростокино, где народ восторженно встречал царя Ивана после взятия Казани; Леоново, Медведково - бывшая вотчина князя Пожарского, потом князя Василия Голицына; Тайнинское - обычный привал царей, убежище Грозного, место свидания
Лжедимитрия с матерью; Большие Мытищи с "громовым" колодцем; Пушкино с царским дворцом; Радонеж, где протекла юность Сергия…
Описание пышного жития царей захватило Теркина. Он остановился над строками: "в зимнее время у саней царских, по сторонам места, где сидел государь, помещались, стоя, двое из знатнейших бояр, один справа, другой слева".
Родись он в те времена, ему жилось бы по-другому: добыл бы он себе больше приволья, простору или погиб бы, ища вольной волюшки, на низовьях Волги, на быстрых стругах Стеньки Разина. И каяться-то после злодейств и мучительств умели тогда не по- нынешнему. Образ грозного царя-богомольца представился ему, - в келье, перед святым подвижником, поверженного в прах и жалобно взывающего к Божьему милосердию. стр.266
XXV
- Вот и Хотьков! - громко сказал кто-то из пассажиров.
Поезд стоял у длинной узкой платформы.
"Хотьков монастырь!" - повторил про себя Теркин и выглянул из окна. Вправо, на низине, виден был весь монастырь, с белой невысокой оградой и тонкой каланчой над главными воротами. От станции потянулась вереница- человек в двести, в триста - разного народа.
Она казалась бесконечной. В ней преобладали простые богомольцы, с котомкой за спиной и посохом в руке.
Теперь Теркин знал из путеводителя, что их потянуло к этой женской обители перед посещением Троицы. Там лежали останки родителей преподобного Сергия -
"схимонахи" Кирилл и Мария. Когда-то в Хотькове была
"киновия" - общежитие мужчин и женщин. Но его самого что-то не тянуло в этот монастырь. Стены, башенки, колокольни, корпусы церквей смотрели чересчур ново, напоминали сотни церковных и монастырских построек. Он и вычитал сейчас, что в нем не осталось ничего древнего, хотя он и основан был в самом начале четырнадцатого века.
Наискосок от окна, на платформе, у столика стояли две монашки в некрасивых заостренных клобуках и потертых рясах, с книжками, такие же загорелые, морщинистые, с туповатыми лицами, каких он столько раз видал в городах, по ярмаркам и по базарам торговых сел, непременно по две, с кружкой или книжкой под покровом. На столе лежали для продажи изделия монастыря - кружева и вышивания… Там до сих пор водятся большие мастерицы; одна из них угодила во дворец Елизаветы Петровны и стала мамкой императора
Павла.
Эти сведения, добытые из зелененькой брошюрки, развлекали его, но не настраивали на тот лад, как он сам желал бы. Он бросил путеводитель, закрыл глаза и откинулся вглубь. Ему хотелось поскорее быть у главной цели его поездки. Осталось всего несколько верст до Троицы. День стоял не жаркий, уже осенний. Он попадет, наверно, к концу обедни, поклонится мощам, обойдет всю святыню, съездит в Вифанию и в
Гефсиманский скит. стр.267
Так и просидел он в своем углу, с закрытыми глазами. И только за две минуты до прихода он осмотрелся и по оживлению пассажиров увидел, что поезд подъезжал к станции.
Огромная толпа высыпала под навес и туго задвигалась к выходу. Слева пестрели башни монастырской стены.
- Купец, а купец! Всего-то за двадцать копеек! Прикажите подать! - кричал извозчик с козел пыльной ободранной коляски, парой, сам - в полинялом балахоне и картузе на затылке.
Теркин сел, и коляска со звоном ржавых гаек и шарнир покатила книзу. Он не стерпел - взял извозчика, испытывая беспокойство ожидания: чем пахнет на него жизнь в этих священных стенах, на которых в смутные времена иноки защищали мощи преподобного от польских полчищ и бросали под ноги вражьих коней град железных крючковатых гвоздей, среди грохота пушек и пищалей.
Дребезжащая коляска подкатила к главным воротам в несколько минут. И снаружи, и внутри, в проходе башни, заметалась перед Теркиным великорусская базарная сутолока. На длинной площади кверху, вдоль стены, шел торг яблоками, арбузами, всяким овощем и бакалеей, в телегах, на лотках и в палатках. В воздухе, засвежевшем под частыми, уже осенними облаками, носился плодовый запах, как бывало на Варварской площади, в Москве, или теперь на Болоте, о ту же пору дня. Во все стороны теснились обывательские дома с вывесками трактиров и кабаков. Слева, подальше, расползлось каменное здание монастырской гостиницы - совсем уже на купецкий московский лад, с выкрашенным чугунным подъездом и тиковой драпировкой, как многие бойкие и грязноватые номера где-нибудь на Сретенке или на Никольской. Гам, треск извозчичьих колясок, скрип возов, крики торговок и мужиков, пыль клубами, топтанье на одном месте серого народа, точно на толкучке у Ильинских ворот, - эта посадская несмолкаемая круглый год ярмарочная картина обвеяла Теркина сразу, и все в ней было для него так досадно-знакомо до мельчайших черт. Ни за что он не мог схватиться, чтобы настроить себя благоговейно. Он скорыми шагами, чтобы уйти от этого первого впечатления, двинулся под ворота. стр.268
Там по обеим сводчатым стенам шел такой же торг образками, деревянными игрушками и мелкой посудой, четками, крестиками, картинками. Служки и монахи, приставленные к продаже всем этим добром, переговаривались с разными кумушками, дававшими непомерно малую цену. Перед литографиями толпились богомольцы. Нищие, двумя вереницами, и до ворот и после них, у перил прохода, стояли, сидели и лежали и на разные голоса причитали, так что гул от них полз вплоть до паперти большой церкви, стоящей вправо, куда шло главное русло народа. По двору, больше влево, на булыжнике мостовой расселись с котомками бабы и мужики; в разных направлениях сновала чистая публика - грузные купчихи, старушки барыни, подростки, приезжие из дальних губерний купцы в сапогах бутылками, кое-где выцветший военный сюртук отставного.
В Успенском соборе, куда сначала попал Теркин, обедня только что отошла. Ему следовало бы идти прямо к "Троице", с золоченым верхом. Он знал, что там, у южной стены, около иконостаса почивают мощи
Сергия. Его удержало смутное чувство неуверенности в себе самом: получит ли он там, у подножия позолоченной раки угодника, то, чего жаждала его душа, обретение детской веры, вот как во всех этих нищих, калеках, богомолках с котомками, стариках в отрепанных лаптях, пришедших сюда за тысячи верст?
Народ уже отхлынул из Успенского собора. Средина церкви была почти пуста. У иконостаса, справа, служили на амвоне молебны, спешно, точно вперегонку.
Довольно еще густая толпа, больше всех из простонародья, обступила это место и толкалась к иконостасу. Пучки свечей на паникадилах бледно мигали, голоса пели жидко и торопливо. По церкви взад и вперед бродили богомольцы, глазея на стенную живопись. Изредка показывались монах или служка и лениво шли к паперти.
Молитвенное умиление не сходило на него. Он медленно направился вглубь, в один из углов собора, хотел там уединиться и уйти в себя. Ему пересек дорогу студент.
Быстро оглядел его Теркин. Такого студента он никогда и нигде еще не встречал: в поношенном форменном сюртуке из выцветшего темно-зеленого сукна, расстегнутом на нижние пуговицы, русые волосы на стр.269 лбу разметались, глубокие глаза затуманены, смотрят, будто ничего не видят, бледный, идет волоча ноги.
Зачем он здесь? Не из простого любопытства? Не зря? Видно, горе стряслось и погнало сюда, вопреки тому, что он, быть может, воображал себя выше всего этого? Значит, находит тут хоть какое-нибудь врачевание своему душевному недугу. Не юродивый же он… да и не мальчик: сюртук носит, наверно, года два, бородкой оброс и лицо человека пожившего.
Долго смотрел он вслед странному студенту. Тот повернул к амвону налево, где было свободнее, опустился на оба колена и долго не поднимал головы; потом порывисто поднялся, истово перекрестился два раза и пошел, все так же волоча ноги, на паперть.
И Теркин стал на колени. Студент помог ему стряхнуть с себя то, что его развлекало или противоречило его ожиданиям.
До него все-таки доходил торопливый гул молебнов. Он силился не слышать, ни о чем не думать, не вызывать перед собою никаких /образов.
Так он простоял с минуту. Его начало колоть горькое и стыдливое чувство за себя, становилось совестно, точно он производит над собою опыты или пришел сюда как в театр, требуя, чтобы его привели в такое именно настроение, какое ему желательно.
"Это кощунство!" - выговорил он про себя и стал неловко подниматься, с легкой болью в непривычных коленях.
Молитвенное наитие решительно не слетало на него в этой церкви.
Еще раз прошелся он по ней из одного угла до другого. К нему наискось от амвона медленно двигалась старушка, скорее барыня, чем простого звания, в шляпе и мантилье, с желтым лицом, собранным в комочек. Шла она, - точно впала в благочестивую думу или собиралась класть земные поклоны, - к нему боком, и как только поравнялась - беззвучно и ловко повернулась всем лицом и, не меняя ущемленной дворянской мины, проговорила сдержанно и вполголоса:
- Соблаговолите благородной вдове.
Руку она чуть-чуть высвободила из-под мантильи, такую же желтую, с сухими изогнутыми пальцами.
Маневр был так курьезен и неожидан, так напоминал что-то театрально-комическое! Теркина всего бросило в краску. Эта старушка дворянка добила его. стр.270
- Сколько можете, - выговорила она все тем же полушепотом и так же глядя на него.
- Бог подаст! - резко ответил он и быстро отошел от нее.
У него было взято с собой много мелочи, но он не захотел подать этой салопнице, точно в отместку за то, что она отняла у него последние крохи молитвенного настроения.
К мощам угодника он пробирался по двору смущенный и унылый, точно исполнял тяжелый долг.
XXVI
Сзади и с боков на него напирала стена богомольцев перед драгоценной ракой. Густой запах шел от всех этих зипунов, понев, лаптей, смазанных сапог. Чад от восковых свеч вился заметными струями в разреженном воздухе Троицкого собора. Со стен, закоптелых и расписанных во все стороны, глядели на него лики угодников.
Ему было жутко от своего душевного одиночества, больше чем от чувства тесноты и давки… Он попал на самое дно народной веры, хотел сердцем слышать из простых уст сдавленные вздохи, молитвенные возгласы, хотел видеть кругом себя лица старые и молодые, мужские и женские, захваченные умилением или усердием, просящие о бесчисленных нуждах и немощах, - и ничего не видел, и ничего не слыхал. Не мог он слиться душой со всем этим народом, напиравшим на то место, где покоятся мощи преподобного Сергия. В нем исчезло и всякое желание служить молебен или сделать взнос за упокой души рабы Божией Калерии.
В голове замелькали вопросы: "Зачем он здесь? Чего ищет? Что надеялся обрести, чем обновить себя?"
И опять, как в той церкви, куда он попал сначала, засосало его стыдливое чувство: он кощунствует, без веры приходит производить над собою опыты. Полно, страдал ли он мучительно, истекало ли его сердце кровью от потери святой личности, озарившей его светом духовной любви? Ведь он уже каялся себе самому, что и эта любовь была тайно-плотская. Смерть Калерии потрясла ли его так могуче, чтобы воскресить в нем хранившуюся в изгибах души жажду стр.271 в порыве к тому, что стоит над нами в недосягаемой высоте мироздания и судеб вселенной?
Если и не заглушил он в себе этого зова в "горнюю", то растерял он, видно, всякую способность на детское умиление, на слезу, на отдачу всего своего существа в распоряжение небесных сил, на жаркую мольбу о наитии…
Толпа, где все так же пахло мужиком и бабой, вытеснила его из Троицкого собора, и он опять очутился на площадке, где на мостовой сидели богомольцы и нищие, и где розовая колокольня, вытянутая вверх на итальянский манер, глядела на него празднично и совсем мирски, напоминала скорее о суетной жизни городов, о всяких парадах и торжествах.
На чем-нибудь нужно ему было остановить свой взгляд, отвести его и от казенного монумента с позолоченным шаром и солнечными часами, тут же, все в той же части внутреннего двора. Монумент, еще больше растреллиевской колокольни, противоречил пошибу старых церквей, с их главами, переходами, крыльцами келий.
Расписанные стены трапезы привлекли Теркина. Туда плелись голодные богомольцы. В сенях трапезы, вправо, из двери помещения, где раздаются ломти хлеба, служитель в фартуке шумно выпроваживал желающих поесть, и многие негромко жаловались. На эту сцену, показавшуюся ему совсем уже непривлекательной, смотрели посетители трапезы из чистой публики - две-три дамы с мужьями, по-немецки одетый купец, гимназист, кучка барышень-подростков.
В огромной зале трапезы все было готово к обеду. Столы стояли покоем, с грубоватой оловянной посудой и полотенцами на несколько человек. К отворенным дверям ее, с прохода через сени, двигались, больше попарно, монахи в клобуках и служки в низких триповых шапках.