Собрание сочинений. Т.3. Травницкая хроника. Мост на Дрине - Иво Андрич 27 стр.


Был он высок ростом, но необыкновенно худ; ходил сутулясь, сгибаясь во всех суставах так, что в любую минуту мог, как на рессорах, то сложиться и сжаться, то вытянуться и выпрямиться, что и проделывал в разговоре постоянно в той или иной мере. На длинном теле сидела правильная голова, всегда в движении, почти совсем лысая, с несколькими длинными прядями свалявшихся, выцветших волос. Бритый, с большими карими глазами, всегда неестественно сверкавшими из-под лохматых седых бровей. В большом рту торчали редкие крупные желтые зубы, шатавшиеся, когда он говорил. Не только выражение лица, но и весь облик этого человека беспрестанно менялся полностью и самым невероятным образом. В разговоре с вами он мог по нескольку раз совершенно изменить свой вид. Из-под маски немощного старца вдруг появлялась вторая маска - крепкий, спокойный человек средних лет - или третья маска - нахальный, беспокойный, долговязый юноша, выросший из своего платья, не знающий, что делать с руками и ногами, куда смотреть. Выразительное лицо его было вечно в движении и отражало лихорадочную работу мысли. На правильном и необыкновенно подвижном лице быстро и неожиданно сменялись уныние, задумчивость, огорчение, искреннее воодушевление, наивный восторг, безмятежная, спокойная радость. В то же время из его широкого рта с редкими и расшатанными зубами лился целый поток слов многозначительных, грубых, сердитых, смелых, любезных, слащавых и восторженных. И все это на итальянском, турецком, новогреческом, французском, латинском, "иллирийском" языках. С той же легкостью, с какой он менял выражение лица и жесты, Колонья перескакивал с одного языка на другой, выхватывая слова и целые выражения то из одного, то из другого. На самом деле хорошо он знал только итальянский язык.

Он и подписывался не всегда одинаково, а в разные этапы своей жизни по-разному в зависимости от обстоятельств и смотря по тому, на какой службе состоял и чем занимался научное, политической или литературной деятельностью: Giovanni Mario Cologna, Gian Colonia, Joanes Colonis Epirola, Bartolo cavagliere d'Epiro, dottore illyrico. Еще чаще и глубже менялось содержание его деятельности и мнений. По своим основным убеждениям Колонья был человек современного склада, "философ", свободный и критический ум, лишенный всяких предрассудков. Но это не мешало ему изучать религиозную жизнь не только различных христианских церквей, но и мусульманских и других восточных сект и вероучений. А изучать означало для него слиться на известное время с предметом изучения, воодушевиться им и хотя бы на мгновение принять его как свое единственное и исключительное верование, отбросив все, во что верил и чем воодушевлялся раньше. Его незаурядный ум был способен на необычайные взлеты, но состоял из элементов, постоянно тяготеющих к слиянию, к отождествлению с тем, что их окружает.

У этого скептика и философа бывали приступы религиозных увлечений и активной набожности. Тогда он посещал монастырь в Гуча-Горе, надоедал монахам, требовал религиозных диспутов и упрекал в недостаточности рвения, богословских знаний и религиозного пыла. Гучегорские монахи, люди глубоко религиозные, но простые и упрямые, как вообще все боснийские монахи, питали врожденное отвращение к ханжеству, экзальтации, ко всем, кто виснет на божьей одежде и лижет плиты перед алтарем. "Стариканы" сопротивлялись и ворчали, а один оставил даже письменное доказательство того, насколько подозрителен и неприятен был им этот доктор-проходимец, который называл себя "великого католического вероучения служителем, каждое утро обедню слушающим и многообразную набожность проявляющим". Но все же связи Колоньи с австрийским консульством и уважение, которое монахи питали к фон Миттереру, мешали им окончательно от вернуться от "иллирийского доктора".

Но Колонья посещал также и иеромонаха Пахомия, заходил и в дома православных в Травнике, чтобы познакомиться с религиозными обрядами, послушать службу и пение и сравнить их со службой в Греции. А с травницким мудеризом эфенди Абдуселамом Колонья вел ученые разговоры об истории мусульманских вероисповеданий, потому что хорошо знал не только Коран, но и все богословские и философские учения от Абу-Ханифы до Аль-Газали. При каждом удобном случае он неукоснительно и неустанно засыпал травницких улемов цитатами из мусульманских богословов, которых они по большей части не знали.

Такое же последовательное непостоянство было и в его характере. На первый взгляд он казался податливым, гибким и сговорчивым до отвращения. Он старался всегда подладиться под мнение собеседника и не только становился на его точку зрения, но и превосходил его по остроте выражений. Но случалось также, что совершенно неожиданно и внезапно он смело высказывал точку зрения, прямо противоположную всем и каждому, и защищал ее храбро и упрямо, целиком отдавшись ей, невзирая на возможные для него неприятные последствия и опасности.

С молодых лет Колонья состоял на австрийской службе. Это, быть может, было единственным, в чем он был постоянен и последователен. Некоторое время он был личным врачом скадарского и янинского паши, но и тогда не порывал связи с австрийскими консулами. Теперь он был прикомандирован к консульству в Травнике, причем тут сыграли роль в гораздо большей степени его старые связи и заслуги, а также знание языка и местных условий, чем его медицинские познания. В сущности, он не числился в составе персонала консульства, жил отдельно и лишь властям был представлен как врач, находящийся под защитой австрийского консульства.

Фон Миттерер, чуждый всякой фантазии и не понимавший философии, изучивший местный язык и условия жизни лучше, чем Колонья, не знал, что и делать с этим непрошеным сотрудником. Госпожа фон Миттерер испытывала физическое отвращение к этому левантинцу и взволнованно говорила, что предпочтет умереть, чем принять лекарство из его рук. В разговоре называла его "Chronos", потому что ей он казался символом времени, только этот Хронос был безбородый и в руках у него не было ни косы, ни песочных часов.

Так и жил в Травнике этот врач без пациентов. Поселился он в полуразрушенном доме, прилепившемся к теневой части скалы. Семьи у него не было. Слуга-албанец вел его хозяйство, скудное и необычное во всем, начиная от мебели и еды и кончая распорядком дня. Время он проводил в тщетных поисках собеседника, который не уставал бы слушать и не сбегал бы от него, или над своими книгами и записками, охватывавшими все человеческие знания - от астрономии и химии до военного искусства и дипломатии.

У этого безродного, неуравновешенного, но чистого сердцем и любознательного человека была единственная, болезненная, но всепоглощающая и бескорыстная страсть: проникнуть в судьбы человеческой мысли, в чем бы она ни проявлялась и в каком бы направлении ни шла. Этой страсти он отдавался целиком, без всякой определенной цели и расчета. Проявления всех без различия религиозных н философских движений в истории человечества занимали его ум, жили в нем, переплетаясь, сталкиваясь и переливаясь, словно морские волны. И каждое из этих движений было ему одинаково близко и одинаково далеко, с каждым из них он готов был согласиться и полностью слиться на то время, пока им занимался. Эти внутренние, духовные подвиги и были его подлинным миром; здесь он ощущал искреннее вдохновение и глубокие потрясения. Но они же разобщали его с людьми, отчуждали от общества и приводили к столкновению с логикой и здравым смыслом остального мира. Лучшее, что в нем было, оставалось незамеченным и недоступным, а то, что можно было видеть и угадывать, отталкивало каждого. Такой человек и в другой среде, менее тяжелой и отсталой, не нашел бы себе соответствующего места и положения. Здесь же, в этом городе и среди этого народа, он должен был чувствовать себя сугубо несчастным и выглядеть полоумным, смешным, подозрительным и ненужным.

Монахи считали его маньяком и пустомелей, а жители - шпионом или ученым дураком. Сулейман-паша Скоплянин говорил по поводу этого врача:

- Не тот дурак, кто не умеет читать, а тот, кто думает, что все прочитанное им - истина.

Дефоссе единственный во всем Травнике не избегал Колоньи и проявлял желание и терпение беседовать с ним искренне и подолгу. Но из-за этого ни сном, ни духом неповинного Колонью обвиняли перед австрийским консульством в том, что он состоит на службе у французов.

Трудно сказать, каковы были медицинские познания и занятия Колоньи, но нет сомнений, что это было последней его заботой. В свете философских истин и религиозных вдохновений, беспрестанно в нем сменявшихся, нужды людей, их страдания, да и сама жизнь не имели для него ни большого значения, ни глубокого смысла. Болезни и изменения человеческого тела служили лишь поводом для гимнастики его ума, осужденного на вечное беспокойство. Как личность далекая от жизни, он даже и представить себе не мог, что значат для нормального человека кровные узы, здоровье и продолжительность жизни. Действительно, и в вопросах медицины у Колоньи все начиналось и кончалось словами, потоком слов, возбужденными разговорами, препирательством и часто быстрой и коренной переменой в суждении о той или иной болезни, ее причинах и способе лечения. Ясно, что такого врача никто без крайней надобности не приглашал. Можно сказать, что главным во врачебной деятельности этого речистого доктора была постоянная вражда и страстная ненависть к Цезарю Давне.

Колонья, учившийся в Милане, был сторонником итальянской медицины, тогда как Давна, презиравший итальянских врачей, доказывал, что университет в Монпелье уже много веков тому назад побил и превзошел салернскую школу, устарелую и несовременную. На самом деле Колонья заимствовал свою мудрость и многочисленные сентенции из большого сборника "Regimen sanitatis Salernitanum", который ревниво скрывал и берег и откуда черпал и щедро раздавал рифмованные правила о диетике тела и духа. Давна, напротив, пользовался несколькими тетрадями и записями лекций известных профессоров Монпелье и большим старинным руководством "Lilium medicinae". Но в основе их вражды были не столько книги и шанс, которых они не имели, а их левантийская потребность в ссорах и состязании, их соперничество как врачей, травницкая скука, личное тщеславие и нетерпимость.

Взгляд Колоньи на человеческие болезни и здоровы если можно говорить о постоянном взгляде у такого человека, был столь же примитивен, сколь нелеп и безнадежен. Верный своим учителям, Колонья считал, что жизнь - это "состояние активности, постоянно стремящееся к смерти и приближающееся к ней медленно и постепенно; а смерть является разрешением длительной болезни, именуем жизнью". Но больные, называемые людьми, могут жить долго и с наименьшим количеством заболеваний и недугов, если они будут придерживаться испытанных медицинских советов и правил и умеренности во всем. Страдания, повреждения организма, как и преждевременная смерть, лишь естественные последствия нарушения этих правил. Человек, говорил Колонья, нуждается в трех врачах: mens hilaris, requies moderata, diaeta.

С такими идеями Колонья и лечил своих пациентов которым не становилось от этого ни лучше, ни хуже, и они либо умирали, если слишком удалялись от линии жизни и приближались к линии смерти, либо выздоравливали, то есть освобождались от болей и повреждений организма и возвращались в пределы спасительных салернских правил; а Колонья облегчал им это одним из тысячи полезны латинских рецептов, легко запоминающихся, но трудновыполнимых.

Таков вкратце был "иллирийский доктор", последний из четырех врачей, которые в этой Травницкой долине каждый по-своему, вели тяжелую и безнадежную борьбу с болезнями и смертью.

XIII

Рождество, праздник всех христиан, наступило и в Травнике, а с ним вместе пришли заботы, воспоминания, торжественные и грустные мысли. В этом году праздник послужил поводом для возобновления отношений между консулами и их семействами.

Особенно оживленно было в австрийском консульстве. В эти дни госпожа фон Миттерер находилась в стадии доброты, набожности и преданности семье. Она бегала, покупая подарки и сюрпризы для всех. Запершись в комнатe, украшала рождественскую елку и под аккомпанемент арфы разучивала старинные рождественские песнопения. Вспомнив о вечерних службах в сочельник в венских церквах, она даже подумала поехать на ночную службу в долацкую церковь, но отец Иво, которому она об этом сообщила через одного чиновника, ответил так резко и неучтиво, что чиновник не посмел повторить его слова жене консула: он сумел лишь убедить ее, что в этих краях нельзя и думать о подобных вещах. Супруга консула была разочарована, но продолжала свои приготовления по дому.

Сочельник прошел торжественно. Вся небольшая австрийская колония собралась вокруг елки. Дом был хорошо натоплен и ярко освещен. Бледная от возбуждения, Анна Мария раздавала подарки, завернутые в тонкую бумагу, перевязанные золоченой тесьмой и украшенные веточками можжевельника.

На другой день на обед были приглашены Давиль с женой и Дефоссе. Кроме них, были долацкий священник Иво Янкович и молодой викарий монастыря в Гуча-Горе Юлиан Пашалич, заменявший заболевшего настоятеля. Это был тот самый неучтивый великан, с которым Дефоссе, въезжая в Боснию, встретился на постоялом дворе на Купресе и с которым позднее при первом посещении монастыря снова виделся и имел возможность продолжить спор, начатый при столь необычных обстоятельствах.

В большой столовой было тепло и пахло сдобным печеньем и елкой. На дворе было светло от мелкого, как пыль, белого снега. Отблеск этого света падал на богато убранный стол и преломлялся в серебре и хрустале. Консулы были в парадных мундирах, Анна Мария и ее дочка надели легкие платья из вышитого тюля по последней моде, с высокой талией и пышными рукавами. И только госпожа Давиль выделялась своим трауром, в котором выглядела еще более худой. Монахи, оба высокие и грузные, в праздничных сутанах, совсем скрывали под собой стулья, на которых сидели, и в окружавшей их пестроте нарядов были похожи на два коричневых навильника.

Обед был обильный и вкусный. Подавали польскую водку, венгерские вина и венские сладости. Блюда были острые и сильно приправлены. Во всем, до мелочей, чувствовалась фантазия госпожи фон Миттерер.

Монахи ели много и молча, иногда смущаясь пород незнакомыми блюдами и маленькими ложечками венского серебра, исчезавшими в их больших руках, как детские игрушки. Анна Мария часто к ним обращалась, ободряла их и приглашала есть, размахивая рукавами, встряхивая волосами и сверкая глазами, а они утирали свои густые крестьянские усы и смотрели на эту живую, белотелую женщину, как и на незнакомые блюда, со спокойной застенчивостью. От внимания Дефоссе не ускользнули природное достоинство этих простых людей, их внимание, сдержанность и спокойная решительность, с которой они отказывались от непривычных или нелюбимых блюд и напитков. И даже неловкость, с какой они обращались с вилками и ножами, и опасение, с которым они присматривались к некоторым блюдам, были вовсе не смешны и не безобразны, а прежде всего полны достоинства и трогательны.

Разговор был громкий и оживленный и велся на не скольких языках. В конце обеда монахи решительно отказались и от сладостей, и от южных фруктов. Анна Мария изумилась. Но все быстро уладилось, когда наступила очередь кофе и трубок, появление которых и монахи встретили с нескрываемым удовольствием, как награду за все то, что им пришлось претерпеть.

Мужчины ушли курить. Оказалось, что Давиль и Дефоссе не курили, зато фон Миттерер и фра Юлиан вовсю пускали густые клубы дыма, а фра Иво нюхал табак, вытирая усы и красный подбородок большим синим платком.

Это было в первый раз, что фон Миттерер пригласил своего противника вместе со своими друзьями и консулы встретились в присутствии монахов. Видимо, рождество принесло дни торжественного примирения, а смерть ребенка Давиля как бы смягчила или, по крайней мере, отодвинула вражду и соперничество консулов. Фон Миттерер был доволен, что позволил проявиться таким благородным чувствам.

В то же время это был удобный случай для каждого из присутствующих показать своим поведением как свою "политику", так и свою личность в наиболее выгодном свете. Фон Миттерер ловко и осторожно продемонстрировал перед Давилем свое огромное влияние на монахов и их паству, что они подтвердили и своим поведением, и на словах. Давиль и по долгу службы, и из личного упрямства держался как представитель Наполеона, а эта официальная поза, так мало соответствовавшая его подлинной природе, придавала ему непреклонный вид, что невыгодно для него изменяло весь его облик. Только Дефоссе держался и говорил естественно и без натяжки, но он, как самый молодой, больше молчал.

Монахи, если уж приходилось говорить, жаловались на турок, на штрафы и преследования, на ход истории, на свою судьбу и немного на целый свет с тем типичным и странным наслаждением, с которым каждый босниец любит говорить о вещах тяжелых и безнадежных.

Вполне понятно, что в обществе, где каждый старался сказать лишь то, что ему хотелось довести до сведения всех, а услышать только то, что ему нужно и что другие хотели бы скрыть, разговор не клеился и не мог стать свободным и сердечным.

Как хороший и тактичный хозяин дома, фон Миттерер не допускал, чтобы в беседе касались тем, могущих вызвать разногласия. Только фра Юлиан и Дефоссе, как старые знакомые, отделившись, вели оживленную беседу.

Между боснийским монахом и молодым французом установились, по-видимому, симпатия и взаимное уважение еще с первой их встречи на Купресе. Последующие свидания в монастыре Гуча-Гора сблизили их еще теснее. Молодые, бодрые и здоровые, они вступали в разговор, да и в дружеское препирательство с удовольствием, без задних мыслей или личного тщеславия.

Отойдя в сторону и глядя сквозь затуманенное окно на голые деревья, запорошенные мелким снегом, они разговаривали о Боснии и боснийцах. Дефоссе интересовали данные о жизни и деятельности католических монахов. А потом он сам поделился, искренне и спокойно, полученными за это время впечатлениями и опытом.

Монах сразу заметил, что "молодой консул" не терял зря времени в Травнике и собрал много сведений о стране и народе, а также о жизни и деятельности католических монахов.

Назад Дальше