Толпа у моста на правом берегу колыхнулась и задвигалась. Сто шагов отделяло ее от дощатого помоста, так что люди и их движения были хорошо видны, нельзя было только расслышать слов и различить подробности. Левобережные находились в три раза дальше от места казни и суетились еще сильнее, стараясь как можно больше услышать и увидеть. Но слышать они ничего не услышали, а то, что было видно, поначалу показалось слишком простым и малоинтересным, хотя потом таким страшным, что люди отворачивались и многие скорей уходили домой, каясь, что пришли.
Когда Радисаву приказали лечь, он мгновение помедлил, а потом, не глядя на цыган и стражников, словно их и не было, подошел к Плевляку и почти доверительно, как своему, сипло и тихо сказал:
- Слушай, заклинаю тебя тем и этим светом, сделай доброе дело, заколи меня, чтоб я не мучился, как собака.
Плевляк вздрогнул и с криком накинулся на преступника, защищаясь от его непомерной доверительности:
- Прочь, мерзавец! Царское добро портить ты герой, а тут точно баба скулишь. Получишь, что велено и что заслужил.
Радисав еще ниже опустил голову, а цыгане стали стаскивать с него гунь и рубаху. Под ними на груди обнаружились вздувшиеся и покрасневшие рубцы от раскаленных цепей. Ничего больше не говоря, крестьянин лег, как ему было показано, лицом вниз. Цыгане связали ему руки за спиной, а потом к ногам у щиколоток привязали веревки. Взявшись за веревки, они потянули их в разные стороны, широко раздвинув его ноги. Тем временем Мерджан положил кол на два коротких круглых чурбака так, что заостренный его конец уперся крестьянину между ног. Затем достал из-за пояса короткий широкий нож и, опустившись на колени перед распростертым осужденным, нагнулся над ним, чтобы сделать разрез на штанах и расширить отверстие, через которое кол войдет в тело. Эта самая страшная часть его кровавого дела, к счастью, оставалась невидимой зрителям. Видно было только, как связанное тело содрогнулось от мгновенного и сильного удара ножом, выгнулось, словно человек собрался встать, и снова упало с глухим стуком на доски. Покончив с этой операцией, Мерджан вскочил, взял деревянную кувалду и размеренными короткими ударами стал бить по тупому концу кола. После каждого удара он останавливался, взглядывал сначала на тело, в которое вбивал кол, а потом на цыган, наказывая им тянуть веревки медленно и плавно. Распластанное тело крестьянина корчилось в судорогах; при каждом ударе кувалдой хребет его выгибался и горбился, но веревки натягивались, и тело снова выпрямлялось. Тишина на обоих берегах стояла такая, что ясно слышался и каждый удар, и каждый его отзвук в скалах. Самые ближние слышали еще, как человек бьется головой об доски, а также и другой какой-то непонятный звук; это был не стон, не вопль, не хрип, не другой человеческий звук - непостижимый скрежет и рокот исходили от распятого, истязаемого тела, словно ломали забор или валили дерево. В промежутках между двумя ударами Мерджан подходил к распростертому телу, наклонялся над ним и проверял, правильно ли идет кол; удостоверившись в том, что ни один из жизненно важных органов не поврежден, он возвращался и продолжал свое дело.
Все это было плохо слышно и еще хуже видно с берега, тем не менее у людей дрожали колени, лица побледнели, а на руках похолодели пальцы.
Вдруг стук кувалды оборвался. Мерджан заметил, что над правой лопаткой кожа натянулась, образовав бугор. Он быстро подскочил и надсек вздувшееся место крест-накрест, потекла бледная кровь, сперва лениво, потом все сильнее. Два-три удара, легких и осторожных, - и в надрезе показалось острие железного наконечника. Мерджан ударил еще несколько раз, пока острие кола не дошло до правого уха. Человек был насажен на кол, как ягненок на вертел, с той только разницей, что острие выходило у него не изо рта, а над лопаткой и что внутренности его, сердце и легкие серьезно не были задеты. Наконец Мерджан отбросил кувалду и подошел к казненному. Осматривая неподвижное тело, он обходил лужицы крови, вытекавшей из отверстий, в которое вошел и из которого вышел кол, и расползавшейся по доскам. Подручные палача перевернули на спину негнущееся тело и принялись привязывать ноги к основанию кола. А тем временем Мерджан, желая удостовериться, что насаженный на кол человек жив, пристально вглядывался в его лицо, которое сразу как-то вздулось, раздалось и увеличилось. Широко раскрытые глаза бегали, но веки оставались неподвижными, губы застыли в судорожном оскале, обнажив стиснутые зубы. Человек не владел мышцами лица, и оно напоминало маску. Однако сердце в груди глухо стучало, а легкие дышали часто и прерывисто. Подручные стали поднимать казненного, как борова на вертеле. Мерджан кричал, чтобы они действовали поосторожней и не трясли тело, и сам им подсоблял. Кол установили утолщенным концом между двух балок и прибили большими гвоздями, сзади поставили подпорку, которую тоже приколотили к лесам и колу.
Когда все было готово, цыгане ушли с помоста и присоединились к стражникам, а на опустевшей площадке, вознесшись вверх над головами людей, прямой и обнаженный по пояс, остался лишь человек на колу. Издалека можно было только догадываться, что тело его пронзил кол, к которому у щиколоток привязаны ноги, а руки связаны за спиной. Он казался застывшим изваянием, парившим в воздухе высоко над рекой, на самом краю строительных лесов.
На обоих берегах по толпам народа пробежали ропот и волнение. Одни опустили глаза в землю, другие, не оборачиваясь, пошли по домам. Но большинство, онемев, смотрело на человеческую фигуру, реявшую в высоте, неестественно застывшую и прямую. Ужас леденил нутро, ноги подкашивались, но люди не могли ни пошевелиться, ни оторвать взгляд от этой картины. В подавленной ужасом толпе протискивалась Блаженная Илинка; заглядывая людям в глаза, она старалась поймать их взгляд и в нем прочесть, где похоронены ее принесенные в жертву дети.
Плевляк с Мерджаном и еще двумя стражниками снова подошли к казненному и стали пристально его разглядывать. По колу стекала тонкая струйка крови. Человек был жив и в сознании. Грудь его вздымалась и опускалась, на шее бились жилы, он медленно поводил глазами. Сквозь стиснутые зубы прорывался протяжный хрип, в нем с трудом угадывались отдельные слова.
- Турки, турки… - хрипел человек на колу, - турки на мосту… собачью вам смерть… собачьей смертью вам околеть!..
Цыгане собрали свой инструмент и вместе с Плевляком и стражниками пошли к берегу. Народ шарахнулся от них и стал расходиться. И только мальчишки, наблюдавшие казнь с высоких скал и голых деревьев и не вполне убежденные в ее окончании, все еще ждали чего-то, надеясь увидеть, что будет дальше с диковинным человеком, который повис над водой, как бы застыв на середине прыжка.
Плевляк подошел к Абид-аге и доложил, что все выполнено точно и исправно, злоумышленник жив и, по всей видимости, протянет еще, так как внутренности остались неповрежденными. Абид-ага ничего не ответил, даже не взглянул на него, взмахом руки он велел подать себе коня и стал прощаться с Тосун-эфенди и мастером Антоние. Народ расходился. С торговой площади донесся голос глашатая. Он возвестил о совершении казни и о том, что точно такая же или худшая участь ждет каждого злоумышленника.
Плевляк в растерянности остался стоять на быстро пустевшей площадке перед мостом. Слуга держал его коня, стражники ждали приказаний. Он чувствовал, что ему надо что-то сказать, но не мог проронить ни слова от страшного возбуждения, вдруг овладевшего им; ему казалось, будто он вот-вот взлетит. Только теперь осознал он все то, о чем, поглощенный заботой о казни, совсем забыл. Только теперь вспомнил обещание Абид-аги насадить самого его на кол, если он не поймает злоумышленника. Он избежал чудовищной участи, но был от нее на волосок и спасся в последнее мгновенье. Человек, торчавший теперь на лесах, подло орудуя под прикрытием ночи, делал все, чтобы угроза наместника сбылась. Однако же вышло наоборот. И при одном только взгляде на казненного, который был еще жив и водружен на колу над рекой, Плевляк проникался невыразимым ужасом и какой-то болезненной радостью, что такая судьба постигла не его и что его тело нетронуто, свободно и подвижно. От этой мысли огненная дрожь вспыхнула в его груди, охватила ноги, руки, и ему захотелось двигаться, смеяться, говорить, как бы доказывая самому себе, что он здоров и может делать все, что угодно, говорить, громко смеяться, даже петь при желании, а не изрыгать с кола бессильные проклятия в ожидании смерти как единственного счастья, еще оставшегося ему на свете. Руки разлетелись сами собой в стороны, ноги заплясали, рот сам собой раскрылся, исторгая судорожный смех и потоки неудержимых слов:
- Ха, ха, ха! Ну что, Радисав, лесной леший, что это ты так застыл? Что мост не ломаешь? Чего хрипишь и рычишь? Спой-ка, леший! Спляши, леший!
Пораженные и растерянные стражники смотрели, как их начальник пританцовывал, расставив руки, и напевал, захлебываясь смехом и давясь бессвязными словами и белой пеной, все обильней накипавшей в углах губ. Его конь, гнедой жеребец, бросал на него испуганные и косые взгляды.
IV
Все, кто в тот день с берегов Дрины видели казнь, разнесли страшную весть по городу и его окрестностям. Неописуемый ужас овладел горожанами и рабочими. Медленно и постепенно до сознания людей доходило в полной мере понимание того, что произошло на их глазах в тот короткий ноябрьский день. Все разговоры вертелись вокруг человека, который все еще живой сидел на колу над строительными лесами. Каждый зарекался о нем говорить, но какой толк в зароке, когда мысли упрямо возвращались к нему, а взгляды невольно тянулись в ту сторону?
Крестьяне, возившие камень из Бани на воловьих упряжках, опускали глаза и тихо понукали волов. Работники на берегу и на лесах переговаривались приглушенными голосами и только по необходимости. И даже надсмотрщики с ореховыми хлыстами в руках были покладистей и мягче. Далматинские каменотесы работали повернувшись спиной к мосту; бледные, стиснув зубы, они гневно били по своим долотам, клекочущим посреди всеобщего безмолвия подобно стае дятлов.
Быстро спустились сумерки, и строители заторопились поскорее добраться до ночлега, стремясь уйти подальше от моста. До наступления полной темноты Мерджан и доверенный слуга Абид-аги снова поднялись к Радисаву и с несомненностью установили, что осужденный и теперь, через четыре часа после казни, жив и в сознании. В горячке он медленно и тяжело вращал глазами, а увидев под собой цыгана, застонал громче. В этом стенании, вместе с которым, казалось, из него выходила душа, различались только отдельные слова:
- Турки… турки… мост!
Довольные, они вернулись в дом Абид-аги на Бикаваце, рассказывая по пути всем встречным, что казненный жив, что он скрипит зубами, говорит вполне ясно и разборчиво и, похоже, проживет и до завтрашнего дня. Доволен был и Абид-ага, он распорядился выплатить Мерджану обещанное вознаграждение.
В ту ночь все живое в городе и возле моста заснуло в страхе. Собственно, заснул тот, кто мог заснуть, многие же так и не сомкнули глаз.
Назавтра, в понедельник, выдался необычно солнечный день. И не было ни на строительстве, ни в городе глаз, которые не обратились бы в ту сторону, где на краю высокого и сложного каркаса из досок и балок, словно на носу корабля, ясно и отчетливо выделялась фигура человека, насаженного на кол. И многие из тех, что, пробудившись, думали, что им во сне привиделось все то, что на виду у всех совершилось вчера на мосту, теперь стояли и не мигая смотрели на продолжение ужасного ночного кошмара среди бела дня, при ярком свете солнца.
Над строительством, как и вчера, нависла тишина, горестная и угрюмая. В городе то же смятение и ропот. Мерджан со слугой Абид-аги снова поднялись на леса и осмотрели осужденного; они долго о чем-то переговаривались, задрав головы, пристально вглядывались в лицо крестьянина, Мерджан даже подергал его за штаны. По тому, как они спустились на берег и молча проследовали мимо работавших, все поняли, что крестьянин мертв. И все сербы, как бы одержав незримую победу, вздохнули с облегчением.
Люди теперь смелее обращали взгляды на леса и на казненного. Все ощущали, что в постоянном соперничестве и состязании с турками на этот раз взяла верх их сторона. Смерть - самый страшный залог. Уста, до сих пор запечатанные страхом, сами открывались. Грязные и потные, небритые и изможденные работники, ворочавшие сосновыми рычагами громадные глыбы баньского камня, останавливались на минуту, чтобы поплевать на ладони, и чуть слышно перебрасывались между собой:
- Господи, прости его и помилуй!
- Эх, мученик! Эх, горемыка наш!
- Не видишь разве, что он теперь святой? Настоящий, брат, святой.
И каждый исподлобья бросал оценивающий взгляд на покойника, все такого же бравого, как будто бы он вышагивал перед ротой. Больше он не внушал им ни жалости, ни страха. Напротив, теперь всем стало ясно, насколько он оторвался от них и возвысился. На земле не стоит, ни за что не держится руками, не плывет, не летит; центр тяжести заключен в нем самом; освобожденный от земных пут и земного груза, он избавился и от страданий; никто и ничто ему больше ничего не может сделать - ни пуля, ни сабля, ни злые козни, ни человеческое слово, ни турецкий суд. Обнаженный до пояса, связанный по рукам и ногам, прямой, с гордо закинутой головой, он походил теперь не столько на человека с его неизбежным развитием и распадом, сколько на воздвигнутое в высоте твердое и не подверженное тлению изваяние, поставленное тут навеки.
Рабочие оборачивались к нему и украдкой крестились.
На Мейдане женщины то и дело бегали друг к другу через двор, чтобы пошептаться минутку-другую, вместе поплакать и опрометью кидаться обратно домой, в страхе, что пригорит обед. Одна зажгла лампаду. И вот уже в каждом доме по углам горели лампадки. Празднично настроенные дети, мигая от яркого света, неотрывно смотрели на огонь и, подхватывая на лету непонятные обрывки фраз, которыми перебрасывались взрослые ("Сохрани его, господь, и помилуй!" - "Ах, взял бог страдальца, будто бы он ему самую большую церковь выстроил!" - "Помоги нам, господи, единый боже, покарай злодеев, не дай им долго властвовать над нами!"), без устали сыпали вопросами: что такое страдалец, кто строит церковь и где? Мальчишки были особенно любопытны. Матери утихомиривали их:
- Молчи, милок! Молчи, слушайся матери да пуще смерти бойся турка проклятого!
Еще до того, как землю во второй раз после казни окутали сумерки, Абид-ага снова обошел строительство и, довольный воздействием страшного примера, отдал приказ убрать крестьянина с лесов.
- Бросить собаку собакам!
В ту ночь, теплую и влажную, словно весеннюю, быстро спускавшуюся на землю, сдавленный ропот и волнение прошли по рабочему люду. Самые нерешительные, те, кто раньше не хотел и слышать про заговор и разрушения, теперь готовы были жертвовать многим и идти на все. Казненный стал общей заботой и святыней. Несколько сотен измученных людей, повинуясь внутреннему порыву, силе сострадания и древних обычаев, стихийно возмутились, объединились в настойчивом стремлении заполучить труп казненного и схоронить его по-христиански, не дать над ним надругаться. После тайных перешептываний и переговоров в темноте хибарок и хлевов строители сколотили солидную сумму в семь грошей для подкупа Мерджана. На это дело выбрали трех наиболее находчивых, и те сумели найти подход к палачу. Мокрые и усталые, трое крестьян теперь как раз ведут разговор, неторопливо, хитро и обиняками. Самый старший, морща лоб, почесывая затылок и намеренно растягивая слова, говорит цыгану:
- Вот, значит, и это сделано. Чему быть, того не миновать. Только, знаешь, к примеру сказать, он ведь тоже человек, как говорится, божье творение, и не годится это, чтоб его, к примеру, звери сожрали или псы растерзали.
Мерджан, прекрасно понимая, о чем идет речь, сопротивлялся скорее горестно, чем упорно:
- Нет, нет! И не говорите. Дело это колется. Не знаете вы, что за зверь Абид-ага!
Крестьянин мучится и хмурится, а про себя думает: "Одно слово цыган, человек без креста и без совести, его не умолить, не упросить, нет у него ничего святого ни на земле, ни на небе!" В то же время правую руку он держит в неглубоком кармане гуня, сжимая в ней семь грошей.
- Да это уж известно, каков он. Знаем мы, что, к примеру, и тебе тоже нелегко. Только вины на тебе никакой не будет. Вот тебе четыре гроша, забирай на здоровье и по рукам, как говорится.
- Нет, нет, мне голова дороже золота. Абид-ага меня в порошок сотрет, потому что он и во сне все видит. Ой-ой-ой, и подумать страшно!
- Где четыре, там и пять, раз уж на то пошло. И дело с концом, - гнет свое крестьянин, не обращая внимания на оханье цыгана.
- Сказал не могу, и все тут!
- Ладно, приказано тебе… тело бросить, к примеру говоря, как бы… собакам, ты его, значит, и бросишь, а что с ним после будет, не твоя забота, тебя о том никто не спросит. А мы, видишь ли, потом, к примеру сказать, возьмем… тело да и похороним по нашему обычаю, но тайком, чтоб ни одна живая душа не знала. А ты, к примеру, утром и скажешь, что собаки, дескать, растерзали… тело. И никому ничего не будет, а ты свое получишь.
Крестьянин говорит вкрадчиво и веско и только всякий раз в необъяснимом замешательстве застревает перед словом "тело", которое он выговаривает с особенным выражением.
- Это за пять-то грошей жизнь свою сгубить! Нет, нет, не-е-ет!
- За шесть, - внушительно накидывает крестьянин. При этих словах цыган вскинулся, развел руками и с выражением строгого и искреннего прямодушия, словно он вообще не способен на ложь и обман, обратился к крестьянину, как будто он сам был осужденным, а тот палачом:
- Пусть моя голова идет в заклад, раз уж такая моя судьба, и пусть моя цыганка останется вдовой, а дети сиротами: давайте сюда семь грошей и забирайте мертвеца, только чтоб никто ничего не пронюхал.
Крестьянин покрутил головой, безмерно сожалея о том, что вынужден этакой гниде отдать все до последней монеты. Тот словно в карман ему заглянул!
После этого они уже подробно и обстоятельно договорились о том, как Мерджан снимет мертвеца с лесов, как отнесет его на левый берег и здесь, ближе к вечеру, бросит на каменистую обочину дороги так, чтобы это видели слуги Абид-аги и прохожие. Они же трое спрячутся в кустах неподалеку, а как только стемнеет, возьмут труп, унесут его и похоронят, но где-нибудь в укромном месте и так, чтобы никаких следов не осталось и чтобы никто не усомнился в том, что труп ночью растерзали и съели собаки. Три гроша даются вперед, а четыре - утром, по окончании дела.