Прекрасные и проклятые - Фрэнсис Фицджеральд 28 стр.


Паника

- Ну? - Энтони сидел на кровати и смотрел на нее сверху вниз. Уголки его губ были скорбно опущены, голос звучал напряженно и пусто.

Вместо ответа она поднесла руку ко рту и начала медленно и сосредоточенно покусывать палец.

- Вот и приехали, - сказал он, помолчав; потом, раздраженный ее молчанием, спросил. - Чего же ты молчишь?

- А что ты хочешь от меня услышать?

- О чем ты думаешь?

- Ни о чем.

- Тогда прекрати жевать свой палец!

Последовала краткая, скомканная дискуссия о том, способна ли она думать вообще. Для Энтони было очень важно, чтоб она высказала вслух свое суждение о постигшем их прошлой ночью несчастье. Ее молчание рассматривалось просто как способ свалить всю ответственность на него. Она, со своей стороны не видела никакой необходимости что-либо говорить - момент требовал, чтоб она, как нервный ребенок, просто грызла свой палец.

- Я должен разъяснить это дурацкое недоразумение с моим дедом, - говорил он с мрачной убежденностью. Слабое новорожденное уважение к старику было отмечено использованием слов "моим дедом" вместо "дедушкой".

- Ничего у тебя не выйдет, - заявила она убежденно. - Ты не сможешь… никогда. Он тебя не простит до конца жизни.

- Может быть, - уныло согласился Энтони. - И все же я, наверное, смогу убедить его, что постараюсь исправиться, и вообще…

- Он выглядел больным, - перебила она, - лицо белое, как мука.

- Он ведь болеет. Я говорил тебе месяца три назад.

- Лучше бы ему умереть неделю назад, - сказала она раздраженно. - Бесчувственный старый дурак! Никто из них даже не улыбнулся.

- Но все же я хочу сказать, - добавила она уже спокойно. - В следующий раз, когда я увижу, что ты ведешь себя с какой-нибудь женщиной так, как вел вчера с Рэйчел Барнс, я от тебя уйду - вот так возьму и уйду! Я больше не собираюсь это терпеть.

Энтони откровенно струсил.

- Да не говори ты глупостей, - принялся протестовать он. - Ты же знаешь, что для меня не существует на свете ни одной женщины, кроме тебя - ни одной, дорогая.

Но эта попытка сыграть в регистре нежности была слабой и жалкой - на авансцену вновь вернулось ощущение более реальной опасности.

- Что если бы я поехал к нему, - предположил Энтони, - и рассказал, с подобающими цитатами из Библии, что слишком долго шел неправедным путем, но наконец увидел свет… - Тут он прервал себя и странно посмотрел на жену. - А интересно, что бы он сделал?

- Не знаю.

Она размышляла о том, хватит ли у их гостей ума разъехаться сразу после завтрака.

Прошла неделя, а Энтони так и не собрался с духом для поездки в Тэрритаун. Сама перспектива этого мероприятия была ему отвратительна и, будь его воля, он ни за что бы не поехал - но если его решительность и износилась за последние три года, то же произошло и с его способностью отказывать. Глория просто заставила его поехать. Она сказала, что хорошо бы недельку выждать, это даст время неистовой враждебности деда поутихнуть, но ждать дольше было бы ошибкой - чувство могло и окрепнуть.

Весь дрожа, он поехал… и напрасно. Адам Пэтч был нездоров, сообщил ему негодующий Шаттлуорт. Были даны категорические инструкции никого к нему не пускать. Под мстительным взглядом бывшего "водкоцелителя" боевые порядки Энтони дрогнули. Он шел к своему такси почти крадучись - и немного восстановил самоуважение только когда садился на поезд; как мальчишка радуясь, что может наконец вновь убежать, устремляясь к своим чудо-дворцам утешения, которые все еще высились и блистали в его воображении.

Глория приняла его в Мариэтте с насмешкой и презрением. Почему он не вошел внутрь силой? Уж она бы стесняться не стала!

Они решили сочинить старику письмо, которое после бесконечных переработок было наконец составлено и отослано. Это было наполовину извинение, наполовину попытка оправдаться вопреки всякой очевидности. Ответа не последовало.

И вот пришел сентябрьский день, располосованный на части солнцем и дождем, только солнце уже не согревало, а дождь не приносил свежести. В этот день они покинули свой серый дом, который был свидетелем цветенья их любви. Четыре дорожных сундука и три чудовищные корзины высились среди оголившейся комнаты, той самой, где двумя годами раньше они бродили, грезя наяву - влюбленные, всем довольные и такие теперь далекие. Теперь пустота отзывалась эхом. Глория, в новом коричневом платье, отороченном мехом, молча сидела на сундуке, Энтони нервно расхаживал туда-сюда, дымя сигаретой, и оба ждали грузовика, который должен был забрать их вещи в город.

- Что это такое? - спросила она, указывая на книги, сложенные стопкой на одной из корзин.

- Это коллекция марок, которую я когда-то собирал, - смущенно признался он. - Забыл упаковать ее.

- Энтони, глупо всюду таскать их с собой.

- Ну, я просто просматривал ее в тот день, когда мы уезжали из Нью-Йорка весной и решил не сдавать на хранение.

- А их нельзя продать? Разве у нас и так недостаточно всякого хлама?

- Ну прости, - отозвался он смиренно. С громоподобным грохотом к дверям подкатил грузовик. Глория стиснула кулачок и с вызовом погрозила пустым стенам.

- Я так рада, что уезжаю! - крикнула она, - так рада… Господи! Господи, как я ненавижу этот дом!

Итак, наша ослепительно прекрасная дама в сопровождении супруга отправилась в Нью-Йорк. В том самом поезде, который уносил их прочь, они и поссорились - ее безжалостные упреки повторялись с такой же частотой, регулярностью и неизбежностью, с какой мелькали станции, мимо которых они проезжали.

- Ну не сердись, - жалобно просил Энтони. - Ведь, в конце концов, у нас ничего нет, кроме друг друга.

- Зачастую у нас даже этого нет, - восклицала Глория.

- Когда это такое было?

- Множество раз - начиная с того случая на платформе в Редгейте.

- Уж не хочешь ли ты сказать?..

- Нет, - ледяным тоном перебила она. - Я не хочу ворошить этого. Было - и прошло, но уходя захватило кое-что с собой.

Она внезапно замолчала. Энтони тоже сидел молча, смущенный и подавленный. Спеша друг за другом, проносились однообразные видения придорожных Мамаронека, Ларчмонта, Ри, Пэлем Мэнора, разделенные пространствами унылых захламленных пустошей, не слишком эффектно изображавших из себя сельскую местность. Энтони почему-то вспомнилось, как однажды летним утром они вдвоем отправились из Нью-Йорка на поиски счастья. Может быть, они никогда и не надеялись особенно найти его. и все же сами по себе эти поиски оказались самым большим счастьем в его жизни. А жизнь, как оказалось, должна состоять в окружении себя подпорками - иначе она была бы сплошным бедствием. В ней не было ни отдохновения, ни покоя. Он впустую растратил лучшие годы в стремлении только плыть но течению и мечтать; ни один из плывущих по течению не миновал своего мальстрёма , никому еще не удавалось вдоволь намечтаться без того, чтоб его грезы не слились в фантастический кошмар рефлексии и сожалений.

Пэлем! Именно в Пэлеме они поссорились, потому что Глории понадобилось сесть за руль. И когда она поставила свою маленькую ножку на акселератор, автомобиль яростно рванул вперед, а их головы резко дернулись назад, словно у кукол, подвешенных на одной нитке.

Бронкс - теснящееся скопище домов, сверкающих под солнцем, которое стремительно катилось к краю необъятного сияющего небосвода, обрушивая целые каскады лучей на городские улицы. Нью-Йорк, он считал, был его домом - город роскоши и тайны, несбыточных надежд и экзотических мечтаний. А здесь, на его задворках, то и дело возносились на фоне равнодушного заката нелепые оштукатуренные дворцы и, провисев мгновение в своей невозмутимой нереальности, скользили прочь, уступая место путаной сумятице Гарлем-ривер. Вознесенный на эстакаду поезд катил сквозь густеющие сумерки мимо полусотни веселых и потеющих улиц верхнего Ист-Сайда, каждая из которых пролетала мимо вагонного окна, как пространство между спицами гигантского колеса, каждая со своим удивительно ярким, полным жизни откровением в виде бедно одетых ребятишек, копошащихся в какой-то лихорадочной активности, как юркие муравьи на дорожках из красного песка. Из окон густозаселенных многоквартирных домов, словно созвездия этого убогого небосвода, свешивались их округлые луноподобные матери, женщины, чем-то напоминающие тусклые необработанные самоцветы, женщины наводящие на мысль об овощах, женщины, похожие на мешки отвратительно грязного белья.

- Мне нравятся эти улицы, - заметил Энтони вслух, - у меня такое чувство, что здесь передо мной словно бы разыгрывается какой-то спектакль, и через секунду после того, как я исчезну, они перестанут прыгать и смеяться, сделаются вместо этого очень печальными, вспомнив как они бедны, и с опущенными головами удалятся в свои дома. Такое часто ощущаешь за границей, но здесь - очень редко.

Внизу, на хвастливо-оживленной торговой улице он прочитал в ряду магазинных вывесок с десяток еврейских фамилий; в дверях каждого магазинчика стоял маленький темноволосый человечек, наблюдая внимательными глазами за прохожими - и светились эти глаза подозрительностью, гордыней, проницательностью, алчностью и сметливостью. Нью-Йорк - он не мог отделить его теперь от медленного вползания этих людей наверх - эти маленькие магазинчики, растущие, движущиеся, объединяющиеся, расползающиеся - они множились по всем направлениям, озирая все вокруг хищным взором, по-пчелиному внимательным к мелочам. Это впечатляло - в перспективе виделось потрясающим.

В его мысли ворвался голос Глории, удивительно созвучный им:

- Интересно, где провел это лето Бликман?

Квартира

После ясности юных лет наступает период напряженной и нестерпимой сложности. У продавца газированной воды этот период настолько краток, что на него почти не обращается внимания. Человек, занимающий на общественной шкале место повыше, дольше застревает на попытках сберечь первородную незамутненность отношений ко всему, сохранить "непрактичные" представления о порядочности. Но на подходе к тридцати это занятие становится слишком обременительным, и то, что до сих пор казалось необходимым, задевало чувства, отходит на задний план, теряет остроту. Словно сумерки на резких тонов пейзаж наваливается повседневность, смягчая его и делая вполне терпимым. Вся сложность жизни в ее неуловимой изменчивости становится нам не по карману: с утратой живости ощущений резко меняются ценности, начинает казаться, что прошлое не может научить нас ничему, с чем можно предстать перед будущим, - и вот мы теряем способность к душевному движению и восприимчивости, перестаем быть людьми, которых интересуют четкие границы этических понятий, мы подменяем честь правилами поведения, безопасность ценим выше романтики, мы совершенно незаметно для себя делаемся прагматиками. Уделом очень немногих остается озабоченность нюансами взаимоотношений - да и эти немногие занимаются сим только в специально отведенные для этих целей часы.

Энтони Пэтч перестал быть личностью, исполненной умственной отваги и любознательности, вместо этого он сделался личностью исполненной пристрастий и предрассудков, при страстном желании оставаться непотревоженным эмоционально. Это постепенное изменение, происходившее в нем в течение последних лет, ускорялось еще и беспрерывной чередой тревог, терзавших его ум. Прежде всего это было чувство, что все распадается и гибнет, постоянно дремавшее в его сердце и теперь разбуженное обстоятельствами. В минуты особенной неуверенности его преследовала мысль, что в жизни все-таки есть смысл. В первые годы после двадцати убежденность в бесплодности всех усилий, в мудрости отрицания, была подкреплена философами, которыми он восхищался, равно как и общением с Мори Ноблом, а позднее - с собственной женой. И все же бывали случаи - например, перед первой встречей с Глорией, или когда дед предложил ему поехать военным корреспондентом за границу - что недовольство собой едва не подвигло его на решительные шаги.

Однажды, как раз перед окончательным отъездом из Мариэтты, в процессе бесцельного перелистывания страниц "Бюллетеня выпускников Гарварда", он обнаружил колонку, где говорилось о том, кем стали за истекшие шесть лет его однокашники. Большинство из них, правда, вращалось в бизнесе, несколько человек было занято обращением язычников Китая и Америки к туманным истинам протестантизма, но некоторые, как он обнаружил, плодотворно занимались работой, которую нельзя было назвать ни синекурой, ни рутиной. Был Келвин Бойд, который, едва закончив медицинский факультет, уже открыл новый способ лечения тифа, потом отправился за границу, чтобы смягчить цивилизаторские меры, которые великие державы применяли к Сербии; был Юджин Бронсон, чьи статьи в "Нью Демокраси" говорили о нем как о человеке, чьи идеи выходили за рамки вульгарной своевременности и всеобщей истерии; был человек по фамилии Дали, изгнанный с факультета некоего благонамеренного университета за то, что проповедовал с кафедры марксистские доктрины. В искусстве, науке, политике тоже появились достойные своего времени люди - среди них был даже Северенс, защитник футбольной команды, вполне достойно и благородно отдавший свою жизнь в иностранном легионе на Эне .

Он отложил журнал и какое-то время был погружен в размышления об этих таких разных людях. В дни своего ненарушенного целомудрия он принялся бы отстаивать свое отношение до последнего - Эпикур в Нирване , он стал бы кричать, что бороться - означает верить, а верить - значит ограничивать себя. Он начал бы ходить в церковь, потому что его привлекала перспектива бессмертия, но не раньше, чем попробовал бы себя в выделке кож, потому что напряженность конкурентной борьбы удерживала бы его от печальных мыслей. Но теперь в нем не было столь тонкой щепетильности. Этой осенью, когда ему пошел двадцать девятый год, он был более склонен захлопывать свой ум для многого, избегать кропотливого исследования мотивов и первопричин, а больше всего стремился защититься от мира и от себя. Он не любил бывать один, но, как уже было сказано, зачастую страшился оставаться и вдвоем с Глорией.

Из-за той пропасти, которую разверз перед ним визит деда, и последовавшего за этим отказа от того образа жизни, который они вели в последнее время, необходимо было оглядеться в этом ставшем внезапно враждебным городе в поисках друзей и среды обитания, которая когда-то казалась самой теплой и наиболее безопасной. Первым его шагом была отчаянная попытка заполучить обратно свою старую квартиру.

Весной 1912 года он подписал договор на четыре года на условиях тысячи семисот долларов ренты в год, с правом возобновления. Этот договор истек в прошлом мае. Когда он в первый раз снимал эти комнаты, они были едва ли отличимой от остальных "заготовкой" квартиры, но Энтони разглядел их скрытые возможности и отметил в договоре, что, как он, так и хозяин должны были потратить определенную сумму на их улучшение. За истекшие четыре года квартирная плата выросла, и вот прошлой весной, когда Энтони временно отложил возобновление договора, домохозяин, некий мистер Зогенберг, понял, что может получить гораздо больше за то, что теперь было уже во всех отношениях уютной квартирой. Таким образом, когда Энтони посетил его в сентябре, то получил встречное предложение Зогенберга о трехлетнем найме уже за две с половиной тысячи в год. Это показалось Энтони несправедливым. Кроме того, означало, что плата за квартиру будет поглощать более трети их годового дохода. Тщетно доказывал он, что это его собственные деньги, его идеи перепланировки сделали эти комнаты такими привлекательными.

Тщетно предлагал он две тысячи долларов, две тысячи двести, хотя и такое мог позволить себе с большим трудом - мистер Зогенберг был неумолим. Оказалось, что на квартиру претендовали еще два джентльмена; такие квартиры пользовались сейчас спросом, и было бы едва ли разумно "отдавать" ее мистеру Пэтчу. Помимо прочего, хотя он никогда не упоминал об этом раньше, некоторые жильцы жаловались прошлой зимой на шум - пение и танцы поздней ночью, ну, и тому подобное. Внутренне негодуя, Энтони поспешил вернуться в "Ритц", чтобы сообщить Глории о своем поражении.

- Да я прямо вижу, - бушевала она. - как ты позволяешь ему положить себя на обе лопатки!

- А что я мог сказать?

- Ты мог сказать ему, кто он такой. Я бы не стала такого терпеть. Ни один человек на свете не стал бы такого терпеть! Ты просто разрешаешь людям помыкать собой, обманывать себя, просто предлагаешь брать над собой верх, словно ты глупенький мальчик. Просто нелепость какая-то!

- Ради Бога, только не выходи из себя.

- Я понимаю, Энтони, но все же ты такой осел!

- Хорошо, возможно. Хотя мы все равно не можем позволить себе эту квартиру. Но это все равно дешевле, чем жить в "Ритце".

- Кстати, именно ты настоял, чтоб мы остановились здесь.

- Да, потому что знал, как унижала бы тебя жизнь в дешевом отеле.

- Конечно унижала бы.

- В любом случае, нам нужно искать квартиру.

- Сколько мы можем платить? - требовательно спросила она.

- Ну, мы можем заплатить и его цену, если будем продавать больше облигаций, но мы ведь договорились прошлой ночью, что пока я не найду себе занятие, мы…

- Ой, все это я прекрасно знаю. Я спрашиваю, сколько мы можем платить, исходя только из наших доходов?

- Считается, что на квартиру не следует тратить больше четверти.

- И как велика эта четверть?

- Сто пятьдесят в месяц.

- Ты хочешь сказать, что у нас всего шестьсот долларов месячного дохода? - В ее голос закралась испуганная нотка.

- Естественно! - сердито отозвался он. - Ты что, думаешь, мы все время тратили больше двенадцати тысяч в год, не влезая в основной капитал?

- Я знала, что мы продавали облигации, но… неужели мы тратили столько денег? Как нам это удавалось? - Голос у нее был уже откровенно испуганный.

- Ну, я могу конечно заглянуть в счетные книги, которые мы так аккуратно вели, - язвительно заметил он, потом добавил. - Плата за две квартиры почти все время, одежда, путешествия… каждая из этих весен в Калифорнии обходилась нам примерно в четыре тысячи. Этот чертов автомобиль был от начала до конца сплошной тратой денег. Потом вечеринки, развлечения… да какая разница - то или другое.

Оба они были взволнованы и не на шутку опечалены. Теперь, в пересказе для Глории, ситуация выглядела еще хуже, чем когда он впервые открыл ее для себя.

- Мы должны где-то достать денег, - вдруг сказала она.

- Я понимаю.

- И ты должен сделать еще одну попытку повидаться с дедом.

- Хорошо.

- Когда?

- Как только мы устроимся.

Назад Дальше