Дородный капитан что-то проворчал, резко повернулся и, печатая шаг, продолжил свой путь. Спустя секунду пошел и Энтони, только город не казался ему больше праздным и экзотическим; все волшебство единым махом выветрилось из сумерек. Взглядом, обращенным внутрь, он увидел всю недостойность и униженность своего положения. Он ненавидел этого офицера, всех офицеров - жизнь была невыносима.
Пройдя еще с половину квартала, он вдруг понял, что та девушка в сиреневом платье, которая хихикнула, наблюдая его конфуз, теперь шла с подружкой шагах в десяти перед ним. Она несколько раз оборачивалась и взглядывала на него с задорным смехом в больших глазах, которые, казалось, были того же цвета, что и платье.
На углу она и ее компаньонка заметно замедлили шаг, поставив его перед выбором - присоединиться к ним, или, не замечая, пройти мимо. Он обогнал их, но передумал и тоже замедлил шаги. Через минуту парочка вновь поравнялась с ним, теперь просто изнемогая от смеха - но не того откровенно призывного, какого можно было ожидать от участниц этого столь знакомого спектакля на Севере, а мягкого, серебристо-переливчатого, словно избыток неведомого тонкого веселья, которое вызвал он, нечаянно сказав что-то смешное.
- Здравствуйте, - заговорил Энтони.
Глаза у нее казались бархатными, как сама темнота. Были они на самом деле фиолетовыми, или это темная их голубизна мешалась с серой гаммой сумерек?
- Приятный вечер, - неопределенно начал он.
- Да уж, - откликнулась вторая девушка.
- Для вас он, похоже, был не слишком удачным, - вздохнула та, что в сиреневом. Ее голос казался настолько же частью этой ночи, как и полусонный ветерок, шевеливший широкие поля ее шляпы.
- Ему просто необходимо было покрасоваться, - сказал Энтони с презрительным смешком.
- Это точно, - согласилась она.
Они свернули за угол и стали вяло подниматься по боковой улочке, словно их тянули на буксире. В этом городе казалось вполне естественным огибать вот так углы, идти, никуда в особенности не направляясь, ни о чем не думая… Боковая улица была погружена во мрак; внезапный провал в область колючих изгородей из шиповника и маленьких тихих домиков в глубине дворов.
- Куда вы направляетесь? - осведомился он вежливо.
- Да просто гуляем, - ответ был как бы извинением, вопросом и одновременно пояснением.
- А можно мне пройтись с вами?
- Да сколько угодно.
В том, что она говорила совсем не так, как на Севере, было свое преимущество. Он не мог определить по её выговору, к какому классу она принадлежит - в Нью-Йорке девушка из нижних слоев общества обязательно покажется грубой, непереносимой, на нее можно смотреть разве что сквозь розовые очки опьянения.
Темнота кралась за ними по пятам. Почти не разговаривая - Энтони было нечего сказать, кроме случайных, ни к чему не обязывающих вопросов, девушки молчали по провинциальной привычке экономить слова и мысли - они добрались до следующего угла, потом до еще одною. Посреди квартала под фонарным столбом остановились.
- Я живу здесь, рядом, - пояснила вторая девушка.
- А я через пару кварталов, - сказала девушка в сиреневом.
- Можно мне вас проводить?
- До угла, если уж так хотите.
Вторая девушка отступила на несколько шагов. Энтони приподнял фуражку.
- Вам полагается козырнуть, - сказала девушка в сиреневом со смехом. - Все солдаты отдают честь.
- Обязательно научусь, - вполне серьезно отозвался он.
Вторая девушка сказала: "Ну, ладно, - и, поколебавшись, добавила, - позвони мне завтра, Дот" и вышла из желтого круга под фонарем. Потом Энтони с девушкой в сиреневом молча миновали три квартала и подошли в небольшому, хрупкому на вид строению, которое и было её домом. Возле деревянной калитки она остановилась в нерешительности.
- Ну… спасибо.
- А вам действительно надо идти?
- Да, вообще-то.
- Мы не могли бы погулять еще немного?
Она посмотрела на него ничего не выражающим взглядом.
- Я вас даже не знаю.
Энтони рассмеялся.
- Так в чем же дело, еще не поздно.
- Лучше уж я домой пойду.
- Я просто подумал, что мы могли бы сходить в кино.
- Неплохо придумано.
- А потом я могу проводить вас домой. У меня как раз хватит времени. В часть мне нужно к одиннадцати.
Было так темно, что он едва мог разглядеть ее. Различал лишь едва заметно шевелимое ветерком платье и два прозрачных влажно поблескивающих глаза.
- Почему вы не хотите… Дот? Вам не нравится кино? Идемте.
Она покачала головой.
- Не стоит.
Энтони понимал, что не соглашается она просто, чтобы произвести впечатление и этим она ему нравилась. Он шагнул к ней и взял за руку.
- А если мы вернемся к десяти, пойдете? Только в кино.
- Ну ладно… так и быть…
Рука в руке они шли обратно к центру городка вдоль подернутой дымкой сумрачной улицы, где черный газетчик в традиционной каденции местных продавцов, которая своей музыкальностью была ничем не хуже песни, предлагал экстренный выпуск.
Дот
Отношения Энтони с Дороти Рэйкрофт были неизбежным результатом его растущего небрежения к самому себе. Он связался с ней не из желания обладать желаемым, не спасовал перед личностью более сильной, более властной, как это случилось четыре года назад, когда он встретил Глорию. Он просто скатился в эту интрижку по неспособности хоть как-то оценить свое поведение. Он не мог сказать "нет" ни мужчине, ни женщине; заимствователь, равно как и искусительница, находили его благодушным и уступчивым. На самом деле он вообще редко принимал решения, да когда и принимал, это были, скорее, полуистеричные намерения, созревавшие в панике, словно спросонья.
Слабость, которой он потакал в этом случае, была обусловлена желанием внести в свою жизнь какую-то остроту, обрести хоть какой-то внешний стимул. Он чувствовал, что впервые за четыре года может вновь хоть в чем-то выразить себя. Эта девушка манила его успокоением; часы, проводимые в ее компании каждый вечер, смягчали болезненные и утомительно бесполезные порывы его воображения. Он сделался настоящим трусом - совершеннейшим рабом сотен разрозненных, постоянно атакующих его мыслей, вызванных к жизни внезапным прекращением глубочайшей и постоянной зависимости от Глории, которая, в основном, и не давала его неполноценности вырваться наружу.
В тот первый вечер, когда они стояли у калитки, он поцеловал Дороти и предложил ей встретиться в следующую субботу. Потом он отправился в лагерь и, украдкой запалив лампу, написал длинное письмо Глории, пылкое, полное сентиментального тумана, памятных ароматов цветов, неподдельной и безмерной нежности - всего, о чем он вспомнил вновь всего лишь час назад в поцелуе, отданном и полученном в роскошной неге лунного сияния.
Когда настал субботний вечер, Дороти ожидала его у входа в кинотеатр "Бижу". Она была, как и в прошлую субботу, одета в свое сиреневое платье из тончайшей кисеи, но с тех пор явно побывавшее в стирке и накрахмаленное - таким уж свежим и неприкосновенным оно выглядело. Дневной свет подтвердил его впечатление, что Дот была по-своему, как-то незавершенно и ошибочно красива. Она была аккуратно сложена, черты лица у нее были мелкие, неправильные, но выразительные и словно подобранные друг к другу. Она была похожа на темный недолговечный маленький цветок - и все же Энтони казалось, что он замечает в ней какую-то затаенную духовную силу, черпаемую из пассивного восприятия окружающего. В этом он ошибся.
Дороти Рэйкрофт было девятнадцать. Ее отец держал небольшой и не особенно процветающий магазинчик и она закончила школу в худшей четверке класса за два дня до его смерти. В школе она пользовалась отнюдь не безупречной репутацией. Честно говоря, ее поведение на классном пикнике, с чего и начались все слухи, было всего лишь несдержанным, а невинность она сохраняла еще больше года после того. Парень был конторщиком в магазине на Джексон-стрит и на следующий день после случившегося неожиданно отбыл в Нью-Йорк.
Он уже давно собирался туда уехать и просто ожидал завершения этого амурного предприятия.
Через некоторое время она призналась во всем подружке, а потом, наблюдая, как та удаляется от нее по залитой пыльным зноем сонной улице, во внезапной вспышке прозрения поняла, что теперь ее тайна принадлежит всему миру. И все же, рассказав о ней, она почувствовала себя гораздо лучше, хоть и немножко обиделась и, насколько была способна, стала приближаться к своей репутации, идя навстречу следующему мужчине уже с откровенным намерением вновь побаловать себя. Как правило, все это выходило у Дот само собой. Она не была слаба, потому что никакое внутреннее чувство не говорило ей, что она слаба. Она не была сильной, потому что никогда не знала, что некоторые поступки, ею совершаемые, требуют определенного мужества. Она никому не бросала вызовов, старалась быть сама собой и редко шла на компромиссы,
У нее не было чувства юмора, но его с лихвой возмещал веселый нрав, благодаря которому она, находясь в компании мужчин, смеялась именно в те моменты, когда требовалось. У нее не было определенных намерений - просто иногда она смутно сожалела, что ее репутация не дает ей обрести надежную пристань в жизни. Открыто ее репутация не утвердилась и дома не обсуждалась: мать ее следила только за тем, чтобы она каждое утро вовремя отправлялась из дома в ювелирный магазин, где зарабатывала четырнадцать долларов в неделю. Но некоторые из молодых людей, которых она знала еще по школе, теперь, проходя мимо в компании "хороших девочек", отворачивались, и это оскорбляло ее чувства. Когда такое случалось, она приходила домой и плакала.
Кроме конторщика с Джексон-стрит, она встречалась еще с двумя мужчинами, первый из которых был морской офицер, случайно оказавшийся в городе в самом начале войны. Он вышел, чтобы кого-нибудь присмотреть на ночь и когда она проходила мимо, стоял, лениво прислонясь к одной из колонн Стоунуолл-отеля. Он пробыл в городе четыре дня. Она думала, что любит его - во всяком случае, именно на него она расточила всю ту первую истерию страсти, которая должна была достаться малодушному конторщику. Форма морского офицера - а их встречалось не так много в то время - оказала свое действие. Он уехал, сбивчиво бормоча какие-то обещания, и уже в поезде обрадовался, что не сказал ей своего настоящего имени.
Развившаяся в результате всего этого депрессия бросила ее в объятья Сайруса Филдинга, сына местного торговца мануфактурой, который окликнул ее однажды из окна автомобиля, когда она шла по тротуару. Она прекрасно знала, кто он такой. И если бы она вращалась в более высоких сферах общества, он бы тоже познакомился с ней пораньше. А теперь, когда ее репутация достаточно пошатнулась, он наконец ее встретил. Через месяц он уехал в тренировочные лагеря, слегка напуганный их близостью, и испытывая некоторое облегчение от убежденности, что она не сильно будет по нему страдать и что она не из тех, кто способен раздуть из всего этого историю. Дот и это свое приключение обрядила в ореол романтики и утешала себя тем, что обоих мужчин забрала у нее война. Она говорила себе, что вполне могла бы выйти замуж за морского офицера. Тем не менее, ее беспокоило, что меньше чем за восемь месяцев в ее жизни побывало трое мужчин. Больше со страхом, чем с удивлением она думала, что скоро станет похожей на тех "нехороших девиц", на которых она и ее жующие резинку, хихикающие подружки всего три года назад смотрели во все глаза.
Какое-то время она старалась быть более осмотрительной. Она разрешала мужчинам "обращать на нее внимание", разрешала себя целовать и, без особой охоты, лишь уступая настоянию, позволяла даже некоторые другие вольности, но к ее трио не добавился ни один. Через несколько месяцев сила ее решимости - а скорее, острота ее страхов - порядком ослабела. Она становилась все более беспокойной, чувствуя, как вместе с тающими летними месяцами мимо проходит жизнь. Солдаты, которые ей встречались, оказывались либо совсем уж деревенщиной, либо - что было гораздо менее очевидно для нее - стояли во всех отношениях выше, в таких случаях единственным их желанием было только попользоваться ею; и все они были янки, грубые и неотесанные, они ходили толпами… А потом она встретила Энтони.
В тот первый вечер он был для нее едва ли больше, чем просто приятное, опечаленное лицо, голос, средство, чтобы убить часок-другой, но придя на свидание с ним в следующую субботу, она уже поглядывала на него с интересом. Он ей нравился. Сама о том не ведая, она читала в его лице, словно в зеркале, свои собственные трагедии.
Они опять пошли в кино, опять бродили по темным, полным запахов улицам, на этот раз под ручку, время от времени переговариваясь приглушенными голосами. Они миновали калитку - и направились к маленькому крыльцу…
- Можно мне побыть еще немного?
- Тс-с! - шепнула она, - надо вести себя очень тихо. Мать еще не спит, читает свои "Веселые истории".
В подтверждение он услышал донесшийся из комнаты легкий шелест переворачиваемой страницы. Сквозь щели приоткрытых жалюзи пробивались полоски света, тонкими параллелями падавшие на юбку Дороти. Улица была безмолвна, если не считать компании на крыльце дома через дорогу, которая время от времени запевала мягкими, словно поддразнивающими голосами:
…А когда откроешь гла-азки,
Будут у т-е-6я-а-а
Все красивые лоша-адки…
Затем, словно поджидавшая их появления на соседней крыше, из-за лоз, обвивших стену, бочком выскользнула луна, превратив девичье лицо - цветом - в белые розы.
Что-то толкнулось у Энтони в памяти, настолько яркое, что перед его закрытыми глазами оно сложилось в отчетливую, словно кадр на экране, картину - откуда-то из времени всплыла наполовину забытая, по-весеннему оттепельная ночь пятилетней давности - и другое лицо, но тоже светящееся и похожее на цветок, повернутое к фонарям, превратившимся в звезды.
Да, la belle dame sans merci , которая все еще жила в его сердце, напомнила о себе мимолетным, исчезающим великолепием темных глаз в "Ритц-Карлтоне", сумрачным взглядом из проезжающего мимо экипажа в Булонском лесу! Но те ночи были только частью песни, только отблеском былого, а вокруг опять - лишь легкое движение воздуха, да иллюзии - это вечное утешение влюбленных.
- О, - шептала она, - ты меня любишь? Неужели ты меня любишь?
Чары рассеялись - блуждающие осколки звезд превратились в обычный фонарь, пение через дорогу увяло до монотонного гула, сквозь него проступило хныканье цикад в траве. Почти со вздохом сожаления он целовал ее трепещущие губы, пока ее руки блуждали по его плечам.
Рыцарь в доспехах
По мере того как усыхали недели и их уносило ветром, круг странствий Энтони расширялся, пока он не получил более-менее полного представления о лагере и его окрестностях. Впервые в жизни он находился в постоянном личном контакте с официантами, которым обычно лишь раздавал чаевые, с шоферами, которые снимали перед ним фуражки, с плотниками, сантехниками, парикмахерами и фермерами, которых прежде замечал только в раболепстве их профессиональной коленопреклоненности. В течение первых двух месяцев пребывания в лагере он ни с одним человеком не разговаривал более десяти минут.
В его формуляре род его занятий был обозначен как "студент", хотя при первом опросе он как-то необдуманно написал "автор"; но когда сослуживцы интересовались его профессией, он обычно называл себя банковским служащим - если бы он откровенно признался им, что вообще не работает, они наверняка стали бы относиться к нему настороженно, как к представителю праздного сословия.
Его взводный сержант, Поп Донелли, был заскорузлый старый служака, изможденный пьянством. В прошлом он был завсегдатаем гауптвахты, но некоторое время назад, благодаря острой нужде в мастерах строевой подготовки, был вознесен на свой нынешний Олимп. Лицо его, все изрытое оспинами, неотвратимо напоминало аэрофотосъемку "поля боя при месте Таком-то". Раз в неделю он напивался в городе "беленькой", тихонько возвращался в лагерь и валился на свою койку, а присоединяясь к роте на побудке, бывал больше чем обычно похож на маску белой смерти .
Он питал поражающую воображение иллюзию, что ловко надувает правительство - правда, он провел восемнадцать лет у него на службе, получая мизерное жалованье, но зато скоро выйдет в отставку (тут он обычно подмигивал) на впечатляющий доход пятьдесят пять долларов в месяц. Он смотрел на все это, как на грандиозную шутку, которую сыграл над десятками тех, кто наживался на нем, презирая его же, с тех самых пор, когда он пришел сюда девятнадцатилетним сельским пареньком из Джорджии.
На данный период в роте было только два лейтенанта - Хопкинс и популярный среди личного состава Кретчинг. Последний считался хорошим парнем и прекрасным руководителем, пока годом позже не исчез, прихватив с собой тысячу сто долларов котловых и, как многих любимцев народа, его потом оказалось чрезвычайно трудно отыскать.
Наконец, был еще капитан Даннинг - бог этого краткосрочного, но вполне самодостаточного микрокосма. Он был призван из резерва и еще был нервным, энергичным и увлекающимся. Это последнее качество нередко обретало свое материальное выражение в виде тонкой ниточки пены в уголках его рта. Как большинство исполнительных службистов, он смотрел на свои обязанности чисто фронтально, и его затуманенным надеждой глазам вверенная рота представлялась подразделением в той степени отличным, насколько того заслуживала эта отличная война. Несмотря на все его треволнения и вечную озабоченность, это было лучшее время в его жизни.
Баптисте, маленький сицилиец из поезда, столкнулся с ним на вторую неделю занятий. Капитан уже несколько раз приказывал подчиненным быть чисто выбритыми, когда они по утрам становились в строй. И вот однажды в этом установлении обнаружилась угрожающая брешь, вызванная, несомненно, тевтонскими происками - четверо солдат отрастили в течение ночи на своих лицах волосы. То, что трое из четверых понимали по-английски лишь в минимальном объеме, делало практический показательный урок просто необходимым, поэтому капитан Даннинг послал добровольного парикмахера обратно в лагерь за бритвой. После чего, ради спасения демократии, со щек трех итальянцев и одного поляка было содрано всухую полунции волос.
На границах ротного мира время от времени возникал полковник, тяжеловесный человек с разросшимися невпопад зубами, который плавно круговращался по батальонному плацу на ладной вороной лошадке. Он был вестпойнтовцем и старался походить на джентльмена. У него была всегда невпопад одетая жена и под стать ей ум; большую часть своего времени он проводил в городе, извлекая все, что можно было извлечь, из резко подскочившего в последнее время престижа армии. И в конце концов был еще генерал, который бороздил дороги лагеря, предшествуемый собственным штандартом - фигура абстрактно недоступная, великолепная и едва ли подвластная пониманию окружающих.