Этого он не ждал. Мгновение поколебавшись, он убрал руку со спинки кресла, выпрямился и ответил с грустным достоинством:
- Такого намерения у меня не было.
Я только посмотрела на дверь, чуть кивнув головой, и вновь уставилась в книгу. Он тотчас удалился. Хорошо, что я не поддалась порыву ярости и сумела сдержать рвавшиеся с языка гневные слова. Нет, владеть собой - это чудесно! Надо будет развить в себе столь бесценную способность. Только Богу известно, как часто буду я в ней нуждаться на темном тяжком пути, который лежит передо мной.
Утром же я переехала в Грув с моими гостями, чтобы Милисент могла попрощаться с матерью и сестрой. Они уговорили ее побыть у них до вечера, - миссис Харгрейв обещала, что привезет ее сама и останется у нас до утра, когда все разъедутся. Таким образом мы с леди Лоуборо имели удовольствие возвращаться домой вдвоем. Первые две мили мы хранили молчание: я смотрела в окошко кареты, а она откинулась на спинку сиденья в своем углу. Впрочем, я не собиралась из-за нее причинять себе лишние неудобства, и когда устала наклоняться, созерцая бурые живые изгороди и мокрую спутанную траву у их подножья, и подставлять лицо холодному сырому ветру, то переменила позу и тоже откинулась на спинку. Моя спутница с обычной своей наглостью попыталась завязать разговор, но на все ее замечания я отвечала только "да", "нет", "а"! В конце концов, когда она осведомилась о моем мнении о каком-то вздорном пустяке, я спросила ее:
- Почему вам непременно хочется говорить со мной, леди Лоуборо? Вы же не можете не знать, какого я о вас мнения.
- Ну, разумеется, если вам угодно питать против меня злобу, я ничего поделать не могу, но хмуриться я не намерена ради кого бы то ни было.
Тут мы подъехали к дому, и едва лакей открыл дверцу, как леди Лоуборо выпорхнула наружу и направилась навстречу возвращавшимся охотникам. Разумеется, я вошла прямо в дом.
Но мне и дальше пришлось терпеть ее наглость. После обеда я, как обычно, удалилась в гостиную, а со мной и она. Но я тут же распорядилась, чтобы ко мне привели детей, и занялась ими, твердо решив не расставаться с ними до тех пор, пока мужчины не встанут из-за стола или не приедут Милисент и миссис Харгрейв. Однако крошка Хелен вскоре утомилась и уснула у меня на коленях. Артур сел на диван рядом со мной и тихонько играл ее мягкими льняными волосами, но тут леди Лоуборо подошла и преспокойно опустилась на диван по другую мою руку.
- Завтра, миссис Хантингдон, - сказала она, - вы избавитесь от моего присутствия. И порадуетесь, что вполне понятно. Но знаете ли вы, что я оказала вам весьма важную услугу. Сказать какую?
- С удовольствием послушаю, какую услугу вы мне оказали, - ответила я невозмутимо, по ее тону догадавшись, что ей хочется вывести меня из себя.
- Но вы же, несомненно, сами заметили, насколько мистер Хантингдон переменился к лучшему! Неужели вы не видите, каким чинным трезвенником он стал? Я знаю, как вас огорчала прискорбная привычка, которой он все больше поддавался, и я знаю, что вы прилагали все силы, чтобы отучить его от нее, - но без малейшего успеха, пока я не пришла к вам на помощь. Я в двух-трех словах объяснила ему, что мне невыносимо смотреть, как он роняет себя, и что я перестану… впрочем, неважно. Но вы видите, как он преобразился с моей помощью. И вам следует быть мне благодарной.
Я встала и позвонила, чтобы няня увела детей.
- Но я благодарностей не хочу, - продолжала она. - И прошу взамен лишь одного: поберегите его, когда я уеду, пренебрежением и суровостью не вынуждайте его вернуться к прежнему.
Мне было почти дурно от гнева, но тут вошла Рейчел, и я кивнула на детей: голос мне изменил. Она увела их из комнаты, и я последовала за ними.
- Так вы исполните мою просьбу, Хелен? - продолжала она.
Я бросила на нее взгляд, который стер с ее губ злорадную усмешку, - во всяком случае на несколько минут - и ушла. В малой гостиной стоял мистер Харгрейв, но, увидев, что разговаривать я ни с кем не хочу, дал мне молча пройти мимо. Однако когда через несколько минут я в уединении библиотеки сумела справиться с собой и решила вернуться в гостиную встретить миссис Харгрейв и Милисент, чьи голоса услышала внизу, то застала его на прежнем месте в полутьме - он, очевидно, дожидался меня.
- Миссис Хантингдон, - произнес он, когда я проходила мимо, - разрешите сказать вам одно слово.
- О чем? Но, пожалуйста, поторопитесь.
- Утром я вас обидел, а я не могу жить, если вы на меня сердитесь. - Тогда идите и больше не грешите, - ответила я и отвернулась.
- Нет-нет! - воскликнул он, становясь передо мной. - Умоляю вас! Я должен получить ваше прощение. Завтра я уезжаю, и, возможно, мне больше не представится случай поговорить с вами. Я неизвинительно забылся и не подумал о вас. Но сжальтесь, забудьте и простите мне мою опрометчивую смелость, думайте обо мне так, будто слова эти никогда не были сказаны. Потому что, поверьте, я всей душой о них сожалею, и утрата вашего уважения - кара слишком тяжкая, я ее не вынесу.
- Забыть по желанию невозможно, а питать уважение ко веем, кто его ищет, я не могу - только к тем, кто его заслуживает.
- Я с радостью готов всю жизнь посвятить тому, чтобы его заслужить, только простите меня! Вы даруете мне свое прощение?
- Да. - Да? Но вы так холодно это сказали! Протяните мне руку, и я поверю. Но нет? Значит, миссис Хантингдон, вы меня не простили?
- Вот моя рука и с ней - мое прощение, но только больше не грешите.
Он пожал мои холодные пальцы с сентиментальной пылкостью, однако промолчал и посторонился, пропуская меня в гостиную, где тем временем собралось все общество. Мистер Гримсби сидел возле двери. Заметив, что Харгрейв вошел почти следом за мной, он ухмыльнулся и бросил на меня взгляд, полный нестерпимой многозначительности. Но я посмотрела ему прямо в лицо, и он вынужден был хмуро отвести глаза, если не устыдившись, то во всяком случае растерявшись. А Хэттерсли ухватил Харгрейва за плечо и принялся ему что-то нашептывать, - вероятно, какую-то очень грубую шутку, так как его собеседник не засмеялся и ничего ему не ответил, а, чуть искривив губы, высвободил руку и отошел к своей матушке, которая как раз объясняла лорду Лоуборо, сколько у нее причин гордиться своим сыном.
Благодарение Небу, завтра они все уедут!
Глава XXXVI
ОДИНОЧЕСТВО ВДВОЕМ
20 декабря 1824 года. Третья годовщина нашего счастливого союза. Уже два месяца, как гости оставили нас наслаждаться обществом друг друга, и девять недель я познаю новую ступень супружеской жизни, когда два человека живут вместе, как хозяин и хозяйка дома, как отец и мать очаровательного веселого мальчугана, и оба понимают, что между ними нет ни любви, ни дружбы, ни взаимной симпатии. Насколько это в моих силах, я стараюсь поддерживать между нами мир - неизменно вежлива с ним, поступаюсь своими удобствами ради него, когда это совместимо с требованиями рассудка, и советуюсь о домашних делах, считаясь с его желаниями и мнением, даже если оно уступает в разумности моему.
Ну, а он первые недели две был уныл и раздражителен - полагаю, из-за отъезда своей дражайшей Аннабеллы - и особенно капризен со мной; я все делаю не так; я холодна, черства, бессердечна; на мою бледную кислую физиономию противно смотреть; от моего голоса его дрожь берет; он просто не понимает, как сумеет прожить целую зиму бок о бок со мной; я его исподтишка убиваю. Вновь я предложила разъехаться, но тщетно; он не собирается стать притчей во языцех у здешних старых сплетниц, он не желает, чтобы его объявили зверем, от которого сбежала жена, - нет, уж придется ему как-нибудь терпеть меня!
- То есть мне терпеть вас, - возразила я. - Ведь пока я исполняю обязанности управляющего и экономки добросовестно и хорошо, не получая ни жалованья, ни благодарности, расстаться со мной вам слишком невыгодно. А потому, когда мое рабство станет совсем невыносимым, я их с себя сложу! (Такая угроза, подумала я, все-таки, возможно, заставит его присмиреть.)
Мне кажется, ему очень досаждало, что его оскорбительные замечания так мало меня ранят, - во всяком случае, сказав что-нибудь, особенно рассчитанное на то, чтобы задеть мои чувства, он внимательно вглядывался в мое лицо и принимался поносить мое "каменное сердце" и "тупую бесчувственность". Если бы я горько рыдала и оплакивала утрату его любви, он, быть может, так уж и быть, пожалел бы меня и вернул бы мне свою милость, разрешив скрашивать его одиночество и утешать его, пока он вновь не свидится со своей возлюбленной Аннабеллой или не найдет ей достойной замены. Благодарения Небу, я не настолько слабодушна! Прежде меня одурманивала глупая слепая влюбленность, отказывавшаяся замечать всю его никчемность, но теперь она иссякла - сокрушена и убита, и винить он может только себя.
Вначале (вероятно, памятуя о наставлениях дамы своего сердца) он с поразительной стойкостью избегал искать утешения от своих горестей в вине, но затем начал порой чуть-чуть отступать от столь добродетельного воздержания, - что и продолжает делать, временами уже далеко не чуть-чуть. Пока излишние возлияния его возбуждают, он превращается в настоящее животное, и я больше не стараюсь прятать презрение и брезгливость. Когда же возбуждение это сменяется тяжелым похмельем, он принимается оплакивать свои страдания и прегрешения, виня в них меня. Он знает, что такая неуверенность портит его здоровье и приносит ему больше вреда, чем радости, но утверждает, что это все из-за меня - из-за моего противоестественного (неженского) поведения! Да, в конце концов вино его погубит, но только по моей вине! Тут иногда я не выдерживаю и отвечаю упреками на упреки. Покорно такую несправедливость снести трудно! Разве я не прилагала все силы месяц за месяцем, чтобы избавить его от этого порока? И разве не продолжала бы делать то же и теперь, если бы могла? Но как мне умолять его и ухаживать за ним, когда я знаю, что он меня презирает? И виновата ли я, что потеряла влияние на него и что он утратил какое бы то ни было право даже на мое уважение? И должна ли я искать примирения, когда чувствую, что он мне противен, когда он открыто пренебрегает мной и переписывается с леди Лоуборо, как мне хорошо известно? Нет, никогда, никогда, никогда! Он может допиться до смерти, но моей вины в этом не будет ни малейшей!
И все же, я делаю, что могу. Я даю ему понять, что от вина глаза его все больше тускнеют, лицо оплывает, что оно расслабляет и его тело и ум, что, если бы Аннабелла видела бы его сейчас, как вижу я, она не замедлила бы разочароваться в нем и что она, несомненно, лишит его своих милостей, если он будет продолжать так и дальше. Эти предостережения только навлекают на меня грубую брань, и, признаюсь, мне кажется, почти заслуженно, - настолько мне отвратительно прибегать к подобным доводам. И все же они проникают в его одурманенный мозг и заставляют задуматься и даже воздерживаться, как никакие другие из имеющихся в моем распоряжении. А сейчас я наслаждаюсь возможностью временно отдохнуть от него: он уехал с Харгрейвом на охоту к каким-то далеким соседям и должен вернуться не раньше завтрашнего вечера. Да, прежде разлука вызывала у меня совсем иные чувства!
Мистер Харгрейв все еще в Груве. Они с Артуром постоянно встречаются для подобных сельских развлечений, он часто навещает нас, а Артур не так уж редко отправляется верхом нанести визит ему. Не думаю, что эти два soi-disant друга связаны столь уж горячей любовью, но коротать время легче вдвоем, а я радуюсь, что на несколько часов избавляюсь от необходимости терпеть общество Артура и что он находит занятие более достойное, чем скотское ублажение животных пристрастий. И я скорее была бы довольна тем, что мистер Харгрейв не уехал, если бы опасения встретиться с ним в Груве не мешали нам видеться с его сестрой так часто, как я желала бы. Впрочем, все это время он держится со мной столь безупречно, что его недавнее поведение почти изгладилось из моей памяти. Вероятно, он пытается вернуть мое "уважение". И это ему, пожалуй, удастся, если он и впредь будет столь же корректен. Но что тогда? Чуть только он посягнет на нечто большее, как снова его утратит.
10 февраля. Так тяжело и горько, когда тебе в лицо швыряют твои же лучшие намерения и доброту! Во мне начало пробуждаться сожаление к спутнику моей жизни - к одинокому, тоскливому существованию, не скрашиваемому ни умственными занятиями, ни сознанием, что его совесть чиста перед Богом. И я уже подумывала, что должна пожертвовать гордостью, должна вновь попытаться сделать дом приятным для него и вернуть его на праведный путь не лживыми заверениями в любви или притворным раскаянием, но смягчив свою ледяную вежливость, сменив сухую сдержанность на ласковое внимание, как только тому представится случай. И не только подумывала, но даже перешла от мыслей к делу. И что же? Ни малейшей ответной ласки, ни тени раскаяния, но непреходящее раздражение и тираническая требовательность, которую кротость только распаляет, а также - самодовольное злорадство при каждой моей уступке, заставляющее меня вновь каменеть. А нынче утром он положил решительный конец всем таким попыткам. Мне кажется, я теперь настолько оледенела, что больше никогда ни на йоту не растаю. Одно из вскрытых за завтраком писем он прочел с необычайным удовольствием, а потом перебросил через стол мне с назиданием:
- Ну-ка, прочти и извлеки из этого урок!
Я узнала размашистый почерк леди Лоуборо и пробежала глазами первую страницу. Бурные заверения в неугасимой нежности, необузданные мечты о скорой встрече, кощунственное пренебреженье Божьими заветами и упреки Провидению, разлучившему их и связавшему ненавистными узами с теми, кого они не могут любить. Заметив, как я переменилась в лице, он хихикнул.
Я сложила письмо, встала и вернула ему, сказав лишь:
- Благодарю вас, урок я из этого извлеку!
Мой маленький Артур стоял у него между коленями и с восторгом разглядывал рубиновый перстень на его пальце. Подчинившись внезапному необоримому желанию избавить моего сына от этой заразной близости, я подхватила его на руки и унесла из комнаты. Мальчику не понравилось столь внезапное похищение, он насупился и заплакал. Еще один удар ножом в мое истерзанное сердце! Я поспешила с ним в библиотеку, закрыла за собой дверь, поставила его на пол, обняла, страстно расцеловала и заплакала. Все это, разумеется, не только не успокоило его, но испугало: отвернув от меня личико, он начал вырываться и громко звать папу. Я разжала руки, и слезы, горше которых я еще не знавала, скрыли его от моих ослепших, словно обожженных глаз. На крики малыша в библиотеку явился его отец, и я отвернулась, не желая, чтобы он заметил мои слезы и неверно их истолковал. Выругав меня, он унес успокоившегося мальчика.
Как тяжко, что мой светик любит его больше, чем меня! Ведь я живу только ради сына, ради того, чтобы воспитать его достойным человеком. И мне невыносимо видеть, как меня лишает влияния на него тот, чья эгоистическая привязанность гораздо опаснее самого холодного равнодушия, самой суровой тирании! Если я ради его же пользы отказываюсь потакать какому-нибудь капризу малыша, он бежит к отцу, который, несмотря на эгоизм и лень, обычно бывает готов исполнить его прихоть. Если я пытаюсь обуздать его своеволие или укоризненным взглядом порицаю за непослушание, он знает, что папа только улыбнется и заступится за него. И вот я должна не только бороться с духом отца в сыне, выискивать и уничтожать в зародыше унаследованные дурные свойства, заранее предупреждать губительное воздействие общения с ним и его примера, но он уже сводит на нет все мои усилия, разрушает мое влияние на детский ум, отнимает у меня любовь сына. Это моя последняя надежда, а он с поистине дьявольской радостью лишает меня и ее!
Но отчаиваться грешно, и я буду помнить вдохновенный совет тому, кто "боится Господа, слушается гласа Раба Его, кто ходит во мраке без света, да уповает на имя Господа и да утверждается в Боге своем".
Глава XXXVII
СНОВА ЛЮБЕЗНЫЙ СОСЕД
20 декабря 1825 года. Миновал еще год. О, как я устала от этой жизни! И все же мечтать расстаться с ней не могу. Какие горести не подстерегают меня здесь, как мне покинуть мое дитя в этом черном грешном мире одного? Без друга, который научил бы его находить верный путь в темных лабиринтах земной юдоли, предостерег бы против тысячи ловушек, охранил бы от гибельных опасностей, подстерегающих его на каждом шагу? Я знаю, что не совсем гожусь быть его единственным проводником, но заменить меня некем. Я слишком серьезна, чтобы развлекать его и принимать участие в детских забавах и играх, как следует матери или няне, и нередко вспышки его шаловливой веселости тревожат и пугают меня. Узнавая в них отцовский дух и характер, я трепещу и слишком часто кладу им конец вместо того, чтобы присоединиться к его невинному смеху. Отца же, напротив, не удручает грусть, не терзает страх и тревоги за будущее сына, и по вечерам (именно тогда, когда мальчик видит его чаще и подолгу) он особенно благодушен и весел, готов хохотать и шутить с чем и с кем угодно - кроме меня. Я же в эти часы особенно молчалива и печальна. Разумеется, ребенок обожает своего шутливого, веселого, доброго папу и всегда готов убежать от меня к нему. Это меня очень пугает - из опасения лишиться не столько привязанности моего сына (хотя она для меня драгоценна, хотя и считаю, что имею на нее право, и знаю, что сделала много, чтобы ее заслужить), сколько того влияния, которое я тщусь приобрести над ним и сохранить ради него же самого, а его отец наперекор мне всячески с восторгом ослабляет и от безделья себялюбиво пытается присвоить для того лишь, чтобы мучить меня и губить мальчика. Единственным утешением мне служит то, что дома он живет довольно мало и за те месяцы, пока развлечения удерживают его в Лондоне или где-нибудь еще, я получаю возможность вернуть утраченное и добром побороть зло, которое он посеял своим безрассудным баловством. И какая мука наблюдать после его возвращения, сколько усилий он тратит, лишь бы свести на нет все мои труды и превратить моего невинного привязчивого мальчика в эгоистичного и взбалмошного шалуна, тем самым подготовляя почву для тех пороков, которые он столь успешно взлелеял в собственной извращенной душе!