Ивановна, или Девица из Москвы - Барбара Хофланд 2 стр.


"Тогда я скажу вам, барон. Раз вы так считаете, то должны знать, что одна и та же священная книга, раскрывающая тайны жизни и бессмертия как самому смиренному простолюдину, так и его надменному господину, учит в час бедствия и лишений говорить: "Во все дни определенного мне времени буду я ждать, пока придет мне смена". И если бы вы чуть лучше изучали эту священную книгу и человеческую природу в целом, то знали бы, что любое человеческое существо, обладающее здравым рассудком и опытом страданий, неизбежных для него как для человека, на самом деле так накрепко привязано не только к жизни, но и к тому, что его окружает, что для сохранения всего этого оно будет сражаться до тех пор, пока в груди его горит хоть искорка мужества. И эта искра гораздо дольше будет гореть в стойком сердце простодушного русского, нежели чем в сластолюбивой душе изнеженного итальянца. В первом случае такая искра может скрываться за невежеством, в другом она погаснет из-за слабости характера, что определенно гораздо более прискорбно. Ни вы, барон, ни французы не имеют никакого права считать, что русские крестьяне то ли животные, которые настолько глупы, что не знают собственного места в мироздании, то ли столь несчастны, что озабочены лишь переменой своей участи во что бы то ни стало. Они не равны, как по уму, так и по состоянию, ни англичанам, какие они есть, ни швейцарцам, какими те были, но, тем не менее, они люди и живут под властью своих господ не хуже, чем те жили под властью своих феодалов несколько веков тому назад, а шотландские горцы, храбрый и умный народ, живут так и по сей день. На самом деле человечество всегда должно продолжать жить по-разному, всяк по-иному. Почему же тогда можно сомневаться в мужестве и преданности русских мужиков, сравнивая их с другими народами, если им в разные времена удавалось заставить подобных захватчиков раскаяться в своем безрассудстве и научить уважать людей, которых они презирали? И прежде всего, почему следует подозревать, что орды наших рабов (допустим, что они таковы) покорятся какому-то народу, который явно более порабощен, чем они сами? Народу образованному, с безупречными манерами, храброму и благородному, который, несмотря на собственное благоденствие, подчинился иностранному деспоту ради удовлетворения его тщеславия и амбиций. Деспоту, который, по правде сказать, будто злой дух, овладел ими, и связывает их, и рвет на части, и ведет, куда захочет. Будьте уверены, барон, я знаю своих собственных людей и людей своих соседей - они покорны, но не подлы. Это - услужение, но не рабство; поскольку установившийся у нас обычай успешно предотвращает те злоупотребления, которые позволяет наш устарелый свод законов. И потому мы увидим, что наших воинов поддержат наши крестьяне, и вместе они, несомненно, покарают французов за их безрассудные амбиции. Но, признаюсь, я страшусь схватки; поскольку противник наш очень силен и, хотя каждый мужчина, способный держать в руках мушкет, ушел на поле боя, и даже каждая женщина…"

"Женщина! - воскликнул барон. - Женщина! Мой дорогой князь, надо быть не в себе, чтобы призвать женщин в эту драку, разве что на стороне противника от них можно чего-то ожидать, ибо галантность французов скоро даст им почувствовать разницу между учтивостью воспитанных мужчин и варварством домашней тирании. Сказать по правде, думаю, нам следует весьма этого побаиваться, поскольку силу женщина может возместить хитростью, и естественно предположить, что рабское положение, в котором пребывают все русские жены, заставит их не упустить момент не только для эмансипации, но и для отмщения".

Маменька спокойно сидела за своим вышиванием, от которого, с того момента, как начался этот разговор, лишь раз или два подняла глаза, просто чтобы взглянуть с обожанием на папеньку, когда его речь становилась особенно оживленной. Теперь она отложила свое рукоделие и, повернувшись к барону, спокойно, но с суровым выражением лица, весьма для нее, как ты знаешь, необычным, сказала:

"В моем доме шестьдесят женщин, и все они готовы рисковать жизнью, защищая своих мужей и отцов. Не смею думать, что мои домочадцы лучше, чем люди моих соседей, и потому надеюсь - вы сильно ошибаетесь, предполагая, что кто-то из нас способен на неверность своим мужьям или на предательство нашей страны".

"Простите меня, мадам, я бы не стал говорить о вас, или о ком-то, кто имеет счастье жить при вас, я не пытаюсь воспользоваться вашим примером. Я говорю о множестве женщин, женах наших работников и крестьян, о тех, кто, выучившись раболепствовать под розгой своих домашних тиранов, может радоваться людям, известным своей галантностью, и считать их скорее освободителями, нежели врагами".

"Я думаю, вовсе невозможно, чтобы человеческое существо, - мягко отвечала маменька, - любило того, кто жестоко с ним обращается, или чтобы женщина замышляла жестокость. Как известно, женщины, о которых вы говорите, с самого раннего детства приучены полностью повиноваться своим будущим мужьям, это их естественное существование, так что им никогда и в голову не придет размышлять о возможности нарушить узы, тяжести которых они не ощущают, и любое проявление доброты своих мужей они воспринимают со всей благодарностью, как подарок. Поймите, каким бы ограниченным ни был их ум, у них нет поводов жаловаться на недостаток счастья, поскольку, если не пришлось им соединить свою судьбу с натурой чрезвычайно грубой, то они, как правило, получают больше нежности, чем ожидали, и потому будут горячо любить мужчину, с которым связали свою жизнь. А если добавить к этому высокое чувство религиозного долга, которое, я убеждена, более или менее присуще им всем, то можно найти вескую причину для того, чтоб согласиться с моими рассуждениями, даже не беря во внимание более эгоистичные чувства, которые, тем не менее, могут повлиять на любое человеческое существо, а особенно на женщину, всегда нуждающуюся в мужчине, который ее защитит, не важно, дарует ли он эту защиту с любезностями или без оных.

На этом наша маменька замолчала, и то ли барон уступил ее доводам, то ли ее красоте, но он слишком хорошо знал придворные правила, чтобы не показать явного несогласия с ее рассуждениями. Одно бесспорно, Ульрика, маменька нынче красивее и меня, и тебя. Более того, этот негодник Фредерик час тому назад признал этот факт. Но что говорить о ее внешности, когда каждый ее поступок, каждое произнесенное ею слово настолько прекрасны, что это привлекает к ней сердца всех окружающих как к месту приюта для отдохновения от собственных волнений и как к источнику добродетелей, из которого они могут черпать по капле столь милые им совершенства. Не удивительно, что наш дорогой папенька относится к ней с такой любовью и уважением. И что ей в радость быть ему опорой, хранить честь нашего древнего рода, составляющую гордость и радость его сердца. Ах, если бы нас с тобой, Ульрика, так любили, и столь заслуженно, двадцать лет спустя! Ни одна из нас, слава Богу! не имеет причин сомневаться в тех, кому мы отдали свою любовь, но ведь с любовью и со временем все не так просто, и я, бывает, задумываюсь об этом и довожу себя чуть ли не до уныния, состояния скорее нового, нежели свойственного мне.

Вчера мы обедали с княгиней Невской, она развлекла нас пятью-шестью скандальными анекдотами о разных милых друзьях, по поводу ошибок или несчастий которых выражала бесконечное сожаление. Приходится верить, что она испытывает необычайный интерес к тому, о чем рассказывает, поскольку из всех, с кем я встречалась, у нее единственной страхи или треволнения относительно французского вторжения не вытеснили страсть покритиковать своих друзей. Впрочем, слабость эта присуща всем людям, и старый барон уверяет меня, что в России сплетничают гораздо меньше, чем во Франции или в Англии. Если это так, то подобная страсть, должно быть, главное, в чем самые утонченные люди и варвары походят друг на друга.

Мой Фредерик питает отвращение к клевете в ее любом виде и на любом уровне. Будучи сам открытым, бесхитростным и искренним, он, признавая с чрезвычайно обаятельной откровенностью свою собственную склонность ошибаться, к ошибкам других относится весьма снисходительно, хотя никогда не перестает со всей горячностью клеймить порок во имя добродетели.

Не смейся надо мною, Ульрика, вспомни, сколько я наслушалась твоих пылких речей в стародавние времена, пока смогла понять, что ты столь же восхищаешься Федеровичем, как и наш с тобой брат. Лучше уж скажи спасибо, что я в столь малой дозе выдаю тебе то, что занимает такое огромное место в моем собственном сердце.

Прощай! Поцелуй вашего милого крошку за меня; передай нашему почтенному Федеровичу, как мы любим его. Сердцем мы с ним и его делом. И не теряем надежды обнять его в Москве, так как, насколько нам известно, она окажется на его пути. Да хранит его Бог войны и да поддерживает тебя - вот самая горячая молитва твоей сочувствующей и любящей сестры

Ивановны.

Письмо II

От той же к той же

Москва, 30 июня

Могла ли я думать, моя любимая сестра, когда писала последнее письмо, что страхи, витающие вокруг меня, так скоро подтвердятся и этот страшный человек и его страшные прислужники на самом деле войдут в нашу страну и принесут ужасы войны в каждый дом. Всегда имея склонность видеть все с лучшей стороны и зная об ужасах подобных бедствий лишь по слухам, я воспринимала все это скорее ушами, нежели сердцем. Не зная горестей больших, чем недолгий гнев вспыльчивого папеньки или временное нерасположение любящей маменьки, я не понимала, что за грозные тучи сгущаются вокруг нас. И первая туча, разразившаяся грозой в эти дни, столь ошеломила меня, что я была просто не в состоянии побеседовать с твоим дорогим мужем во время его краткого и тревожного визита. Мне запомнилось лишь удивление, какое я испытала, увидев его таким счастливым. Теперь я знаю, что являли собою его храбрость и стойкость, и, вместо того чтобы завидовать его состоянию, я должна была стремиться подражать его примеру. Следовало бы вспомнить, что он только что расстался с любимой женой и нежно любимым ребенком и, тем не менее, приказал себе выглядеть не только спокойным, но и веселым - в то время как я, в слезах и в смятении, отвергала все утешения, которые только может даровать родительская забота, и впервые в своей жизни обнаружила, что рождена для общей со всем человечеством судьбы.

Но кто может порицать меня, Ульрика? Каково было вынести все это накануне того самого дня, когда мне предстояло соединиться с давно любимым мною человеком, которого не только я сама выбрала, но и которого так высоко оценили мои родители, что искренне одобрили мою любовь. Любовь к молодому человеку столь замечательного, столь высокого происхождения, так щедро наделенного природой и судьбой, что даже мой брат, сожалея о моем отказе его другу, вынужден был признать удачным выбор моего сердца и заявить, что испытывает к Фредерику братские чувства.

Но я должна сдерживать свои излияния. Мне следует лишь рассказать тебе о том, что сейчас у нас происходит. Теперь я уже в состоянии сделать это, поскольку наплакалась и успокоилась, и жуткая нескончаемая тревога, заполнившая мое сердце (и, конечно, сердца всех вокруг), быть может, найдет временное утешение за этим занятием.

Несколько дней, предшествовавших моему дню рождения, я временами наблюдала у Фредерика крайнюю печаль в той нежности, которая всегда была отличительной чертой его отношения ко мне, и упрекала себя за то, что вызываю эту печаль моей кажущейся холодностью. И потому отказалась от всего того, что могло вызывать подобное, и обращалась с ним гораздо нежнее, чем позволяла себе до сих пор. Но, увы! В той же мере, в какой проявлялась моя нежность, оказывала себя и его печаль. Мое глубоко любящее сердце было обращено лишь к нему - родители и все в семье были заняты, серьезны и вели бесконечные разговоры о новостях с границ. Я относила их высказывания и озабоченность на твой счет. И, конечно же, Ульрика, временами я сильно тревожилась о тебе, иногда думала и о нашей стране тоже и дрожала при мысли о тех страданиях, которые война, должно быть, принесет многим моим друзьям и знакомым. Но больше всего я размышляла о той печали, что сжимала грудь Фредерика, и это впервые дало мне понять, как искренне я его люблю.

Накануне того несчастного дня, что был назначен для нашего бракосочетания, папенька получил депеши, в которых сообщалось о том, что французская армия вступила на территорию России. Только он прочел эти слова, как в комнату вошел Фредерик. Граф молча подал ему бумаги. Фредерик быстро пробежал глазами сообщение, затем взглянул на меня с выражением, которое выказывало невыразимую муку. Он выпрямился, судорожно вздохнул, потер лоб и отвернулся от меня.

"Дорогой, дорогой Фредерик! - закричала я. - Ради Бога, скажи мне, в чем дело?"

"В чем дело! - сказал батюшка со смешанным чувством печали и досады. - Разве я не сказал тебе, дитя, что французы в России?"

"Да, и я очень огорчена, но не сомневаюсь, что их прогонят и…"

Фредерик обернулся ко мне и, сжав мои руки, воскликнул: "Моя дорогая Ивановна! Ты должна понять, что долг, чрезвычайный долг каждого русского состоит в том, чтобы изгнать захватчика из нашей страны, и что я…"

"Ты, Фредерик! Ты! Невозможно! Ты не солдат! Мой брат уже ушел на войну, моя сестра, возможно, будет оторвана от мужа - наша семья, несомненно, отдала более чем достаточно этой жестокой войне; ты не можешь идти - тебя не призывают".

"На самом деле, дорогая моя дорогая Ивановна, я призван. Я иду сражаться за свою страну, чтобы защищать тебя, мою невесту, которая в этот страшный миг в десять тысяч раз дороже мне, чем прежде. Я иду, чтобы покарать надменных захватчиков моей родной земли и показать деспоту с Юга, что на континенте еще осталась одна держава, которой он может нанести раны, но которую никогда не сможет поработить".

Когда Фредерик произносил это, в его оживившихся глазах сверкал огонь доблести, и его прежние кроткие мольбы о любви померкли в сравнении с этим огнем. Я была так глупа, что не смогла этого вынести. О, как во мне проявилась женщина! Как безжалостно я отринула целомудрие, которое прежде не могла преодолеть! Но, Бог свидетель, я хотела быть доброй и великодушной, дабы вознаградить героизм, которым я восхищалась, и доказать, что моя любовь столь же благородна, сколь и его храбрость, когда, бросившись в его объятья, предложила сочетаться браком немедленно.

"Нет, дорогая Ивановна, жизнь моя, душа моя! Я не должен сейчас жениться на вас - военная судьба весьма неопределенна, и, хотя я и надеюсь на лучшее, все-таки…"

"О, не говори о надеждах - я твоя, я пойду с тобой, буду сражаться вместе с тобой, умру вместе с тобой! Разве я не супруга тебе?"

"Да, ты супруга ему, Ивановна, - сказала папенька, крепко обняв нас обоих, - и Господь да благословит вас, коли вы будете верны друг другу! Но помни, дитя мое, что как муж должен оберегать и вести за собой свою жену, так и честь жены в том, чтобы придавать стойкости его добродетелям и умножать его силы, и я полагаю, что моя дочь и дочь лучшей из женщин докажет, что способна на это".

Я слушала папеньку, я изо всех сил старалась повиноваться ему - но в этот момент Фредерик прижал свои губы к моим.

"Что это, - спросило мое трепещущее сердце, - поцелуй жениха или прикосновение губ, предлагающих мне прощание навеки?"

Эта мысль будто ледяной стрелой пронзила мое тело, и больше я уже ничего не слышала.

Да простит меня Господь, Ульрика, но зачастую не могу справиться с мыслью, что лучше б мне было вовсе не очнуться от обморока, который случился со мной тогда, ибо те ужасные чувства, что я испытывала по возвращении сознания, вовек не сотрутся из моей памяти. И когда мне сообщили, что Фредерик уже уехал и что, вероятно, вскоре ожидается какое-то суровое предписание, мое горе превзошло все границы. Напрасно папенька убеждал меня исполнять мой долг в сложившейся жизненной ситуации. Я не могла ни рассуждать о героизме, ни проявить послушание. Напрасно наш добрый дедушка пытался более мягкими наставлениями и более весомыми истинами заставить меня смириться. Я слушала, плакала - и не могла сдерживать слезы.

Но печаль маменьки, ее безупречная доброта и великодушие, за которыми она скрывала эту печаль, хотя сама явно страдала, до некоторой степени подействовали на меня, что-то во мне переменилось, и ради маменьки я постаралась взять себя в руки. И чувство благодарности к ней и обращение к вере вернули мне силы. Я молилась Богу, и мне становилось легче.

И все-таки, Ульрика, как тяжело переносить эту неизвестность! День за днем и час за часом мы ждем вестей о судьбе всех наших любимых. Мы намного ближе к месту военных действий, и все-таки ты, видимо, скорее нас узнаёшь истинное положение дел, потому что все сведения, должно быть, поступают в правительство непосредственно из рук нашего главнокомандующего, а нам крестьяне все время приносят самые разные и зачастую противоречивые вести. Всеобщее единение, вызванное одной для всех опасностью, дает каждому право сообщать свои новости равно как во дворце, так и в простом доме. Всякого, кто приносит интересные сведения, везде с жадностью слушают, и сообщение его, будь оно ложным или правдивым, распространяется по всей Москве с доселе невиданной скоростью; и, разумеется, мы в постоянной тревоге из-за всех этих беспорядков, порождаемых надеждой, страхом, сомнениями. Но эти треволнения связаны исключительно с положением нашей армии и продвижением противника. Мы не разделяем опасения барона Вилланодитча. Будь по его, так нам скоро следует ожидать и того, что Кремлевские соборы склонят свои купола перед захватчиком и предложат ему свои сокровища, и того, что наши храбрые и преданные русские граждане поддержат врага или будут спокойно наблюдать за его успехами. Нет! Всем нам присущ единый дух, и наверняка этот могучий дух владеет и нашим войском. Быть может, в настоящее время у него нет той быстроты действий, того счастливого единения силы и гибкости, которое один лишь опыт может дать и которое характерно для нашего противника. Но сила нашей армии огромна, характер стоек, терпение безгранично, и, будь уверена, там, где не удастся немедленное возмездие, она будет оказывать решительное сопротивление - любым способом, с готовностью выносить все лишения, доблестно и упорно. Точно так же пламенный энтузиазм, благоразумное хладнокровие и мудрость старшего поколения и жар молодых будут противостоять безжалостному тирану. И Россия выйдет непобежденной.

Назад Дальше