* * *
Фенечка вошла в кабинет Ляпишева, с нарочитым старанием начиная сметать пыль даже там, где ее никогда не было.
- Небось слыхали? - последовал поток свежайшей информации. - Кабаяси опять из Корсаковска приехал, наверное, в этот раз откроют японский магазин для наших дурочек.
- Не мешай, - поморщился Ляпишев, продолжая писать.
- А я и не мешаю, только разговариваю. Полицмейстер Маслов с утра из города выехал… Говорят, в Мокрущем распадке сразу четыре трупешника обнаружили. С ними и баба какая-то была.
- Ты разве не видишь, что я занят?
Фенечка недовольно взмахнула тряпкой.
- Новость! Можно подумать, что я без дела сижу…
Памятуя о советах министра Куропаткина, губернатор все последние дни трудился над планами обороны Сахалина, согласовывая их с мнением приамурского генерал-губернатора Линевича, который квартировал в Хабаровске. Наверное, только теперь Михаил Николаевич в полной мере осознал, что его, генерал-лейтенанта юстиции, могут с почтением выслушивать следователи, прокуроры и тюремщики, но среди офицеров гарнизона он воинского авторитета не имеет.
- В этих военных вопросах не с кем даже посоветоваться, - жаловался он Бунге. - О войне еще мыслят офицеры от поручика до штабс-капитана, а те, что достигли чина полковника, считают, что главное в их жизни сделано, скоро, глядишь, и на пенсию, так пусть за них думают генералы… Но какой же я генерал? Помилуйте. Самому-то смешно, как подумаю…
Телеграфный кабель от Сахалина стелился по дну моря, он тянулся через таежные дебри до Николаевска и Хабаровска, откуда все тревоги Дальнего Востока вызванивали в проводах небывалое напряжение, о котором еще не подозревала Россия, по-прежнему белившая в избах печи, качавшая в колыбелях младенцев, возносившая свадебные венцы над прическами стыдливых невест, громыхавшая броней крейсеров и дверями тюремных казематов. Но здесь, в гиблой сахалинской юдоли, чадившей дымом лесных пожаров, иногда было очень трудно распознать гибкие маневры дипломатов Петербурга; губернатору казались насущнее, роднее и ближе лишь его местнические интересы.
- Ну что там стряслось? - спросил Ляпишев полицмейстера Маслова, когда тот появился в его кабинете.
Маслов доложил, что трое иванов, убитых в Мокрущем распадке, были поражены пулями винтовочного калибра именно в тот момент, когда варили самогон. Их убийца, очевидно, человек небывало хладнокровный, даже не стрелял, пока не заметил, что из аппарата стал вытекать "первач":
- Тут он и уложил всех трех, нисколько не утруждая самого себя процессом изготовления этого смердящего пойла. Все убиты, кажется, из той самой винтовки, что в прошлую осень была похищена неизвестным при нападении на конвоира.
- Час от часу не легче! Имена убитых выяснили?
- Судебный следователь Подорога уже произвел опознание. Это оказались известные рецидивисты с хутора Пришибаловка, родства своего, как водится, не помнящие, но по суду они проходили под кличками Иван Балда, Тимоха Раздрай, а третий остался не опознан… Стоит ли жалеть об этой нечисти?
- Но ведь с ними была и женщина?
- Ее опознали сразу: это марафетная проститутка Евдокия Брыкина, осужденная за давний хипес, которую прямо с трапа "Ярославля" подобрал горный инженер Оболмасов, она обворовала его с ног до головы, после чего ее передали в сожительницы к ссыльнопоселенцу Корнею Землякову.
- Это дело следует раскрутить, - велел Ляпишев. - Ибо в преступлении замешана винтовка нашего конвоира.
- Не волнуйтесь, - утешил полицмейстер. - Следователь Подорога уже выехал, чтобы арестовать убийцу.
- И на кого же пало подозрение?
- Да на того же поселенца Корнея Землякова… Ясно, что тут ревность взыграла - из-за Дуньки Брыкиной он уложил всех наповал да еще бидон с самогонкой прихватил!
Маслов, усталый с дороги, проследовал в канцелярию, где набулькал из графина стакан воды и жадно выпил до дна. При его появлении никак не осмелился сидеть писарь Полынов (бывший семинарист Сперанский), который встал перед Масловым и угодливо-подобострастно спросил его:
- А вдруг этот Земляков не сознается?
Маслов крякнул, наливая себе второй стакан воды.
- Ну, это фантазия! - отвечал он. - Мы тоже всяких философий начитались, так все знаем. Еще великий Спиноза в один голос с Вольтером утверждали, что в этом поганом мире именно битие определяет сознание… Вот станут вашего Землякова бить, так тут любой Добрыня Никитич сознается!
Писарь в ответ льстиво захихикал:
- Совершенно справедливо изволили заметить…
Кажется, этот негодяй уже позабыл, как ночевал под нарами, даже фамилию свою потерял, крещенный заново в каторжной купели. А теперь писарь приоделся эдаким франтом, нагулял жирок с начальственной кухни, лицо лоснилось от сытости. Кому и каторга, а кому - шик-блеск, тра-ля-ля! Сиди за столом, пописывай, даже мухи не кусают. И, наверное, узнав о чужой беде, он думал: "Вот с другими-то как бывает, а мне хоть бы что… все трын-трава! Слава те, хосподи, ведь даже на каторге можно в люди выйти". Эх, если бы он только знал, что за ним уже наблюдают хищные глаза человека, еще недавно глядевшего на свои жертвы через прицельную прорезь винтовки!..
* * *
Корней Земляков ничего не понимал: вдруг приехали стражники на лошадях, скрутили руки ему и погнали в город, изба осталась незаперта, а скотина - некормлена… Теперь он лежал на полу, выплевывая из разбитого рта зубы, а над ним стоял следователь Подорога, размахивая массивной табуреткой:
- Сейчас как долбану по черепушке, и дело с концом… Ты будешь сознаваться? Отвечай, грязная скотина!
Среди арестантов "от сохи на время" не раз говорили о невинно замученных, но Корнею всегда казалось, что это может случиться с кем угодно, только не с ним.
Плача, он с трудом прошамкал разбитым ртом:
- За што терзаете?
- Сознавайся!
- Да в чем сознаваться-то мне?
- Не прикидывайся деревенским пентюхом. Ты сам знаешь, кто положил четырех в Мокрущем распадке за городом.
Корней достал из-под рубахи нательный крестик:
- Вот крест святой целую, именем Христовым клянусь, что не был я там… никого не губил. Любого на деревне спросите, всяк скажет, что Корней в кошку камня не бросит.
- Ты на хутор Пришибаловку ездил?
- Был… Да, не скрою… за курвой своей ездил.
- А где взял винтовку?
- Не видал я никакой винтовки. Помилуйте, где мне взять винтовку? Я и стрелять-то из нее не умею.
Подорога с каким-то неистовым упоением стал бить его ногами в живот, пока поселенец не затих в углу, судорожно размазывая ладонями кровь по чистым половицам кабинета.
- У меня и не такие орлы здесь бывали, - сказал Подорога, открывая несгораемый шкаф; он извлек из его железных недр графин с коньяком и отпил из него прямо через горлышко. - Все равно распоешься, как петушок на рассвете, - сказал следователь, закусывая ломтиком кеты. - И не рассчитывай, что амнистия выпадет. Я тебя засуну в петлю раньше, чем ея императорское величество соизволит родить наследника престолу…
Корней Земляков сел на полу, качаясь:
- Что вы со мною делаете… люди! Я ведь не могу больше, моченьки моей не стало. На что родила меня маменька?
- А вот сейчас выясним, - сказал Подорога, освеженный коньяком, и, продолжая жевать кету, он схватил Корнея за волосы, трижды ударив головой о стену. - Говори, говори, говори…
Корней от этих ударов едва пришел в себя:
- Так убейте сразу, зачем же так мучить? Не виноват я… не убивал никого… самогону вашего и в рот не брал…
К вечеру Корней Земляков изнемог. Он сдался:
- Пишите что хотите. Мне все равно!
Подорога живо присел к столу ради писания протокола:
- Итак, путем бандитского нападения на конвоира ты его разоружил, присвоив себе казенную винтовку…
- Присвоил, бог с вами, - ответил Корней.
- И убил людей из ревности к своей бабе?
- Да, взревновал… проклятую!
- И самогонки выпить захотелось?
- Ну, выпил… все едино пропадать!
- Грамотный?
- Учили. В церковноприходской школе.
- Тогда распишись вот тут, и отпущу на покаяние…
Корней Земляков расписался внизу страницы:
- А что теперь будет-то?
Подорога громко щелкнул застежками портфеля:
- Повесим! И не надейся, что защищать тебя сам Плевако приедет, кому ты нужен?.. Эй! - окликнул он конвоира. - Тащи в "сушилку" его, пусть немного подсохнет.
Корнея загнали в карцер. Следователь, помахивая портфелем, походкой человека, уверенного в том, что свято исполнил свой долг перед царем и отечеством, вернулся домой.
- Устал, как собака, - сказал он жене. - Писатели эти, трепачи поганые… Чехов да Дорошевич! Развели тут всякую жалость. Им, видите ли, каторжан стало жалко. А вот о нас они не подумали, когда гонорарий за свою трепотню получали. Это нас пожалеть надо! Это мы живем хуже каторжных.
- Не кричи, и без того голова раскалывается.
Следователь сразу превратился в заботливого мужа:
- Ах, душечка, надо бы доктора пригласить. Хочешь, я за ним пошлю… Почему ты совсем не думаешь о своем здоровье? Так нельзя. Жизнь человеку дается однажды, и ее надо беречь…
5. Погодные условия
Александровская метеостанция Сахалина регулярно давала сводки в Главную физическую обсерваторию страны в Петербург, она же обслуживала и китайскую обсерваторию Циха-вэй в окрестностях Шанхая.
Работу станции возглавлял Сидорацкий - желчный человек из старых народовольцев, но от политики давно отошедший в нейтральную зону циклонов и антициклонов. Полынов - под фамилией своего "крестника" - взял на себя наблюдение за облачностью и влажностью воздуха, работая с психрометром Асмана и гигрометром Соссюра. Сидорацкий заранее предупредил его, что классификация облаков требует знания латыни.
- Не волнуйтесь, - ответил Полынов. - Я не перепутаю цирростратус, перисто-слоистые облака, с альтокумулюс, облаками высококучевыми… В латыни я разбираюсь как аптекарь.
Метеостанцию однажды посетил Ляпишев, который, как бы подтверждая свою репутацию либерала, не погнушался протянуть свою руку "политическому" Сидорацкому:
- Порадуете ли нас хорошей погодой?
- Плохая для нас, она всегда будет хорошей для природы. Мне давно уже все безразлично на этом свете, я знаю, что на Земле бывал ледниковый период, а посему стоит ли ломать голову над улучшением человечества, если ледниковый период все равно повторится, а тогда выживут одни лишь микробы.
Михаил Николаевич ответил, что будущее планеты его мало волнует, зато, как юрист, он вынужден улучшать человеческую породу - посредством кандалов, тачек, карцеров и прочих воспитательных инструментов, изобретенных ради гуманных целей.
- Не я же это придумал! - обидчиво сказал губернатор. - Еще ваш любимый герой Робеспьер высказал блистательный афоризм: "Щадить людей - значит вредить народу…" А у вас, я вижу, новый сотрудник? - заметил он Полынова.
Полынов ответил четким кивком головы, резко вскинув подбородок в конце поклона, что очень понравилось губернатору.
- Вы, случайно, не были офицером?
- Нет. - После краткого раздумья Полынов добавил, что ему пришлось воевать: - На стороне буров в Африке, там сражалось немало русских, помогая бурам вколачивать первый громадный гвоздь в пышный гроб викторианского величия.
- О! Вы, наверное, отлично стреляете?
- Буры… да, - скромно отозвался Полынов.
Ляпишев справился о его образовании. В чужой скорлупе семинариста Сперанского было слишком неуютно, потому Полынов, кажется, решил вылезать из нее, придумывая себе новую биографию, в которой правда перемежалась с выдумкой:
- Я получил политехническое образование.
- Где, в Петербурге?
- Нет, в Брюсселе.
- А за что угодили в мои владения?
- Да так, нелепая история, - вроде бы смутился Полынов. - Конечно, не обошлось без рокового вмешательства женщины.
- Сочувствую вам, - сказал Ляпишев. - Весьма сочувствую…
Сидорацкий извинился, что коснется политики:
- Как бы я ни презирал это занятие для престарелых швейцаров, любящих от скуки читать газеты, все-таки мне любопытно знать: не грозит ли России война с японцами?
- Многое зависит от позиции англичан. Лондон - вот главный рычаг, толкающий самураев к войне. Впрочем, ваш научный коллега, наверное, не испытывает особых симпатий к англичанам.
- Да, ваше превосходительство, - отвечал Полынов. - Я до сих пор сожалею, что Наполеону не удалось высадить свою армию на берегах Альбиона! Этот парень с челкой, как у хулигана с питерской Лиговки, вправил бы мозги милордам, после чего, смею надеяться, они не смотрели бы на людей другой национальности, как чистоплюи глядят на поганую сороконожку.
Михаил Николаевич искренно расхохотался.
- Вы мне нравитесь, - сказал он.
И снова, как в первом случае, последовал четкий кивок головой, и человек, по суду лишенный чести, выпалил:
- Честь имею, ваше превосходительство!
Полынов вернулся домой. Анита ожидала его перед зеркалом, и голова у девчонки кружилась от красоты ее новых нарядов. Но однажды, когда Полынов менял на себе рубашку, она вдруг заметила на его теле два звездообразных шрама.
- Что это? - испуганно спросила девушка.
- Это было в Монтре… пришлось отстреливаться.
- Бедный ты мой, - пожалела его Анита.
- Почему вдруг я стал бедным? - расхохотался Полынов. - Ведь никто еще не знает, какой я богатый… и какая богатая ты!
* * *
Преступный мир жесток, даже слишком жесток, а смерть на Сахалине - явление чересчур частое. Но каторга боится смерти, ибо каждый хочет остаться живым, чтобы выбраться на материк - домой… Прекрасные конспираторы в условиях заключения, уголовные преступники, покинув тюрьму, сразу теряют чувство контроля над собой и потому недолго держатся на свободе, скоро возвращаясь на свои нары, снова садясь на "Прасковью Федоровну", извергающую зловоние в углу тюремной камеры.
Иное дело - люди, страдающие за политические убеждения, смысл жизни которых очень далек от карт, выпивок и женщин. Старые политкаторжане, дожившие до революции 1917 года, пришли к выводу, что их выживаемость в условиях надзора как в тюрьме, так и на воле была намного выше, чем в уголовном мире, благодаря особой бдительности и жесткой самодисциплине.
Полынов смолоду обладал умом, склонным к анализу, умел заранее предугадывать события, ему, уже прошедшему суровую школу подполья, оставалось теперь четко суммировать накопленные факты. Обостренная наблюдательность, усиленная практическим опытом бурной жизни, заставила его разобраться в случайностях, на которые никто даже не обратил внимания.
Русская контрразведка пребывала тогда в первобытнейшем состоянии, почти беспомощная, и Полынов не собирался выполнять работу за других. Но, уже подозревая недоброе, он сначала провел осторожное наблюдение за Оболмасовым, выявив его связи с японской колонией Александровска. Новенькие ассигнации достоинством в двадцать пять рублей, явно фальшивые, могли попасть в кошелек горного инженера только одним путем - через Кабаяси! В научность экспедиций Оболмасова не верилось: скорее всего самураям просто понадобились хорошие карты Сахалина.
Оболмасов с японцами ушел в долину реки Поронай и надолго выпал из наблюдения. Но тут - вот небывалая неожиданность! - в сферу тайного наблюдения угодил сам писарь губернской канцелярии Сперанский, носивший теперь его фамилию… Для Полынова это был удар! Ошеломляющий удар. Если Оболмасова можно вывести на чистую воду, придумав что-либо для удаления его с Сахалина на материк, то… "Что можно сделать с этой гнидой? А гнида опасная, - рассуждал сам с собой Полынов. - Но, разоблачая этого писаришку, я невольно разоблачу сам себя, и тогда… Тогда - прощай воля, прощай и ты, моя Анита!"
Задача была не из легких. Полынов вспомнил, как разделался с Иваном Кутерьмой, даже его предсмертные слова о "карамельке". И пришел к выводу, что от Сперанского можно избавиться, как от гниды, самым простонародным способом - раздавить его!
…Они встретились в трактире Недомясова, и Полынов был подчеркнуто вежлив, называя писаря на "вы":
- Я очень рад за вас! Видите, как удачно сложились ваши "крестины", - начал беседу Полынов, нынешний Сперанский, обращаясь к Полынову, бывшему Сперанскому. - Наверное, мой дружок, когда вы с попадьей совместно душили несчастного священника, чтобы потом услаждаться любовным "интимесом", вы, наверное, тогда и не рассчитывали, что вас так высоко вознесет каторжная судьба. Я не завистлив, - сказал Полынов, - и я не заставлю вас отрыгивать все, что было съедено вами с кухни губернатора.
Писарь ощутил угрозу именно в вежливости своего "крестного"; невольно заерзав на стуле, он уже поглядывал на дверь. Но тут же перехватил упорный взгляд собеседника и присмирел, как воробей перед ястребом. Полынов - отличный психолог! - сразу распознал этот момент ослабления воли своего противника.
- Честно говоря, - продолжал Полынов, - мне перестало нравиться в вас только одно… Только одно! Вы, кажется, решили продолжать м о ю биографию, но обогатили ее такими фактами, к которым я не хотел бы иметь никакого отношения.
При этом он оглядел писаря своими медовыми, почти пленительными глазами, окончательно парализуя его слабую волю.
- Что-то я не понимаю вас, - пробормотал писарь.
- Сейчас поймете… Прошу не забывать, что я дал вам свою чудесную фамилию, пусть даже взятую мною с потолка, но все-таки мою, совсем не для того, чтобы вы таскали ее, как швабру, по грязным лужам и помойным ямам… Почему японцы платят вам так мало? - в упор поставил вопрос Полынов.
- Разве мало? - вырвалось у писаря.
Полынов тяжко вздохнул. Потом запустил руку во внутренний карман пиджака писаря, извлекая оттуда бумажник, в котором, как и следовало ожидать, нежным сном покоилась фальшивая ассигнация. Полынов громко захлопнул бумажник, как прочитанную книгу, которая не доставила ему никакого удовольствия.
- Вы не только предатель родины, - резко объявил он. - Я сейчас могу навесить на вас еще одну уголовную статью, жестоко карающую распространение… вот таких "блинов"!
- Христос с вами, - побледнел Сперанский, - да я побожиться готов, что ни ухом ни рылом… Что вы? Какие "блины"?
Полынов щелкнул пальцами, и Пахом Недомясов, покорно семеня ногами в шлепанцах, поставил перед ним стакан с молоком. Величавым жестом Полынов велел ему удалиться.
- Это еще не все, - рассуждал Полынов. - Когда вы забираете из типографии свежие оттиски секретных бумаг касательно обороны Сахалина, вы почему-то не сразу идете с ними в канцелярию. Прежде вы навещаете японское фотоателье. Не думаю, чтобы вы были таким любителем сниматься на память об этих счастливых днях. По моим наблюдениям, - развивал суть обвинений Полынов, - вы задерживаетесь в ателье минут десять-двадцать. У меня вопрос: что вы там делаете это время?
- Ничего не делаю.