Жизнь Клима Самгина. Прощальный роман писателя в одном томе - Максим Горький 14 стр.


- Раз, два, три, - вполголоса учила Рита. - Не толкай коленками. Раз, два… - Горничная, склонив голову, озабоченно смотрела на свои ноги, а Рита, увидав через ее плечо Клима в двери, оттолкнула ее и, кланяясь ему, поправляя растрепавшиеся волосы обеими руками, сказала бойко и оглушительно:

- Ой, извините…

- Пожалуйста, пожалуйста, - торопливо заговорил Клим, спрятав руки в карманы. - Я даже могу поиграть вам - хотите?

Сконфуженная горничная, схватив самовар, убежала, швейка начала собирать со стола посуду на поднос, сказав:

- Нет, зачем же…

Клим неясно помнил все то, что произошло. Он действовал в состоянии страха и внезапного опьянения; схватив Риту за руку, он тащил ее в свою комнату, умоляя шопотом:

- Пожалуйста… пожалуйста…

Она, тихонько посмеиваясь, вырывала горячую руку свою из его рук и шла рядом с ним, говоря тоже шопотом:

- Что это вы? Разве можно?

А потом, соскочив с постели, наклонилась над ним и, сжимая щеки его ладонями, трижды поцеловала его в губы, задыхаясь и нашептывая:

- Ах вы, вы, вы!

Придя в себя, Клим изумлялся: как все это просто. Он лежал на постели, и его покачивало; казалось, что тело его сделалось более легким и сильным, хотя было насыщено приятной усталостью. Ему показалось, что в горячем шопоте Риты, в трех последних поцелуях ее были и похвала и благодарность,

"А ведь я ничего не обещал", - подумал он и тотчас же спросил себя:

"Чем платит ей Дронов?"

Воспоминание о Дронове несколько охладило его, тут было нечто темненькое, двусмысленное и дважды смешное. Точно оправдываясь пред кем-то, Клим Самгин почти вслух сказал себе:

"Конечно, я больше не позволю себе этого с ней". - Но через минуту решил иначе: "Скажу, чтоб она уже не смела с Дроновым…"

Он хотел зажечь лампу, встать, посмотреть на себя в зеркало, но думы о Дронове связывали, угрожая какими-то неприятностями. Однако Клим без особенных усилий подавил эти думы, напомнив себе о Макарове, его угрюмых тревогах, о ничтожных "Триумфах женщин", "рудиментарном чувстве" и прочей смешной ерунде, которой жил этот человек. Нет сомнения - Макаров все это выдумал для самоукрашения, и, наверное, он втайне развратничает больше других. Уж если он пьет, так должен и развратничать, это ясно.

Эти размышления позволяли Климу думать о Макарове с презрительной усмешкой, он скоро уснул, а проснулся, чувствуя себя другим человеком, как будто вырос за ночь и выросло в нем ощущение своей значительности, уважения и доверия к себе. Что-то веселое бродило в нем, даже хотелось петь, а весеннее солнце смотрело в окно его комнаты как будто благосклонней, чем вчера. Он все-таки предпочел скрыть от всех новое свое настроение, вел себя сдержанно, как всегда, и думал о белошвейке уже ласково, благодарно.

Дней через пять, прожитых в приятном сознании сделанного им так просто серьезного шага, горничная Феня осторожно сунула в руку его маленький измятый конверт с голубой незабудкой, вытисненной в углу его, на атласной бумаге, тоже с незабудкой. Клим, не без гордости, прочитал:

"Ежели не забыли, приходите завтра, когда отблаговестят ко всенощной.

Тупой угол, дом Веселого, спросите Map. Ваганову".

Маргарита встретила его так, как будто он пришел не в первый, а в десятый раз. Когда он положил на стол коробку конфет, корзину пирожных и поставил бутылку портвейна, она спросила, лукаво улыбаясь:

- Значит - хотите чай пить? Обняв ее, Клим сказал:

- Я хочу, чтоб ты любила меня.

- Да я - не умею! - ответила женщина, смеясь очень добрым смехом.

Удивительно просто было с нею и вокруг нее в маленькой, чистой комнате, полной странно опьяняющим запахом. В углу у стены, изголовьем к окну, выходившему на низенькую крышу, стояла кровать, покрытая белым пикейным одеялом, белая занавесь закрывала стекла окна; из-за крыши поднимались бледнорозовые ветви цветущих яблонь и вишен. Оса билась в стекло. На комоде, покрытом вязаной скатертью, стояло зеркало без рамы, аккуратно расставлены коробочки, баночки; в углу светилась серебряная риза иконы, а угол у двери был закрыт светлосерым куском коленкора. Все было необыкновенно спокойно, тихо, жужжание осы - необходимо, все казалось удаленным от действительного и привычного Климу на неизмеримые версты.

Маргарита говорила вполголоса, ленивенько растягивая пустые слова, ни о чем не спрашивая. Клим тоже не находил, о чем можно говорить с нею. Чувствуя себя глупым и немного смущаясь этим, он улыбался. Сидя на стуле плечо в плечо с гостем, Маргарита заглядывала в лицо его поглощающим взглядом, точно вспоминая о чем-то, это очень волновало Клима, он осторожно гладил плечо ее, грудь и не находил в себе решимости на большее. Выпили по две рюмки портвейна, затем Маргарита спросила:

- Ну, в постельку?

Тотчас же встав и раздеваясь, заботливо посоветовала:

- Ты тоже весь разденься, так лучше будет… А через час, сидя на постели, спустив ноги на пол, голая, она, рассматривая носок Клима, сказала, утомленно зевнув:

- Надо заштопать.

Клим дремал.

После пяти, шести свиданий он чувствовал себя у Маргариты более дома, чем в своей комнате. У нее не нужно было следить за собою, она не требовала от него ни ума, ни сдержанности, вообще - ничего не требовала и незаметно обогащала его многим, что он воспринимал как ценное для него.

Он стал смотреть на знакомых девушек другими глазами; заметил, что у Любы Сомовой стесанные бедра, юбка на них висит плоско, а сзади слишком вздулась, походка Любы воробьиная, прыгающая. Толстенькая и нескладная, она часто говорила о любви, рассказывала о романах, ее похорошевшее личико возбужденно румянилось, в добрых, серых глазах светилось тихое умиление старушки, которая повествует о чудесах, о житии святых. великомучеников. Это выходило у нее наивно, даже иногда так трогательно, что Клим находил нужным поощрять ее, на всякий случай, ласковыми улыбками, но думал:

"Блаженненькая. Дурочка".

Ее рассказы почти всегда раздражали Лидию, но изредка смешили и ее. Смеялась Лидия осторожно, неуверенно и резкими звуками, а посмеявшись немного, оглядывалась, нахмурясь, точно виноватая в неуместном поступке. Сомова приносила романы, давала их читать Лидии, но, прочитав "Мадам Бовари", Лидия сказала сердито:

- Все, что тут верно, - гадость, а что хорошо - ложь. К "Анне Карениной" она отнеслась еще более резко:

- Тут все - лошади: и эта Анна, и Вронский, и все другие.

Сомова возмутилась:

- Бог мой, какая ты невежда, какой урод! Ты какая-то ненормальная!

Клим тоже находил в Лидии ненормальное; он даже стал несколько бояться ее слишком пристального, выпытывающего взгляда, хотя она смотрела так не только на него, но и на Макарова. Однако Клим видел, что ее отношение к Макарову становится более дружелюбным, а Макаров говорит с нею уже не так насмешливо и задорно.

Очень удивляла Клима дружба Лидии с Алиной Телепневой, которая, становясь ослепительно красивой, явно и все более глупела, как это находил Клим после слов матери, сказавшей:

- Эта девчурка была бы лучше и умнее, не будь она такой красавицей.

Клим тотчас же признал, что это сказано верно. Красота являлась непрерывным источником непрерывной тревоги для девушки, Алина относилась к себе, точно к сокровищу, данному ей кем-то на краткий срок и под угрозой отнять тотчас же, как только она чем-нибудь испортит чарующее лицо свое. Насморк был для нее серьезной болезнью, она испуганно спрашивала:

- Нос у меня очень красный? Глаза тусклые, да? Ничтожный прыщик на лице повергал ее в уныние, так же как заусеницы или укус комара. Она боялась потолстеть, похудеть, боялась грома.

- Пускай будут молнии, - говорила она. - Это даже красиво, но я совершенно не выношу, когда надо мной трещит небо.

Она выработала себе осторожную, скользящую походку и держалась так прямо, точно на голове ее стоял сосуд с водою. На катке, боясь упасть, она каталась одна в стороне и тихо или же с наиболее опытными конькобежцами, в ловкости и силе которых была уверена. Единственной чертой, которая нравилась Климу в этой девушке, было ее уменье устраиваться спокойно и удобно, она всегда выбирала себе наиболее выгодное место, особенно ласковый к ней луч солнца. Несколько смешна была ее преувеличенная чистоплотность, почти болезненное отвращение к пыли, copy, уличной грязи; прежде чем сесть, она пытливо осматривала стул, кресло, незаметно обмахивая платочком сидение; подержав в руке какую-либо вещь, она тотчас вытирала пальцы. Ела она так аккуратно и углубленно, что Макаров сказал ей:

- Религиозно кушаете, Алиночка! Даже и не кушаете, подобно нам, смертным, а - причащаетесь. Не взглянув на него, Алина спокойно ответила:

- Доктор посоветовал мне пережевывать тщательно. Иногда страхи Алины за красоту свою вызывали у нее припадки раздражения, почти злобы, как у горничной на хозяйку, слишком требовательную. И, вероятно, от этих страхов неотразимо ласковые, синеватые глаза Алины смотрели вопросительно, а длинные ресницы, вздрагивая, придавали взгляду ее выражение умоляющее.

Она была скучна, говорила только о нарядах, танцах, о поклонниках, но и об этом она говорила без воодушевления, как о скучноватой обязанности. За нею уже ухаживал седой артиллерист, генерал, вдовец, стройный и красивый, с умными глазами, ухаживал товарищ прокурора Ипполитов, маленький человечек с черными усами на смуглом лице, веселый и ловкий.

- Нет, я не хочу замуж, - низким, грудным голосом говорила она, - я буду актрисой.

Она не плохо, певуче, но как-то чрезмерно сладостно читала стихи Фета, Фофанова, мечтательно пела цыганские романсы, но романсы у нее звучали обездушенно, слова стихов безжизненно, нечетко, смятые ее бархатным голосом. Клим был уверен, что она не понимает значения слов, медленно выпеваемых ею.

- Кукла, которой жалко играть, - сказал о ней Макаров небрежно, как всегда говорил о девицах.

Клим покосился на него, он все острей испытывал уколы зависти, когда слышал, как метко люди определяют друг друга, а Макаров досадно часто говорил меткие словечки.

Как во всех людях, Клим и в Алине хотел бы найти что-либо искусственное, выдуманное. Иногда она спрашивала его:

- Я сегодня бледная, да?

Он понимал, что Алина спрашивает лишь для того, чтоб лишний раз обратить внимание на себя, но это казалось ему естественным, оправданным и даже возбуждало в нем сочувствие девушке. Оно усилилось после слов матери, подсказавших ему, что красоту Алины можно понимать как наказание, которое мешает ей жить, гонят почти каждые пять кинут к зеркалу и заставляет девушку смотреть на всех людей как на зеркала. Иногда он смутно догадывался, что между ни" и его есть что-то общее, но, считая эту догадку унижающей его, не пытался подумать о ней серьезно.

Он видел, что Макаров и Лидия резко расходятся в оценке Алины. Лидия относилась к ней заботливо, даже с нежностью, чувством, которого Клим раньше не замечал у Лидии. Макаров не очень зло, но упрямо высмеивал Алину. Лидия ссорилась с ним. Сомова, бегавшая по урокам, мирила их, читая длинные, интересные письма своего друга Инокова, который, оставив службу на телеграфе, уехал с артелью сергачских рыболовов на Каспий.

В общем дома жилось тягостно, скучно, но в то же время и беспокойно. Мать с Варавкой, по вечерам, озабоченно и сердито что-то считали, сухо шумя бумагами. Варавка, хлопая ладонью по столу, жаловался:

- Идиоты, даже украсть не умеют! Климу больше нравилась та скука, которую он испытывал у Маргариты. Эта скука не тяготила его, а успокаивала, притупляя мысли, делая ненужными всякие выдумки. Он отдыхал у швейки от необходимости держаться, как солдат на параде. Маргарита вызывала в нем своеобразный интерес простотою ее чувств и мыслей. Иногда, должно быть, подозревая, что ему скучно, она пела маленьким, мяукающим голосом неслыханные песни:

Мне не спится, не лежится,
И сон меня не берет,
Я пошел бы к Рите в гости,
Да не знаю, где она живет.

Попросил бы товарища -
Пусть товарищ отведет,
Мой товарищ лучше, краше,
Боюсь, Риту отобьет.

- Какая глупая песня, - сказал Клим, зевнув, а певица поучительно ответила:

- Тем и хорошо, дружок. Все песни - глупые, все - про любовь, тем и хороши.

Она вообще охотно поучала Клима, и это забавляло его. Он видел, что девушка относится к нему матерински заботливо, это тоже было забавно, но и трогало немножко. Клим удивлялся бескорыстию Маргариты, у него незаметно сложилось мнение, что все девицы этого ремесла - жадные. Но когда он приносил сласти и подарки Рите, она, принимая их, упрекала его:

- Чудачок! Ведь за деньги, которые ты тратишь на меня, ты мог бы найти девушку красивее и моложе, чем я!

Она сказала это так просто и убедительно, что Клим не решился заподозрить ее во лжи.

Но, говоря о девушке красивее ее, она хвастала, поглаживая ладонями грудь и бедра:

- Видишь, какая у меня кожа? Не у всякой барышни бывает такая.

На стене, над комодом, была прибита двумя гвоздями маленькая фотография без рамы, переломленная поперек, она изображала молодого человека, гладко причесанного, с густыми бровями, очень усатого, в галстуке, завязанном пышным бантом. Глаза у него были выколоты.

- Это кто? - спросил Клим.

Несколько секунд Маргарита внимательно, прищурясь и как бы вспоминая, смотрела на фотографию, потом сказала:

- Иконописец.

- А зачем у него глаза выколоты?

- Ослеп, дурак, - ответила Рита и, вздохнув, не пожелала больше отвечать на дальнейшие расспросы Клима, а предложила:

- Ну, в постельку?

В нежную минуту он решился наконец спросить ее о Дронове; он понимал, что обязан спросить об этом, хотя и чувствовал, что чем дальше, тем более вопрос этот теряет свою обязательность и значение. В этом скрывалось нечто смущавшее его, нечистоплотное. Когда он спросил, Рита удивленно подняла брови:

- Кто это?

- Не притворяйся, - Клим хотел сказать это слово строго, но не сумел и даже улыбнулся.

Приподнявшись с подушки, Рита села и, надевая рубашку, прикрыв ею лицо, заговорила сочувственно:

- Ах, это Ваня, который живет у вас в мезонине! Ты думаешь - я с ним путалась, с эдаким: ни кожи, ни рожи? Плохо ты выдумал.

Натягивая чулки на белые с голубыми жилками ноги свои, она продолжала торопливо, неясно и почему-то часто вздыхая:

- Жалко его. Это ведь при мне поп его выгнал, я в тот день работала у попа. Ваня учил дочь его и что-то наделал, горничную ущипнул, что ли. Он и меня пробовал хватать. Я пригрозила, что пожалуюсь попадье, отстал. Он все-таки забавный, хоть и злой.

Другим тоном и тише она досказала:

- Выгнали из гимназии. Надрали бы уши, и - довольно!

Климу хотелось верить ей, он поверил, и тень Дронова, все-таки несколько мешавшая ему, - исчезла.

Юноша давно уже понял, что чистенькая постелька у стены была для этой девушки жертвенником, на котором Рита священнодействовала, неутомимо и почти благоговейно. После успокоившей его беседы о Дронове у Клима явилось желание делать для Риты, возможно чаще, приятное ей, но ей были приятны только солодовые, на меду, пряники и поцелуи, иногда утомлявшие его. И уже был день, когда ее понукающее приглашение: "Ну, в постельку" - вдруг вызвало у него темное раздражение, какую-то непонятную обиду. Он почти сердито стал спрашивать ее, почему она не читает книг, не ходит в театр, не знает ничего лучше постельки, но Рита, видимо, не уловив его тона, спросила спокойно, расплетая волосы:

- А куда иначе жизнь девать? Подумай-ка. И - некуда.

Затем рассказала, что в театры она ходит:

- Если там играют веселые комедии, водевили. Драмов я не люблю. В церковь хожу, к Успенью, там хор - лучше соборного.

Порою Клим, усталый и чувствуя недовольство собою, осторожно размышлял:

"Вот это и есть - любовь?"

Почему-то невозможно было согласиться, что Лидия Варавка создана для такой любви. И трудно было представить, что только эта любовь лежит в основе прочитанных им романов, стихов, в корне мучений Макарова, который становился все печальнее, меньше пил и говорить стал меньше да и свистел тише.

Потом для Клима наступили дни, когда он, после свиданий с Маргаритой, чувствовал себя настолько опустошенным, отупевшим, что это пугало его; тогда он принуждал себя идти к источникам мудрости, к Томилину или во флигель.

С Томилиным что-то случилось; он переоделся в цветные рубашки "фантазия", носил вместо галстука шнур с кистями, серый пиджак и какие-то, сиреневого цвета, очень широкие брюки. Все это казалось на теле его чужим и еще более оттеняло огненную рыжеватость подстриженных волос, которые над ушами торчали горизонтально и дыбились над его белым лбом. Особенно заметны были запонки на обшлагах - большие, тяжелые, лунные серпики. Говорил Томилин громче, но как будто менее уверенно, часто делал паузы и, поглядывая в рукав пиджака, вертел запонки. И как будто у Томилина вместе с костюмом явились новые мысли. Клим ощущал, что мысли эти даже пугают его своей грубой обнаженностью, которую можно было понять как бесстрашие и как бесстыдство. Иногда эти голые мысли Клим представлял себе вформе клочьев едкого дыма, обрывков облаков; они расползаются в теплом воздухе тесной комнаты и серой, грязноватой пылью покрывают книги, стены, стекла окна и самого мыслителя.

Взвешивая на ладони один из пяти огромных томов Мориса Каррьера "Искусство в связи с общим развитием культуры", он говорил:

- Некий итальянец утверждает, что гениальность - одна из форм безумия. Возможно. Вообще людей с преувеличенными способностями трудно признать нормальными людьми. Возьмем обжор, сладострастников и… мыслителей. Да, и мыслителей. Вполне допустимо, что чрезмерно развитый мозг есть такое же уродство, как расширенный желудок или непомерно большой фаллос.

Тогда мы увидим нечто общее между Гаргантюа, Дон-Жуаном и философом Иммануилом Кантом.

Это сопоставление понравилось Климу, как всегда нравились ему упрощающее мысли. Он заметил, что и сам Томилин удивлен своим открытием, видимо - случайным. Швырнув тяжелую книгу на койку, он шевелил бровями, глядя в окно, закинув руки за шею, под свой плоский затылок.

- Да, - сказал он, мигнув. - Я должен идти вниз, чай пить. Гм…

Все чаще и как-то угрюмо Томилин стал говорить о женщинах, о женском, и порою это у него выходило скандально. Так, когда во флигеле писатель Катин горячо утверждал, что красота - это правда, рыжий сказал своим обычным тоном человека, который точно знает подлинное лицо истины:

- Нет, красота именно - неправда, она вся, насквозь, выдумана человеком для самоутешения, так же как милосердие и еще многое…

- А природа? А красота форм в природе? Возьмите Геккеля, - победоносно кричал писатель, - в ответ ему поползли равнодушные слова:

- Природа - хаотическое собрание различных безобразий и уродств.

- Цветы! - не сдавался писатель.

- В природе нет таких роз и тюльпанов, какие созданы людями Англии, Франции, Голландии.

Спор становился все раздраженней, сердитее, и чем более возвышались голоса несогласных, тем более упрямо, угрюмо говорил Томилин. Наконец он сказал:

Назад Дальше