У - Иванов Всеволод Вячеславович 36 стр.


Людмила тоже устремилась в драку, желая заступиться за братьев. Тут я понял, что доктор со своей деликатностью может мне напортить. Кто-то крикнул "режут!", и сердце у меня упало. Я вспомнил о финках. Я думаю, что крикнула Людмила, так как братья мгновенно вскочили, полезли в карманы, я увидел черную рукоятку с кольцом, выпали две пары кожаных ножен, лица у них были одинаковы, и я подумал, могу теперь сказать, что такое смерть, когда у человека не связаны руки, он еще может размышлять не только в смертельном направлении, Валерьян кинулся к доктору, я закричал ему: "Бегите!" Передо мной лежала табуретка, прекрасный велосипед, которым я мог бы при других обстоятельствах чудно воспользоваться, даже торт, который я попирал ногами, но ноги мои отяжелели.

Доктор стоял неподвижно, спиной ко мне. Я не видел его лица, но, признаться сказать, мне хотелось его видеть – тут бы я мог решить, что же, наконец, за характер у этого человека.

Валерьян шел медленно, со зверским лицом, совершенно как в кинокартинах, но там торопить не желает зритель, а тут двери замыкал Осип, тоже с финкой. И вдруг доктор наклонился, схватился рукой за финку, выдернул ее и ударил лезвием о край опрокинутого стола!

Честное слово, но она сломалась с обычным деревянным стуком. Это были щепки, и в ту же минуту Осип уронил свою финку на пол. Людмила сказала презрительно или радостно, в общем она тоже, пожалуй, не любила "мокрого дела":

– Дураки!

Я так и не узнал никогда, были ли у них всегда деревянные финки или доктор нашел возможность подменить им лезвие, мне было мало дела до этого, я устремился на них ногами и, пихая, хотя доктор и уговаривал меня, выгнал их в коридор, я не желал даже развязывать рук, дабы не портить кулаков о такую гадость.

Они выбежали в коридор, эти два серых паршивца, я их подогнал к дверям комнаты Ларвина, полуоткрытым, – и я отстранил их, и вошел туда. Сусанны там не было. Компания Ларвина: Насель, Жаворонков, несколько родственников Населя – пьянствовали. Они меня встретили подобострастно.

Доктор, увидев через мое плечо, что Сусанны нет, тотчас же ушел, скрылись, было, и братья, но, увидев, что может пропасть закуска, подсели и тоже начали выпивать. Людмила тоже села. Я не знаю, еда ли их соблазнила, или, может быть, песня. Пели известную – с припевом "Уходит жизнь". Пели плохо, грубо, вся дикость была здесь, когда еще недостаточно пьяны, что называется, "в лоск", но когда проявляется грубость.

Право же, если прислушаться, то это походило на волчий вой. Лица у всех были мрачные, сухие, с широкими носами, с железными скулами, поджарые особенно в припеве выпадали все звуки и оставался один: "у… у…" Мне подумалось, что все звериные вои опираются на этот звук, мне стало противно, припев расширился, особенно вытягивалось лицо Ларвина, а за ним тянулись Насель и его родственники с тоненькими мордочками и бухал "у" Жаворонков!

* * *

У притолоки вырос Черпанов. Я его не заметил раньше среди них.

– Хороша песня? – спросил он, щурясь.

– Песня хороша, но не вы ли хор составили?

– Нет, знаете, они природные певцы, я и сам-то у них учусь, где мне… "У-у-уходит жизнь, у-у-у…" Очень трогательно, с одной стороны, и есть нечто похоронное и нечто возвышенное. Ведь в похоронных мотивах никакой возвышенности нет, что будущая жизнь? Там ведь Черпанова может и не быть, а на земле он всегда будет.

– Неужели всегда?

– А как же? У меня отец был фокусник, тоже Черпановский, тогда в театре мода была на "ский" оканчивать, для благозвучности, что ли, дед был старинного дворянского рода, а женат на купчихе…

– Но прошлый раз…

– Да что прошлый раз. Экая у вас память на ошибки! Вот вы записочку почитайте.

Тем временем он меня вытеснил в коридор. В записочке, очень сложной и витиеватой, – приводить я ее не буду, – дядя Савелий приглашал зайти Черпанова. Я заинтересовался, почему же он не пошел.

– А я, знаете, и от успеха и оттого, что братья Лебедевы летят, совершенно обалдел, и дядя Савелий! Эх, если б вы знали, какая это хитрая бестия! То есть всю правду мне, если захочет, скажет. Я теперь только его и понял.

– Какую ж вам правду надо?

– А вот, например: стоит ли мне всю эту шпану вести или нет? Подозреваю, что все ключи у него, и, тем не менее, удерет, я сегодня только и делаю, что по коридору и у ворот бегаю, – в окно убежит, нет, не убежит, опасно, на дрова церкви разбирают, могут увидеть и поймать, а во дворе махнул через забор – и кончено. А за каким чертом ему меня по письму приглашать? Очень страшный человек!

Разговор Черпанова меня заинтересовал чрезвычайно, кроме того, мне хотелось отдохнуть, а в комнате дяди Савелия было так тихо.

– Птичек держит. Скажите, какую ж волю надо иметь, чтоб, будучи в таком положении, волю иметь птичками заниматься. А они мне не верят, будто я уже все заполучил.

– Да что вы могли заполучить? Кто Лебедевы?

– Одним словом, идемте!

В комнате дяди Савелия по-прежнему чирикали птички, по-прежнему он играл в шашки с Львом Львовичем, лицо у которого стало еще багровей. Дядя Савелий вежливейше подвинул к нам стулья. Мы сели. Черпанов нервничал. Особенно его возмущали птички.

– Мешают? – спросил Савелий.

– Не люблю птиц.

– Так ведь и я, Леон Ионыч, думаете, люблю? А так, видите ли, для полного комплекта держу.

– Для какого полного комплекта?

– Надо, знаете, приверженность к старому быту показать. Ко мне ведь люди приходят и должны видеть: живет старичок мирно и ловко и все атрибуты сохранил: и птички в окне, герань, коврики, иконки, а мне, в сущности, Леон Ионыч, на все наплевать, но раз нужный человек воображает меня в таком виде, отчего ему не польстить? Вот вы вещичку тут из готовой одежды ищете, а ее мне принесли, все в силу той же ко мне веры.

– Я не думаю, чтоб вы мне ее уступили, дядя Савелий, но хотя бы посмотреть.

– А почему не уступить? Если б еще до поездки на Урал, я бы интересовался одеждой, но она хлопотна, моль ее ест.

– И на Урал вы не поедете, и одежду вы у себя не храните, и вещь мне не уступите.

– Совершенно верно, я вещей не храню, но из того, что говорю с вами искренно, можете понять, что на Урал я поеду, Леон Ионыч. Вы же мне там тулуп на бараньем меху непременно выдадите?

– Выдам. Вам-то зачем ехать?

– Я очень сгожусь. От меня, если вдуматься, самый вред происходит. Я очень атмосферу чувствую. Вот у меня сестра – Степанида Константиновна тоже прекрасно чувствует, но однобоко, а я могу ото всех атмосферу собирать, и вот вижу, жить мне в дальнейшем невозможно.

– Совсем или на срок? – спросил я.

– Да ведь много ли мне до смерти осталось? Очень незначительный срок. У меня рак.

– Врете.

– Ну не рак, так малярия.

– И малярии нету.

– Откуда вам известно?

– Лебедевы говорили.

– А я и не знал, что вы с ними знакомы, Леон Ионыч. Очень любознательные молодые люди. И выходит, что с вами, Леон Ионыч, надо говорить откровенно, поскольку вы знаете Лебедевых. Я думаю, молодой человек, касательно нашего уничтожения, на срок!

– Нет, навсегда!

– Фу, какой вы горячий, Леон Ионыч, сразу видно человека высокой партийности, никаких противоречий. Вижу гибель собственно в гибели своего прейскуранта. Он у меня чудной. Смотрите на лицо. Вот как все можно прочесть, скажем, хотя бы потому, что этот человек может воздействовать на шофера, что, скажем, свалил ко мне на двор сахар с грузовика, а сам грузовик без мешков утопил в Москве-реке. Вот ко мне и обращаются. Я иду, говорю, самое важное – это умение вести сейчас переговоры, вежливость и доброта голоса. Или кипе материи в складах гигантских затеряться трудно ли? Ну они и теряются. Возчика подговорить легко, его, в крайнем случае, и напоить можно, а вот как ты прочтешь душу заведующего? Он и ко мне придет, поговорит, и в шашки сыграет, и птичку послушает, противно, но слушает, и пошлю я его к разным лицам, он и рекомендации моей поверит, и тогда – пожалуйста, бери с него. Но самое главное, то…

– Ну, ну!…

– А что, любопытно?

– Почему ж не любопытно? Мне любопытно, чем вы можете мне полезным быть на Урале.

– Самое полезное во мне не только прейскурант находить и соответствующих людей подсылать, которые могут с данным предметом обращаться, а самое главное, чем я и смогу быть полезным и без чего вы без меня сдохнете на Урале, – это осторожность.

– Только-то?

– И очень много. У вас только этого не хватает, отчего и может произойти полное крушение планов и освобождение меня раньше срока. Вот вы начнете комбинат строить, так в квартирах всем зеркальные окна, ведь это глупости, при нашем климате такие окна строить. Так мой прейскурант чем ценен и почему многие товарищи не попадались из нашего дома? Потому, что берет Ларвин, скажем, у данного человека продовольствие, берет и берет, а я прихожу, смотрю и говорю: будя, Ларвин, не перемахни через край. И Ларвин дает обратного ходу.

– В чем же вы почувствовали гибель?

– Птичка не действует, и обстановка не действует. Переменить, что ли, надо, не понимаю, забывать начал.

– Поэтому и едете с нами? Ой, врете, Савелий Львович!

– Опять дамку фук, что-то ты нонче, Лева, неудачно играешь. Ну, зачем мне открывать карты, Леон Ионыч? Вон вы подойдите к столу и посмотрите списочек, в нем все мои заказчики переименованы, я его закончу и отдам.

– Зачем же, вы мне его в таком виде дайте.

– Да нет, зачем же? Я лучше закончу.

Он встал и положил в карман.

– Да тоже ложный список, наверное. Зачем вам выдавать?

– Как зачем? А если я искренно хочу перестроиться?

– Но ведь вы же сами говорите, что не бесконечно.

– Но у меня рак.

– Просто хотите перехитрить. Опять врете. Все в шутку обращаете. И список ложный.

– Но вот насчет осторожности…

– Насчет осторожности – правда. Жаль только, что я вот поздно заметил.

– Ну, что ж, можно и поздно с приятностью побеседовать. Не хвастаясь, могу сказать, что без моей осторожности они давно бы погибли.

– А вот что интересно, что они советовались с вами перед тем, как собрались в поездку на Урал?

Савелий передвинул шашку, держал ее долго в пальцах и осторожно поставил.

– Советовались, – сказал он твердо.

– Все?

– Почти все.

– А кто же не советовался?

Он ткнул в меня шашкой пренебрежительно:

– А вот они с доктором.

– Что ж, мне их и брать, по-вашему, не стоит?

– Зачем же, возьмите. Вот он раньше ко мне относился без почтительности, а теперь полная почтительность, Егор Егорыч. Образумятся. Молоды, неосторожны, папиросками обжигаются, я вот со злости на них и костюм-то перепродал. Очень обидные у них были поступки.

Черпанов не удивился, вернее, он не верил тому, что костюм может быть продан.

– Костюм дрянной, вот и продали.

– Зачем дрянной? Как раз в рост Егор Егорыча.

– Опять же, вы и обижаться не можете.

Дядя Савелий срубил три шашки. Лев Львович вздохнул, начали новую партию.

– Это вы совершенно верно насчет обид. От лишних обид много зла, где мне обижаться; я из себя обиды, как говорится, раскаленным железом вытравляю да и остальных учу.

– Вот и доучили.

– До чего же?

– Да жизнь-то вокруг вас совершенно пакостная.

– Неужели? Просто обстановка неподходящая. Живем в тесноте, в грязи, а ведь если расставить по-настоящему, будет даже очень красиво. Я вот как-то мимо каморки проходил, где Егор Егорыч с доктором остановились, и доктор различные мысли развивал, я подслушал. Я, сознаюсь, люблю подслушивать поучительные мысли иногда схватываешь. Так доктор очень метко нас поставил. Я послушал и тоже, сопоставив со своей жизнью, решил: нет, надо тебе, дядя Савелий, отказываться, а тут, кстати, и вы, Леон Ионыч, подъехали, как бы чувствуя мое решение. Однако вы можете подумать, что я увиливаю, насчет того, кому продал я костюм, – так я его на сладкие вещи променял, хотя мне их и есть нельзя, у меня диабет.

– Не диабет, а рак.

– А я думал, что это одно и то же, хотел вот доктору показаться, так он, оказывается, специалист по другим болезням. Видите, и память начало отшибать, очень я болен, Леон Ионыч, придется вам, вскоре по приезде на Урал, помещать меня в дом отдыха.

– Поместил бы я вас в другое место.

Дядя Савелий встал и, указывая рукой на дверь, строго сказал:

– За грубиянство прошу покинуть помещение! Если вам поручено нас набирать, так набирайте без надругательств, а с полным уважением. Я перехожу с вами на чисто официальную точку зрения. Список будет вам доставлен завтра, всех моих клиентов, а костюмчик я продал Валерьяну, Осипу и Людмилочке. Так как они знают, что это ценности большой не представляет, раз я его из рук своих выпустил, то они его вам уступят по себестоимости или даром, может быть, подарят. А теперь, прошу выйти.

И мы вышли. Черпанов был потен, но необычайно возбужден:

– Как хитрит! – он схватил меня за руки и тряс. – То есть, до чего ж хитер! Как вы думаете, верит он мне, что я есть Черпанов?

Я удивился:

– Странно, почему же ему вам не верить?

– Ой, не верит. Если б верил, документы бы потребовал. Удерет, непременно удерет. То есть, какими надо дураками быть, этим Лебедевым, у них кулаки вместо головы; если б они сказали, что он здесь главный, я бы сразу к нему пришел и все было б сделано, а то Степанида Константиновна! Идиоты! Вот если б, Егор Егорыч, вы решились обворовать.

– Да что у него есть!

– Все есть, чего мы даже и подозревать не можем, не осмелимся.

– Извините, но, кроме ловкости, у него ничего нет, да ничего ему и не надо.

– А жадность? Думаете, он может преодолеть жадность? Тьфу! Всю ночь буду караулить, и вы, Егор Егорыч, обязаны, это государственное дело.

– Ну вот, выдумали, буду я какого-то гнусного старикашку караулить!

Он посмотрел мне в глаза и сказал:

– То есть, вы просто дурак и больше ничего.

И он ушел от меня, оставив меня в крайнем изумлении. Я впервые видел его таким сердитым и расстроенным.

* * *

Встретил доктора. Он шел веселый. Веселость его мне малопонятна, причиной ее бывают всегда странные выводы.

– Как же рефлексы, пришли ли вы к каким-либо выводам?

– Иногда я не считаю свое мышление грубым, но все же мне кажется, что здесь нет ничего, кроме жестокости.

– Завтра уезжаем, – ответил доктор, – мне вас жалко, вы станете пессимистом, а это в двадцать пять лет опасный случай бешенства.

– Но не заразный.

– Нет. Так как мы уезжаем завтра, то нам не мешает переговорить с Сусанной. Мне хотелось бы, чтобы вы были свидетелем.

– Я и так достаточно был свидетелем ваших безумств.

– Согласитесь, что никакого безумства с Сусанной не произойдет и драться я с ней не буду. К сожалению, наш поход был, действительно, последним. Словами их не прошибешь, очень странно, что в столкновении с капиталистическим миром я оказался моралистом, а не материалистом.

– Вы искусственно выключили всяческую общественность, вам не к кому, оказалось, апеллировать, кроме как к их совести, а это вещь шаткая.

– Я рад, что вы так рассуждаете, Егор Егорыч, встреча с вашим ясным умом доставляет мне всегда искреннее удовольствие, я рад бы с вами побеседовать, но мне нужно просто поразмышлять, ведь согласитесь, если это был последний поход, то вышло, что я не нашел виновников истинного падения Сусанны Львовны.

– Да, может быть, и нет никакого падения, может быть, вам это кажется падением, а она просто не в состоянии задуматься над этим, да, может быть, ей и не нужно задумываться над этим, может быть, вы, если вам удастся произвести в ней соответствующий душевный переворот, сделаете ее просто несчастной.

– К глубокому моему сожалению, должен вам сознаться, что падение было. И такое падение не могло ее не потрясти. Ваши соображения меня б глубоко порадовали, я посижу, подумаю.

Доктор меня смутил, он говорил весело, но, правда, он иногда падением считал такое, что вряд ли могло считаться падением, если особенно это происходило в его воображаемом "неизвестном государстве", да и способ размышлять возле помойной ямы у всех на виду был уж слишком нелеп. Я посмеялся и лег. Если я раньше не верил, что мы уедем, то теперь для меня становилось совершенно ясно, что доктор, увидев, что у Сусанны взаимности не получить, решил смотаться. Прошло 10 дней. Отпуск мой кончался. Жалел ли я, что потерял свою путевку в дом отдыха? Нет! Я видел достаточно много, чтобы быть удовлетворенным. Так я лежал и думал. Постучали в дверь. Я уже знаю стуки. Это Насель. Так оно и оказалось.

– Доктор любит подумать, – сказал он, садясь возле меня на койку. – Это хорошо, я пока успею с вами поговорить.

– Вряд ли нам есть о чем с вами разговаривать, – сказал я, – я решил на Урал не ехать.

Решение, которое я высказал Населю, вылилось из меня внезапно. Я очень обрадовался этому. Мальчишеский конфуз, что оконфуженный вернусь в больницу, прошел, кроме того, мне надоела истеричность Черпанова и особенно последние разговоры с ним, кроме того, я просто гордился тем, что перенес столько испытаний с доктором и мне будет приятно поделиться в будущем воспоминаниями. Я только жалел, что не сказал этого доктору, но и то, что не сказал ему, доставило мне удовольствие.

– Понимаю, – сказал Насель, – вы снимаете с себя всю ответственность, но я просто хотел с вами лично переговорить, безразлично к тому же, едете ли вы на Урал или нет.

– Поговорить можно. Мне, кстати, вспоминается одна история…

– Маленькая история, – сказал Насель, – а скажите, до такой ли вы степени близки с Черпановым, чтобы знать, получил ли он телеграмму от Лебедевых, как я слышал?

– Получил.

Чрезвычайное беспокойство отразилось и без того в беспокойной фигуре Населя.

– Следовательно, мои родственники не обманулись, и вы читали ее.

– Читал.

– Они выезжают сюда?

Я кивнул.

– Ну вот, так и знал, а все родственники, все им надо зимние шубы, а нет чтобы на приличную работу поступить, переквалифицироваться. Убьют они меня, Егор Егорыч.

– Родственники?

– Нет, Лебедевы. Как вы полагаете, громадное влияние имеет на них Черпанов, боятся они его?

– Я думаю, что наоборот.

– И я тоже так думаю. Следовательно, если нам навстречу им поехать и разъехаться, то и это невозможно. Черпанов до их приезда не согласится выехать, он напугался, как, по-вашему?

Я подтвердил его соображения.

– Какую власть могут приобрести голые мускулы? Ведь ума нисколько нет, будь бы ум, я бы не согласился, а мне и родственники и они говорят: действуй, Насель.

– Что, всучили кому-нибудь какие часы?

– Ох, больше, Егор Егорыч. Убьют они меня. Ведь это же звери, а не люди, они, озверев, все могут кулаками раскидать. Единственное спасение, Егор Егорыч, это Ларвин правильно придумал, – устраивать нам коммуну и побить эту грубую силу высотою наших идеалов. Но ведь вот вопрос: кого же нам избрать председателем коммуны?

– Кого? Черпанова, конечно.

– Мы уж думали, Егор Егорыч, но какой же он коммунар, если Лебедей боится? Надо лицо авторитетное, чужое и спокойное. Мы думаем пригласить доктора Матвея Ивановича.

Я рассмеялся.

– Кто это мы? Доктор вас страшно обижал, и вы все его обижали.

Назад Дальше