Беспокойная юность - Паустовский Константин Георгиевич 11 стр.


Мы сидели на темной террасе. Внизу, засыпая, шумел прибой.

Леля больно сжала мне руку и сказала:

- Пойдемте!

Мы вышли в темный сад и начали спускаться к морю. Леля молчала, но крепко держала меня за руку - так ведут провинившегося мальчишку, чтобы его наказать.

Внизу, у самого моря, Леля наконец остановилась. Она тяжело дышала.

- Фантазер! - сказала она. - Авантюрист! Мальчишка! Завтра же вы пойдете на этот лощеный дурацкий пароход и откажетесь. Слышите?

- Почему?

- Как почему? Боже мой! Да неужели вы сами не понимаете! Потому что это не по-товарищески. Потому что это черт знает что! Конечно, гораздо приятнее бить баклуши в этом госпитальном плавучем салоне с кисейными занавесками и раздушенными куклами-сестрами, чем работать в грязи, в крови и разбитых теплушках. Даже Романину, Рудневу и всем вашим товарищам неловко за вас. Будто вы не заметили! Никто, конечно, этого вам не скажет. А я говорю. Потому что для меня это не все равно… Потому что я хочу думать о вас хорошо… И вообще, не спрашивайте меня о том, что вы сами знаете.

- Да я ничего и не спрашиваю.

- И прекрасно! Ну что же? Я жду.

Целая буря поднялась у меня в душе. В чем-то Леля была права, конечно. Но как я мог потерять эту сказочную возможность плаванья, потерять то, чего я ждал так давно, с малых лет своей жизни?

- Нет, - сказал я. - Я не могу отказаться от этого. И все это совсем не так, как вы думаете. Не надо говорить со зла.

- Ну тогда прощайте! - глухо сказала Леля, повернулась и пошла в темноту вдоль белой кромки прибоя.

Я окликнул ее. Она не ответила. Я пошел следом за ней. Она остановилась и сказала холодным и злым голосом:

- Не ходите за мной. Это глупо! И противно. Прощайте. Кланяйтесь вашему новому приятелю, этому… как его… Липогону.

Она засмеялась. Я ждал. Я слышал, как она пошла дальше, потом остановилась, бросила в море несколько камешков, потом, явно издеваясь надо мной, запела:

Я грущу… Если можешь понять
Мою душу доверчиво-нежную,
Приходи ты ко мне попенять
На судьбу мою странно-мятежную…

Я повернулся, поднялся на берег и, не заходя на дачу, пошел пешком в Одессу.

Была очень темная ночь. Ветер шумел в садах. Два раза меня останавливал патруль и проверял документы.

Я вспоминал час за часом все, что случилось, и вдруг со страхом сообразил, что я ведь сам не знаю, хорошо или плохо то, что я делаю. Я сам не знаю этого!

"Что это? - спрашивал я себя. - Духовная нищета? Или болезнь? Или просто нежелание задуматься над собой и своей жизнью? Или трусость?"

То мне казалось, что Леля совершенно права. То, наоборот, я думал, что все, о чем она говорила, - ханжество и притворство. Но почему же тогда Романин и Руднев не смотрят мне в глаза? Что их тяготит? Неужели они решили, что я пустельга? Почему? И кто это выдумал, будто работа на госпитальном корабле - увеселительная прогулка. Нет, я ни за что не откажусь, не сдамся. К черту!

Я заблудился, конечно, и пришел в свой вагон, когда все уже спали. Я был рад этому.

А дальше произошло следующее. Наутро я спустился в Карантинную гавань, но на том месте, где стоял вчера "Португаль", была причалена железная баржа с каменным углем.

Человек, сидевший на борту баржи и чистивший тарань, сказал мне, что "Португаль" снялся ночью и ушел в Трапезунд.

- Как же так? - спросил я растерянно. - Он должен был уйти через несколько дней.

- Бывает, - равнодушно ответил человек с таранью. - Вызвали депешей. Срочно. Дело, приятель, военное. Да он сюда воротится. Ты не беспокойся.

Мне стыдно было возвращаться к себе в вагон, к своим старым товарищам. Но вернуться пришлось.

- Что же вы теперь будете делать? - небрежно спросил меня Романин.

- Ждать, когда "Португаль" вернется.

- Ну что ж, ждите. Дело, конечно, ваше.

С утра я уехал на трамвае в Люстдорф. Мне неприятно было оставаться в вагоне.

В Люстдорфе - скучной немецкой колонии - я провел весь день на берегу моря. Я ничего не ел. Только к вечеру я купил себе десяток абрикосов.

Я решил вернуться в Одессу последним трамваем, но трамвай не пришел. Тогда я пошел пешком. До города было около двадцати километров.

Снова была ночь и ветер. Снова всю дорогу шумели сады и в лицо били семена акаций, вылетавшие из лопнувших стручков.

Мне казалось, что я один во всем мире. Я бы много дал, чтобы сейчас увидеть маму, чтобы она потрепала меня по волосам и сказала: "Ах, какой же ты все-таки неисправимый, Костик!"

Я сел отдохнуть около чугунных кованых ворот какой-то дачи. В каменной ограде была сделана глубокая ниша для статуи, но статуи в ней не было. Я забрался в пустую нишу, сел, обхватив колени руками, и просидел так очень долго. Потом я уснул.

Проснулся я, должно быть, оттого, что около ниши стоял гимназист с велосипедом и с восхищением смотрел на меня.

- С добрым утром! - сказал он. - Вы были похожи на статую Мефистофеля работы скульптора Антокольского.

- Нет такой статуи! - сердито ответил я, хотя хорошо знал, что такая статуя существует, соскочил на землю и пошел к городу.

Дорога шла между каменными оградами. Я вглядывался в эти ограды, - они показались мне знакомыми.

Что это? Неужели Малый Фонтан? Вдали уже был виден железный фонарь над калиткой дачи, где жили врачи и сестры. Я совсем позабыл, что дорога в Люстдорф проходила невдалеке от Малого Фонтана.

Я остановился около калитки, открыл ее и заглянул в сад. Он уходил вниз к белому и тихому морю.

Утро было пасмурное, без ветра. Несколько капель дождя упало мне на лицо и на серую от высохшей соли морскую гальку на дорожке. На гальке появились темные влажные пятна. Тут же на глазах они высохли.

"Должно быть, все еще спят", - подумал я. Мне хотелось увидеть Лелю. Опять, как недавно ночью, ко мне вернулось сознание одиночества.

Знают ли здесь, что я не уехал, что "Португаль" ушел без меня? Должно быть, нет. Вчера никто из санитаров не собирался ехать на дачу.

Я осторожно вошел в сад. За высокими подстриженными кустами буксуса стояла знакомая зеленая скамейка. Я сел на нее. Ни с террасы, ни из сада меня не было видно. Я успокаивал себя тем, что немного отдохну и незаметно уйду отсюда.

Снова упало несколько капель дождя. Запищали над морем чайки.

Я поднял голову. Кто-то быстро шел от дачи к калитке. Я взглянул в просвет между ветками буксуса и увидел Лелю.

Она была без шляпы, в дождевом плаще, и лицо ее было таким бледным, каким я его еще никогда не видел. Она шла быстро, почти бежала.

Я встал со скамейки, раздвинул ветки буксуса и вышел к ней навстречу.

Леля увидела меня, вскрикнула, упала на колени и, опираясь на одну руку, начала опускаться на крупный серый гравий. Глаза ее были закрыты.

Я подбежал к ней, схватил за плечи, но не мог поднять ее. Она тихо застонала, почти сказала шепотом:

- Господи! Он жив! Господи!

- Я опоздал на "Португаль", - бессмысленно сказал я, не зная, чем успокоить Лелю.

- Помогите же мне, - сказала она и подняла заплаканное лицо. - Дайте руку.

Она с трудом встала.

- Да неужели вы ничего не знаете?

- Нет, - ответил я, совершенно растерянный.

- Пойдемте отсюда. Куда-нибудь.

Мы ушли в соседний заброшенный сад, где никто не жил. Там Леля в изнеможении опустилась на скамью.

- Боже мой, - сказала она и посмотрела на меня полными слез глазами. - Глупый вы, глупый! Вот - читайте!

Она вынула из кармана плаща маленький серый листок. Это был экстренный выпуск газеты "Одесские новости". Я развернул его и увидел черный заголовок:

"Новое чудовищное злодеяние немцев. Госпитальный пароход "Португаль" потоплен торпедой с германской подводной лодки на траверзе Севастополя. Из всей команды и персонала не спасся ни один человек".

Я отбросил газету и обнял за плечи Лелю. Она плакала сейчас, как маленькая девочка, - не стыдясь, не сдерживаясь, обильными слезами облегчения.

- Господи! - говорила она сквозь слезы. - Что это я так плачу! Какая ерунда! Не подумайте, пожалуйста, что я так уж вас полюбила. Просто я испугалась.

- Да я ничего и не думаю, - ответил я и пригладил ее влажные волосы.

- Правда? - спросила Леля, подняла на меня глаза и улыбнулась. - Дайте мне, пожалуйста, сумочку. Там у меня платок. А я бежала в город узнать… может быть, не все погибли.

По разбитым дорогам

Еще за месяц до рейса в Одессу мы с Романиным послали в Москву просьбу перевести нас с поезда в полевой санитарный отряд. Нам хотелось быть ближе к войне.

У Романина были для этого еще и свои основания. Он рассказал мне по секрету, что пишет очерки о войне для радикальной вятской газеты, поезд же дает ему мало материала для очерков.

Он показал мне несколько напечатанных очерков. Они понравились мне точностью и простотой языка.

Романин уговаривал меня написать для этой же газеты два-три очерка. Я написал только один. Это был мой первый очерк. Он назывался "Синие шинели" и был напечатан. В нем я писал о том, как был взят в плен весь многотысячный гарнизон австрийской крепости Перемышль. Мы видели этих пленных в Бресте.

В этом очерке я не мог написать об одном странном случае, поразившем не только меня, но и всех санитаров.

Пленных вели через Брест. Тяжело волоча на ногах разбитые бутсы, шли по улицам Бреста тысячи австрийских солдат и офицеров - медленный поток синих тусклых шинелей.

Иногда поток останавливался, и небритые люди понуро ждали, глядя в землю. Потом они снова шагали, сгорбившись под тяжестью неизвестной судьбы.

Вдруг санитар Гуго Ляхман схватил меня за руку.

- Смотрите! - крикнул он. - Вон там! Австрийский солдат! Смотрите!

Я взглянул и почувствовал, как озноб прошел по телу. Навстречу мне шел усталым, но мерным шагом я сам, но только я был в форме австрийского солдата. Я много слышал о двойниках, но еще ни разу не сталкивался с ними.

Навстречу мне шел мой двойник. У него все до мелочей было мое, даже родинка на правом виске.

- Чертовщина! - сказал Романин. - Да это прямо страшно.

И тут произошло совсем уже странное обстоятельство. Конвоир взглянул на меня, потом посмотрел на австрийца, бросился к нему, дернул за рукав и показал ему на меня.

Австриец взглянул, как будто споткнулся и остановился. И сразу остановилась вся толпа пленных.

Мы смотрели в упор друг другу в глаза, должно быть, недолго, но мне показалось, что прошел целый час. Взволнованный говор прошел по рядам пленных.

В темных глазах австрийца я увидел удивление. Потом оно сменилось мгновенным страхом. Он быстро пересилил его и вдруг улыбнулся мне застенчиво и печально и приветственно помахал поднятой бледной рукой.

- Марш! - прокричал наконец конвоир.

Синие шинели колыхнулись и двинулись дальше. Австриец несколько раз оборачивался и махал мне рукой. Я отвечал ему. Так мы встретились и разошлись, чтобы никогда больше не увидеть друг друга.

В поезде было много разговоров об этом случае. Все сошлись на том, что этот австрийский солдат был, конечно, украинец. А так как я отчасти был тоже украинцем, то наше поразительное сходство уже не казалось непонятным.

Да, но я сильно отвлекся. Тогда в Одессе, через несколько дней после гибели "Португаля", мы с Романиным получили телеграмму из Москвы о том, что оба мы переводимся в один и тот же полевой санитарный отряд и нам надлежит немедленно выехать в Москву, а оттуда - в расположение отряда.

После недавней передряги с "Португалем" я с радостью остался на поезде, и теперь это новое назначение совсем не осчастливило меня. Но отступать было нельзя. Меня утешало лишь то, что я буду работать вместе с Романиным.

Нас провожали на вокзале в Одессе очень шумно. Кто-то решил пошутить и нанял с помощью Липогона маленький еврейский оркестр. Старые, видавшие виды евреи в пыльных пальто невозмутимо наигрывали на перроне матчиш и кекуок, а после третьего звонка заиграли марш "Тоска по родине".

Сотни пассажиров, так же как сотни провожающих, шумно выражали свой восторг этими пышными проводами.

Напоследок Леля крепко обняла меня, поцеловала, взяла с меня слово писать и шепнула мне, что она тоже хочет перевестись в полевой отряд или госпиталь и мы, наверное, встретимся где-нибудь в Польше.

Поезд тронулся. Липогон высоко приподнял над головой каскетку и держал ее так, пока поезд не скрылся за поворотом. Скрипки безутешно рыдали, выпевая знакомый мотив.

Я высунулся из окна и долго видел белую косынку Лели, она махала ею вслед поезду.

И как всегда, когда у меня кончалась одна полоса жизни и подходила другая, в сердце начала забираться тоска. Тоска и сожаление о пережитом, о покинутых людях.

Я лег на верхнюю полку и, глядя на потолок, вспоминал день за днем весь этот тревожный и длинный год.

Одно только я знал твердо, что следует жить именно так, как я прожил этот год, - в смене мест и людей. Следует жить именно так, если ты хочешь отдать свою жизнь писательству.

В Москве было все то же - квартира с прочно въевшимся в стены кухонным чадом, вечно о чем-то беспокоящаяся Галя и молчаливая мама со сжатыми губами.

В Москве мне выдали форму, шинель с какими-то странными - серебряными с одной звездочкой - погонами, и я пошел представляться уполномоченному по полевым санитарным отрядам Чемоданову.

Романин уехал раньше и оставил мне записку. В ней он писал, что Чемоданов - милый человек, знаток музыки, автор многих статей по музыкальным вопросам. Я вспомнил слова капитана Баяра о том, что никто не занимается своим прямым делом в этой непонятной стране. Я подумал, что у этого капитана было довольно странное представление о прямом деле. Сейчас, во время войны, прямым делом каждого была защита России. Это я знал твердо.

Чемоданов - высокий, черноволосый и изысканно вежливый человек во френче - встретил меня мягко, но с некоторым оттенком недоверия.

- Боюсь, - сказал он, - что вам будет трудно в отряде.

- Почему?

- Вы застенчивый человек. А в данной ситуации это недостаток.

Я ничего не мог ему возразить.

Отряд стоял где-то под Люблином. Точно узнать о расположении отряда я мог только в Бресте. Я выехал в Брест.

Я ехал в мягком вагоне, переполненном офицерами. Меня очень стесняла моя форма, погоны с одной звездочкой и шашка с блестящим эфесом.

Прокуренный капитан, мой сосед по купе, заметил это, расспросил, кто я и что я, и дал дельный совет.

- Сынок, - сказал он, - почаще козыряйте и говорите только два слова: "разрешите" по отношению к старшим и "пожалуйста" по отношению к младшим. Это спасет вас от всяких казусов.

Но он оказался не прав, этот ворчливый капитан. На следующий день я пошел пообедать в вагон-ресторан.

Все столики были заняты. Я заметил свободное место только за столиком, где сидел толстый седоусый генерал. Я подошел, слегка поклонился и сказал:

- Разрешите?

Генерал пережевывал ростбиф. Он что-то промычал в ответ. Рот у него был набит мясом, и потому я не мог разобрать, что он сказал. Мне послышалось, что он сказал "пожалуйста".

Я сел. Генерал, дожевав ростбиф, долго смотрел на меня круглыми яростными глазами. Потом он спросил:

- Что это на вас за одеяние, молодой человек? Что за форма?

- Такую выдали, ваше превосходительство, - ответил я.

- Кто выдал? - страшным голосом прокричал генерал.

В вагоне сразу стало тихо.

- Союз городов, ваше превосходительство.

- Мать пресвятая Богородица! - прогремел генерал. - Я имею честь состоять при ставке главнокомандующего, но ничего подобного не подозревал. Анархия в русской армии! Анархия, развал и разврат!

Он встал и, шумно фыркая, вышел из вагона. Только тогда я заметил его аксельбанты и императорские вензеля на погонах.

Сразу же ко мне обернулись десятки смеющихся офицерских лиц.

- Ну и подвезло вам! - сказал из-за соседнего столика высокий ротмистр. - Вы знаете, кто это был?

- Нет.

- Генерал Янушкевич, состоящий при главнокомандующем великом князе Николае Николаевиче. Его правая рука. Советую вам идти в вагон и не высовывать носа до самого Бреста. Второй раз это может вам не пройти.

Маленький рыцарь

В Бресте я разыскал так называемую "Базу санитарных отрядов" - маленький дом, увитый диким виноградом.

На базе было пусто. Там томилась одинокая старушка сестра, дожидавшаяся начальника отрядов Гронского.

Оказалось, что мне тоже нужно ждать Гронского, - только он один знает, где сейчас стоит мой отряд.

Сестра была полька, говорила с акцентом и все вздыхала:

- Это такой ветрогон, пан Гронский. Прилетит, нашумит, расцелует рончки и улетит. Не успеешь и пикнуть. Ох, матка боска! Я здесь зачахну без пользы из-за этого вертопраха.

Я уже слышал о Гронском от Чемоданова. Гронский - актер "Комедии польской" из Варшавы - был человек галантный и отважный, со многими достоинствами, но в высшей степени легкомысленный. Звали его за все эти качества и за низенький рост "Маленьким рыцарем".

- Сами увидите, - сказал мне Чемоданов. - Он как будто выскочил из исторических романов Сенкевича.

Я умылся с дороги, напился кофе со старушкой сестрой панной Ядвигой и лег на походную койку. Спать не хотелось. Я нашел на подоконнике растрепанную книгу Сарсэ "Осада Парижа" и начал ее читать. За окном ветер качал листья винограда.

Неожиданно около дома, оглушительно стреляя мотором, с ходу остановилась машина, кто-то промчался, звеня шпорами, по лестнице, дверь распахнулась, и я увидел маленького военного с ликующими серыми глазами, огромным носом, как у Сирано де Бержерака, и пушистыми русыми усами.

- Дитя мое! - крикнул он высоким голосом и бросился к моей походной койке.

Я едва успел вскочить.

- Дитя мое! Я бесконечно рад! Мы вас ждем как манну небесную. Романин совсем стосковался.

Он крепко обнял меня и троекратно поцеловал. От усов Гронского разлетался тончайший запах фиалок.

- Погодите! - крикнул он мне, бросился к окну, высунулся и крикнул вниз: - Панна Ядвига! День добрый! Хорошие новости. Я подобрал наконец для вас самый подходящий отряд. Сплошь из заик и тихонь. Что?! Я вас обманываю?

Гронский поднял руку к небу:

- Как перед паном Богом и его единственным наияснейшим сыном Иисусом! Завтра утром я домчу вас туда на этом колченогом форде! Мы поедем втроем.

Он оторвался от окна и закричал:

- Артеменко! Сюда!

В комнату вскочил, гремя сапогами, санитар, служитель при базе.

- Дай мне посмотреть на твое честное открытое лицо, - сказал Гронский.

Артеменко стыдливо отвел глаза.

- Где пять банок сгущенного молока? Те, что стояли под койкой?

- Не могу знать! - прокричал Артеменко.

- Сукин ты сын! - сказал Гронский. - Чтобы это было в последний раз. Иначе - суд, дисциплинарный батальон, рыдающая жена и навек несчастные дети. Марш с моих глаз!

Артеменко рванулся к двери.

- Постой! - заорал во весь голос Гронский. - Принеси мне из машины ящик. Да не разбей, маруда!

Артеменко выскочил из комнаты.

Назад Дальше