- К сожалению, это невозможно, - твердо сказал Казанова, - я не могу скрыть от друзей, выказывающих такое участие к моей судьбе, что мои венецианские сограждане собираются - хотя и с некоторым опозданием, но с тем большим почетом для меня - загладить несправедливость, которую совершили по отношению ко мне много лет назад, и я не могу дольше отказывать им в их настоятельных просьбах, не желая прослыть неблагодарным или даже злопамятным.
Легким движением руки он отклонил вопрос, готовый сорваться с языка благоговевшего перед ним, но любопытного Оливо, и быстро проговорил:
- Итак, Оливо, я готов. Покажите мне свое маленькое королевство.
- Не лучше ли, - заметила Амалия, - дождаться, пока станет прохладнее? Шевалье будет теперь, наверное, приятнее немного отдохнуть или прогуляться в тени?
И глаза ее засветились такой робкой мольбой, обращенной к Казанове, как будто во время этой прогулки по саду вторично должна была решиться ее судьба. Никто не возражал против предложения Амалии, и все направились в сад. Марколина, которая шла впереди, побежала по залитой солнцем лужайке к детям, игравшим в волан, и немедленно приняла участие в игре. Она была чуть выше ростом старшей из трех девочек, и теперь, когда упавшие ей на плечи волосы развевались на ветру, сама казалась ребенком. Оливо и аббат сели на каменную скамью в аллее неподалеку от дома. Амалия пошла дальше рядом с Казановой. Когда уже никто не мог их услышать, она заговорила с ним так, как говорила когда-то, словно никогда и не говорила иначе:
- Ты опять со мной, Казанова! С каким нетерпением ждала я этого дня! Я знала, что он когда-нибудь наступит.
- Я оказался здесь случайно, - холодно ответил Казанова. Амалия только улыбнулась.
- Объясняй это как хочешь. Ты здесь! В течение этих шестнадцати лет я только и мечтала об этом дне.
- Надо полагать, что за эти годы ты мечтала еще и о другом, и не только мечтала, - возразил Казанова. Амалия покачала головой.
- Ты знаешь, что это не так, Казанова. И ты тоже меня не забыл, иначе ты не принял бы приглашения Оливо, когда ты так торопишься в Венецию!
- Ты что вообразила, Амалия? По-твоему, я приехал сюда из желания сделать рогоносцем твоего доброго мужа?
- Зачем ты так говоришь, Казанова? Если я снова буду твоей, то это не обман и не грех!
Казанова громко рассмеялся.
- Не грех? Почему не грех? Не потому ли, что я старик?
- Ты не стар. Для меня ты никогда не состаришься. В твоих объятиях я впервые вкусила блаженство, и мне, видимо, суждено испытать его и в последний раз с тобой.
- В последний раз? - насмешливо повторил Казанова, хотя и был слегка растроган. - Против этого, пожалуй, найдутся возражения у моего друга Оливо.
- С ним, - ответила Амалия, краснея, - с ним - это долг, пожалуй, даже удовольствие, но не блаженство... и никогда блаженством не было.
Они не дошли до конца аллеи, словно боялись приблизиться к лужайке, где играли Марколина и дети, повернули, как бы по уговору, обратно и вскоре молча подошли к дому. На его торцовой стороне одно окно нижнего этажа было открыто настежь, Казанова разглядел в темной глубине комнаты наполовину отодвинутую занавесь, за которой виднелось изножье кровати. Рядом на стуле висело платье, светлое и легкое, как вуаль.
- Комната Марколины? - спросил Казанова.
Амалия кивнула головой и как будто без всякого подозрения весело спросила:
- Она тебе нравится?
- Да, она хороша.
- Хороша и добродетельна.
Казанова пожал плечами, как бы желая сказать, что не спрашивал об этом. Потом проговорил:
- Если бы сегодня ты увидела меня впервые, мог бы я понравиться тебе, Амалия?
- Не знаю, изменился ли ты с тех пор. Я вижу тебя таким, каким ты был тогда. Каким я видела тебя всегда, даже во сне.
- Взгляни на меня, Амалия! Эти морщины на лбу... Складки на шее. Глубокие борозды, идущие от глаз к вискам. А вот здесь, в глубине, у меня не хватает зуба, - и он осклабился. - А эти руки, Амалия! Посмотри на них! Пальцы, как когти... мелкие желтые пятнышки на ногтях... И жилы - синие и вздувшиеся. Руки старика, Амалия!
Она взяла обе руки его, протянутые к ней, и в тени аллеи с благоговением поцеловала их одну за другой.
- А сегодня ночью я хочу целовать твои губы, - сказала она с покорным и нежным видом, который его рассердил.
Невдалеке от них, на краю лужайки, в траве лежала Марколина, закинув руки за голову и устремив взгляд вверх; над нею пролетали мячи, которые бросали дети. Вдруг она вытянула руку, чтобы схватить мяч. Поймав его, она звонко расхохоталась, дети накинулись на нее, и она не могла от них отбиться, кудри ее развевались. Казанова весь задрожал.
- Ты не будешь целовать ни моих губ, ни рук, - сказал он Амалии, - и тщетным окажется твое ожидание и тщетными твои мечты, если только я прежде не буду обладать Марколиной.
- Ты обезумел, Казанова! - горестно воскликнула Амалия.
- Нам не в чем упрекать друг друга, - продолжал Казанова. - Ты обезумела, думая, что видишь опять во мне, старике, возлюбленного времен своей юности, я - вбив себе в голову, что должен обладать Марколиной. Но, быть может, обоим нам суждено образумиться. Пусть Марколина сделает меня вновь молодым - для тебя. Так помоги мне, Амалия!
- Ты не в своем уме, Казанова. Это невозможно. Она и знать не хочет мужчин.
Казанова расхохотался.
- А лейтенант Лоренци?
- При чем тут Лоренци?
- Он ее любовник, я это знаю.
- Ты глубоко ошибаешься, Казанова. Он просил ее руки, но она ему отказала. А он молод и красив, он даже кажется мне красивее, чем когда-то был ты, Казанова!
- Он к ней сватался?
- Спроси Оливо, если не веришь мне.
- Что - мне это безразлично. Какое мне дело, девица ли она или девка, невеста или вдова; я хочу обладать ею, я хочу ее!
- Я не могу тебе ее дать, мой друг! - И по звуку ее голоса Казанова почувствовал, что ей жаль его.
- Вот видишь, - сказал он, - каким никчемным человеком я стал, Амалия. Еще десять, еще пять лет назад мне не понадобилась бы ничья помощь или заступничество, будь Марколина даже богиней добродетели. А теперь я хочу сделать тебя сводней. Иное дело, будь я богат... Да, с десятью тысячами дукатов... Но у меня нет и десяти. Я нищий, Амалия.
- И за сто тысяч ты не добился бы Марколины. К чему ей богатство? Она любит книги, небо, луга, бабочек и игры с детьми... Ей с избытком хватает ее маленького наследства.
- О, будь я князем! - воскликнул Казанова, впадая в напыщенный тон, что бывало с ним, когда его обуревала подлинная страсть. - Будь у меня власть бросать людей в тюрьму, казнить их... Но я - ничто. Я попрошайка и к тому же лгун. Я выпрашиваю у венецианских вельмож должность, кусок хлеба, родину! Что со мной стало? Я не внушаю тебе отвращения, Амалия?
- Я люблю тебя, Казанова!
- Так добудь мне ее, Амалия! Ты можешь, я знаю. Говори ей что угодно. Скажи, что я вам угрожал, что ты считаешь меня способным поджечь ваш дом. Скажи ей, что я безумец, опасный безумец, убежавший из сумасшедшего дома, но что девичьи объятия могли бы меня исцелить. Да, скажи ей это.
- Она не верит в чудеса.
- Как? Не верит в чудеса? Значит, она не верит и в бога? Тем лучше! Я на хорошем счету у миланского архиепископа! Скажи ей это. Я могу погубить ее. Могу погубить всех вас. Это правда, Амалия! Что за книги она читает? Среди них, без сомнения, есть запрещенные церковью? Дай мне на них взглянуть. Я составлю список. Одного моего слова...
- Молчи, Казанова! Вот она идет. Не выдай себя. Как бы тебя не выдали твои глаза! Никогда, Казанова, никогда, - слушай меня внимательно, - никогда не знала я более чистого существа. Если бы она подозревала, что мне сейчас пришлось услышать, она сочла бы себя оскверненной, и, сколько бы ты ни жил здесь, ты бы больше ее не увидел. Поговори с нею. Да, да, поговори с нею, и ты будешь просить у меня, ты будешь просить у нее прощения.
Подошла Марколина с детьми. Девочки убежали в дом, а она, как бы желая оказать гостю любезность, остановилась перед ним. Амалия, по-видимому, нарочно удалилась. И тут на Казанову в самом деле как бы повеяло суровой чистотой от этих бледных полуоткрытых губ, от этого гладкого лба, обрамленного темно-русыми, теперь подобранными волосами. Чувство какого-то умиления, смирения, лишенное малейшего плотского желания, чувство, какого Казанова почти никогда не испытывал к женщине и даже к самой Марколине, когда видел ее в замке, овладело его душой. И сдержанным, почтительным тоном, каким принято разговаривать с людьми более высокого происхождения и какой должен был польстить Марколине, Казанова обратился к ней с вопросом, намерена ли она опять посвятить научным занятиям наступающие вечерние часы. Она ответила, что в деревне у нее нет вообще расписания для занятий, но она ничего не может поделать с тем, что некоторые математические проблемы, о которых она недавно размышляла, преследуют ее даже на досуге, как это было сейчас, когда она лежала на лугу и смотрела в небо. Однако когда Казанова, ободренный ее приветливостью, шутливо осведомился, что же это за высокая и вдобавок столь навязчивая проблема, она с легкой насмешкой ответила ему, что эта проблема, во всяком случае, не имеет ничего общего с той знаменитой кабалой, в которой, по рассказам, весьма сведущ шевалье де Сенгаль, и поэтому ему едва ли удастся в ней разобраться. Казанову задело, что она отзывается о кабале с нескрываемым пренебрежением, и, вопреки собственному внутреннему убеждению, он попытался защитить перед Марколиной кабалу, как полноценную и подлинную науку, хотя в часы откровенности с самим собой, правда редкие, и сознавал, что своеобразная мистика чисел, именуемая кабалой, не имеет ни смысла, ни оправдания и ее вовсе нет в природе, она лишь используется мошенниками и шутами - а эту роль он играл попеременно, но всегда превосходно, - как средство водить за нос легковерных и глупых людей. Он говорил о божественной природе числа семь, о чем даже упоминается в Священном писании, о глубокомысленно-пророческом значении числовых пирамид, которые он научился строить по новой системе, и о том, как часто сбывались его предсказания, основанные на этой системе. Разве он еще несколько лет тому назад, в Амстердаме, построив такую пирамиду чисел, не побудил банкира Гопе взять на себя страховку купеческого корабля, который уже считался погибшим, и разве тот не заработал на этом двести тысяч золотых гульденов? Он все еще так ловко умел излагать свои шарлатански-остроумные теории, что, как с ним часто случалось, и на этот раз начал верить сам во всю эту бессмыслицу и даже дерзнул заключить свою речь утверждением, что кабала представляет собой не столько одну из отраслей математики, сколько ее метафизическое завершение. Марколина, слушавшая его вначале очень внимательно и, по-видимому, вполне серьезно, вдруг бросила на него сострадательный и в то же время лукавый взгляд и сказала:
- Вам, по-видимому, захотелось, высокочтимый синьор Казанова (казалось, она умышленно не назвала его "шевалье"), показать мне изысканный образец вашего всемирно прославленного красноречия, за что я вам искренне благодарна. Но вы, конечно, знаете не хуже меня, что кабала не только не имеет ничего общего с математикой, но как раз грешит против подлинной сущности математики и по отношению к ней занимает такое же положение, какое путаная или лживая болтовня софистов занимает по отношению к ясным и возвышенным учениям Платона и Аристотеля.
- Все же, - поспешно возразил Казанова, - вы должны будете со мною согласиться, прекрасная и ученая Марколина, что софистов отнюдь нельзя считать столь презренными глупцами, как можно было бы заключить из вашего не в меру сурового приговора. Так, - приведем пример из современной жизни, - господина Вольтера, по всему его образу мыслей и способу их излагать, несомненно, можно назвать образцом софиста, и, несмотря на это, никому не придет в голову, даже мне, объявившему себя его решительным противником, - не стану отрицать, что я именно теперь пишу против него памфлет, - даже мне не придет в голову отказать ему в исключительном даровании. Замечу кстати, что меня нисколько не подкупила подчеркнутая предупредительность, которую господин Вольтер любезно проявил ко мне во время моего визита в Ферне десять лет назад.
Марколина усмехнулась.
- Очень мило с вашей стороны, шевалье, что вы изволите так мягко судить о величайшем уме нашего века.
- О великом, даже величайшем? - воскликнул Казанова. - Называть его так мне кажется непозволительным уже потому, что, при всей своей гениальности, он безбожник, - вернее, даже богоотступник. А богоотступник никак не может быть великим умом.
- На мой взгляд, шевалье, в этом нет никакого противоречия. Но вы прежде всего должны доказать, что Вольтера можно назвать богоотступником.
Тут Казанова очутился в своей стихии. В первой главе своего памфлета он привел множество выдержек из произведений Вольтера, главным образом из пресловутой "Девственницы", которые казались ему особенно вескими доказательствами неверия Вольтера; благодаря своей превосходной памяти, Казанова теперь цитировал их слово в слово наряду со своими контраргументами. Но в лице Марколины он нашел противницу, мало уступавшую ему в знаниях и остроте ума и, кроме того, намного превосходившую его, если не в велеречивости, то в подлинном искусстве и ясности речи. Места, которые Казанова пытался представить как доказательства иронии, скептицизма и безбожия Вольтера, Марколина умело и находчиво истолковывала как столь же многочисленные свидетельства научного и писательского гения этого француза, а также его неутомимого и пылкого стремления к правде и, не смущаясь, высказала мысль, что сомнение, ирония и даже неверие, если им сопутствуют столь обширные познания, столь безусловная честность и столь высокое мужество, должны быть более угодны богу, чем смирение верующих, за которым большей частью кроется не что иное, как неспособность логически мыслить и даже нередко - чему есть немало примеров - трусость и лицемерие.
Казанова слушал ее с возрастающим изумлением. Он видел свое бессилие переубедить Марколину и все яснее и яснее понимал, что душевным порывам, которые он чувствовал в последние годы и привык считать религиозностью, грозила опасность исчезнуть без следа, и потому поспешил воспользоваться общепринятым мнением, что высказанные Марколиной взгляды не только угрожают власти церкви, но и могут подорвать самые основы государства, и тут же ловко перескочил на область политики, где благодаря своему опыту и знакомству со светом скорее мог доказать Марколине свое несомненное превосходство. Но если она и уступала ему в знании людей и понимании придворно-дипломатических интриг и не могла опровергнуть отдельных доводов Казановы даже тогда, когда была склонна не доверять его словам, - то из ее замечаний с неоспоримой ясностью вытекало, что она не питает особого почтения ни к земным владыкам, ни к существующим формам государственной власти и убеждена, что корыстолюбие и властолюбие и в малых и в великих делах не столько управляют миром, сколько вносят в него сумятицу. Казанове до сего времени редко приходилось наблюдать такое свободомыслие у женщины, а у девушки, которой не было еще и двадцати лет, он вообще никогда его не встречал; и он не без грусти вспомнил, что в минувшие дни, которые были лучше нынешних, его собственная мысль, с несколько самодовольной и сознательной смелостью, шла теми же путями, на которые, как он видел, вступила теперь Марколина, казалось, даже не сознавая своей смелости. И, увлеченный своеобычностью ее образа мыслей и их выражения, Казанова почти забыл, что идет рядом с молодым, прекрасным и пленительным созданием, и это было тем более удивительно, что он находился с нею совершенно один в тенистой аллее, довольно далеко от дома. И вдруг, прервав себя на полуслове, Марколина с живостью, как будто даже с радостью, воскликнула:
- А вот и дядя!...
И Казанова, словно желая наверстать упущенное, прошептал:
- Как жаль! С каким удовольствием я бы еще часами беседовал с вами, Марколина!
Он сам почувствовал, как при этих словах глаза его вновь загораются желанием, и Марколина, которая, несмотря на всю свою насмешливость, держала себя с ним почти доверчиво во время всего разговора, приняла замкнутый вид, и ее взгляд выразил прежнюю настороженность, даже прежнее отвращение, уже однажды так глубоко уязвившее Казанову сегодня.
"Неужели я и впрямь могу внушать такое отвращение? - со страхом спросил он себя. И тут же ответил: - Нет, дело не в этом; просто Марколина - не женщина. Она ученый, философ, пожалуй, даже чудо природы, только не женщина".
Однако при этом он знал, что лишь старается сам себя обмануть, утешить, спасти и что все его старания напрасны.
Перед ними стоял Оливо.
- Ну, разве это не была счастливая мысль, - обратился он к Марколине, - пригласить наконец к нам в дом гостя, с которым можно поговорить о таких высоких предметах, к каким тебя, вероятно, приохотили твои болонские профессора?
- Вряд ли даже среди них, дорогой дядя, найдется хоть один, - отвечала Марколина, - который бы осмелился вызвать на поединок самого Вольтера!
- Вот как, Вольтера? А шевалье вызвал его? - воскликнул Оливо, не поняв.
- Ваша остроумная племянница, Оливо, имеет в виду памфлет, которым я занят в последнее время. Так, любительский опыт в часы досуга. Прежде меня поглощали более важные дела.
Пропустив мимо ушей это замечание, Марколина сказала: