Король в Несвиже (сборник) - Крашевский Юзеф Игнаций 3 стр.


– Подробную инструкцию, моя душечка, будет тебе давать этот вот поручик. Тебе подобает иметь глаз особенно на ремесленную челядь и хорошо её узнать. Жаль, что ты, дорогой пане Мацей, не имеешь там отношений с мясниками на Праге, ибо на них наибольшее внимание необходимо обращать, это сброд опасный и дерзкий. Нет необходимости тебя предостерегать, моя душа, что желая что-то узнать, ты должен естественно часто сам что-то горячего немного рассказать, без этого ничего. Разные есть обстоятельства, плохие люди иногда прикидываются мирными, чтобы правительство обмануть. Может случиться, что нужно будет сделать какую авантюру, лишь бы лучше узнать их. Ежели бы там в путанице и тебя, мой дорогой, схватили, тебе необходимо иметь какое-то свидетельство, чтобы тебя охраняло. Дадут тебе здесь из канцелярии карточку с печатью, которую в случае необходимости можешь показать полицейским. Это уж там поручик об этих вещах будет помнить, а когда найдёшь, что донести, он проинформирует, где и каким порядком.

Дело казалось оконченным, поручик указал Мацею вторую дверь, ведущую в канцелярию, толкнул его туда, а сам остался с начальником.

Оба недолго помолчали, пока советник не сказал:

– Что-то он по глазам не выглядит живым, по-видимому, не много от него будет выгоды.

– Извините, пане советник, но это в каждом положении, – сказал поручик, – разные есть люди, они необходимы, только нужно знать, как их использовать. Это человек степенный, бедностью принуждённый, и поэтому хорошо, что его никто бояться не будет, а уж я им так поуправляю, что из него мы сделаем агента что называется.

– А, ну посмотрим, будет возможность увидеть, – сказал начальник.

Поручик, несмотря на законченный с виду разговор, стоял по-прежнему, а советник молчанием своим давал ему понять, что мог бы себе пойти прочь.

Тот как-то его не понял, наконец поручик отважился пробормотать:

– Прошу пана начальника, что касается премии?

– Что касается премии, – медленно ответил начальник, – даётся это по-разному, в соответствии от того, какую рыбу поймаете, а кто же это знает уже: щука или плотва?

– Уж прошу пана начальника положиться на меня, что человек будет полезным.

– Ну, ну, выплатят тебе там двести злотых (тут начальник понизил голос), так, как обычно, выбивши на расходы канцелярии…

Поручик грустно опустил голову и спросил тихо:

– Как же я спрошу, пане начальник?

– Ты это уже знаешь.

– Но если можно занести скромной просьбой слово чести, пане советник, что куска хлеба в доме не имею…

На слово чести начальник издевательски улыбнулся и ответил:

– Ты сам себе виной, не ведёшь правильный образ жизни… но довольно, ваша милость, ты знаешь, что не может быть иначе. Сто злотых возьмёшь на руки, а распишешься за двести, и молчок!

Говоря это, он позвонил, живо вошёл хромой мужчина с пером за ухом в мундире заместителя. Начальник ему что-то прошептал и вместе с ним отправил поручика, прощаясь с ним:

– Иди, иди, моя душечка, веди правильный образ жизни и будь честным…

После небольшого истечения времени поручик и Мацей Кузьма оба вышли из дома при Долгой улице, а столяр, удручённый и униженный, не в состоянии сразу пойти исповедаться под фигуру Божьей Матери, полетел домой, чувствуя, как бы его кто гнал, думая, что весь свет знает о его позоре.

Поручик держал в руке те тридцать серебреников, на которые продал человеческую душу, а в совести его затверделой не отозвались даже на мгновение угрызения, клял потихоньку этого пана начальника, который его так вежливо и сладко на сто злотых ограбил, клял клерка, который из оставшихся ста ещё у него десять при выплате вырвал.

Девяносто оставшихся жгли ему руку зависимого пьянчуги. Правда, имел он в кабаках, где догадывались о его обязанностях, и кредит, и бесплатную рюмку водки, но этого не хватало падшему распутнику, который жаждал лакомств, чувствуя хоть грош в кармане.

В душе его происходила ужасная борьба. Родительская любовь, единственное чувство, которое, как искра, сохранялось в этом пепле, говорила ему, приказывала, чтобы эти деньги, которые зарабатывались двойной работой для его содержания и учёбы, отнести Юлку. Зависимость гнала его в шинку. Знал себя хорошо поручик и знал, что раз туда зайдя, не выйдет, пока последний шелонг не пропьёт, боялся сам себя. Хотел бы встретить как можно скорей сына, чтобы ему отдать эти деньги, потому что пустившись в дорогу к дому, чувствовал, что перед первым винным баром поддастся искушению. В этом падшем существе было ещё что-то, что связывало его с миром: он любил сына и для него одного он был способным от себя на жертвы. Он начал думать, где бы его мог найти и вернулся через Белянскую, желая его искать при Академии, около которой его в то время находил. Он даже думал взять извозчика, с тем чтобы уверенней доехать до места, но дрог на бирже не нашёл. Поэтому пошёл пешком.

В нескольких шагах перед ним шли две женщины, несущие тяжёлую корзину белья. Идя за ними, поручик услышал голос, который его очень поразил; ему показалось, что это был голос его жены, но что бы ей тут делать ночью и с этой тяжестью? Он сократил расстояние. Привыкший к подслушиванию, он из нескольких слов убедился, что женщины возвращались из прачечной, что одной из них была, действительно, его жена, а другой – горничная. Его это удивительно тронуло, так как корзина эта содержала намного больше белья, нежели его было в целом доме. Эта вечерняя экспедиция начала его беспокоить, разные мысли приходили ему в голову, в конце концов, когда доходили до поворота, поручик, не в состоянии выдержать, выбежал вперёд и громыхнул:

– Стой! – остановил он жену.

Женщина так испугалась, что корзина выпала из её рук и часть белья высыпалась на землю.

– Я ловлю тебя на деле! – воскликнул он. – Что это? Куда идёте? Какое это бельё? Говори мне сразу или…

Женщина, вчера такая отважная, сегодня казалась испуганной, хотя совесть её ничто смутить не могло. От поручика мало можно было извлечь на нужды дома и детей, бедная жена работала украдкой, чтобы иметь грош на воспитание сына и дочки. Таилась она оттого, что знала, что муж либо ничего бы ей уже не давал, либо и то, что ещё имела, вырвать или выкрасть сумел бы. Открытие её скудного дохода испугало её, она долго стояла молчащая, потом начала объяснять, запинаясь, несуразно, плача в ответах и утверждая, что больной соседке относила работу, за что та ей что-то там сшить или отработать собиралась.

Трудно понять, почему поручик в этот раз не был настойчивым, не слишком догадливым, выслушал всё, покивал головой и сказал, приближаясь к жене:

– Юлек устанет учиться и ещё зарабатывать, а он молодой, ой, – добавил он, – я немного там достал денег, но чтобы ты полностью мне отдала Юлка! Слышишь? Потому что он больше мне нужен, поклянись же мне…

Женщина, которой это всё как бы казалось счастливым сном, тронутая, мурчала всевозможные горячие просьбы, какие знала, вытягивая руку к поручику.

Но когда пришлось вырвать у него эти деньги, заново началась борьба с его душой. Хотел сначала отдать всё, потом сохранил для себя один бумажный рубль и полрубля мелкими, потом потребовал три рубля, потом сохранил тридцать злотых, пока жена, заметивши это колебание, почти силой не выхватила у него четыре трёхрублёвые бумажки, пряча их как можно быстрее. Муж сперва хотел бороться, но опомнился и крикнул:

– Отдай же в руки Юлка, слышишь!

Женщина, уже ничего не отвечая, схватилась за корзину и, не смотря, что с ним делается, дав знак Кахне, поспешила к дому.

Поручик стоял долго как вкопанный на тротуаре, был кислый и злой, что ему не осталось больше десяти злотых. Что делать с десятью злотыми, когда были такие планы на прекрасный ужин в приличном ресторане? Он облизывался от мысли съесть каплуна и полить его доброй мадерой, на это теперь уже хватить не могло; проклиная жену, потому что привык её во всём обвинять, медленно пошёл с решением воздержаться от еды, но обильно принять хорошее вино.

Сделав решение выбора трактира, поручик ещё высчитывал, как бы посильнее напиться на эти десять золотых. Ибо он чувствовал, что в этот раз жена упрёков строгих ему делать не будет. Первоначальная мысль напиться вина уступила гораздо более практичной дегустации водок и ликёров у Липкава. Потому что издавна поручик убедился, что вино – это романтика, а водка – реальность.

Быстрым шагом он вернулся назад, пробежал часть Долгой улицы и вбежал на Медовую. Заведение у Липкава, напротив Апелляционного суда, известно всем, кто когда-либо у ворот святыни справедливости должен был выжидать назначенного часа. Выбор этого места доказывает точный инстинкт предпринимателя, но даже в часах, в которых суды и канцелярии бывают закрыты, Липкав имеет своих верных последователей и установленную репутацию. Поручик нашёл тут ещё более десятка ужинающих особ, а так как по большей части это были порядочные люди, он как-то устыдился в ту пору пить так одну водку. Он велел себе что-то подать, а тем временем под разными видами ловко подходил к буфету и всё из другой бутылки требовал рюмку. В один из таких переходов от столика к бутылкам ему бросилась в глаза физиономия старого человека в скромной одежде, который что-то ел в стороне и внимательно к нему присматривался. Как это часто после долгих лет невидения случается, поручик чувствовал, что где-то видел этого человека, а вспомнить его не мог. Видимо, также этот господин не был уверен, имел ли перед собой знакомого, но пристально за ним наблюдал.

– Какого черта, Преслер или нет? – отозвался, наконец, голос со столика.

– Это в самом деле я! – сказал, отворачиваясь, поручик. – Пан полковник?

– А ты что тут делаешь? Я был уверен, что ты где-то уже лет двадцать гниёшь в земле.

– А! Ещё нет, – сказал с великим смирением и как бы пристыженно поручик Преслер. – Давно уже черти должны были бы взять меня, но предпочитают мучить живого.

– Ну, что же с тобой делается? С того времени, как тебя выгнали из армии, что делал?

– А что? Пане полковник, бедность я ел и бедность меня ела. Как спешно несправедливо прогнали меня из полка, а потом уже нигде человек места нагреть не мог. Забавлялся разной промышленностью, торговлей, и так, так жизнь скромно прошла. Ещё, вдобавок, нужно было человеку жениться, и сварливая баба и двое детей на шее.

Старый человек, которого Преслер называл полковником, поглядел на него с сожалением, молчал, долго думал, исподлобья к нему приглядывался, и сказал тихо:

– Гм, то-то, наверно, муштру и учения ты, должно быть, полностью забыть?

Эти несколько слов произвели на Преслера странное впечатление, ещё минуту назад он был в душе старым солдатом, двусмысленные эти слова припомнили ему, что он был шпионом. Он почувствовал в них какой-то запах подозрения и шибко ответил:

– Ну нет, пане полковник, человек, который однажды в армии научился этому, не забудет.

– Однако это уж давно! – сказал полковник.

– Всё-таки, если бы сегодня понадобилось, – добавил таинственно Преслер, – ещё бы с винтовкой и штыком справился.

Полковник ничего на это не ответил, но задумался, потом вдруг спросил Преслера, не захочет ли он чего-нибудь выпить, угостил его и, вставая со столика, как бы случайно заговорил о жилье. Бывший поручик (который в действительности был только сержантом) немножечко смутился.

– Эх! Я стою там где-то в дыре, где бы там меня кто искал. Пусть только соблаговолит полковник поведать, где он стоит, и буду в его распоряжении.

– Спросишь меня в Саксонском отеле, – сказал он и поспешно вышел.

Брошенный вопрос, припоминание характера полковника и его известной славы патриота пробудили в Преслере профессиональный инстинкт; он думал, что может подвернуться случай выслеживания в этот раз чего-то более важного, чем среди ремесленной челяди. С жадностью дикого зверя, забыв даже о пьяных своих проектах, он выпустил полковника вперёд и выскользнул скоро за ним, выслеживая его шаги.

* * *

Комнатка, которую Юлиан Преслер занимал под чердаком рядом с отцовской, была подобна всем жилищам этого типа – имела одно окно, из которого небо, крыши и летающие ласточки только были видны. Довольно узкая и длинная, она вмещала в себе кроватку анахорета, столик студента и бедный инвентарь человека, который ещё ни в каком хозяйстве не нуждался. А вот что сказал Беранже о комнатах на чердаке: когда тебе двадцать лет, естественно быть в этом тесном уголке. Было в ней чисто, радостно и мило; какая-то поэзия молодости наполняла её и освещала. Как сам был Юлиан вокруг себя аккуратный, так и жилище его отмечалось непритязательным порядком, чувствовалось в нём спокойствие души молодого человека. Как в том гнезде беспорядка и шума могла эта молодая птаха, с улыбкой на устах и внутренним спокойствием в голове, воспитаться? Понять это было трудно, но родительская любовь творит чудеса, любила его мать, для него работая и стараясь дать ему такое, чтобы мог её уважать, ломался перед ним отец, скрываясь с зависимостями, с образом жизни и заработка. Появление Юлиана каждый раз вызывало тот же эффект, смягчало умы, сеяло согласие. Юлиан, обучаясь по большей части вне дома, очень плохо знал отца и мог его уважать даже издалека. В любом случае, Преслер был используем для таких второстепенных услуг, что его мало кто знал и догадывался о его несчастном призвании. В доме почти никогда о случаях, о делах страны речи не было, а мать в отсутствие мужа не жалела оскорблений для русских, которых на простом народном языке звала, как все – капустниками . Имела она к ним обиду за то осквернение мужа, которое душило её с каждым кусочком хлеба.

Известно, какой дух был в обществе всех научных учреждений в королевстве. Несмотря на тщательный подбор учителей боязливых либо безразличных, несмотря на невероятную бдительность и надзор, несмотря на присылаемые научные книги, фальшивящие историю и правду, молодёжь чудесно сохранила национальный дух. Нельзя это назвать иначе, как чудом. В школах Литвы, Волыни и Подола, в глубине Белой Руси студенты выходили, не зная польского, но наилучшими поляками. Объявлялся этот дух часто так очевидно, что должны были его жестоко карать, но это его только раздражало. До сегодняшнего дня на школьных скамьях стоят повырезанные детскими руками имена тех студентов, которые подверглись преследованию. Память их хранилась как реликвия мученичества. Эти памятные посещения школ при царе Николае, в которых этот Ирод издевался над детьми, в смелых взглядах невинности уже ища преступления, прошли как традиция сквозь много поколений студентов, вдохновляя их только на любовь к родине. Даже сыновья немцев и русских, дети полицейских должностных лиц, мальчики, родители которых жили милостями российского правительства, в связи с этим молодым, не испорченным миром проникались чувством чести и росли верными детьми Польши.

Таким образом и молодой Юлиан Преслер мог, не заражённый проступком отца, идти той дорогой, которою шла вся, без исключения, наша молодёжь. В её развити, в убеждениях были великие различия, возраст, темперамент, зрелость. Самые воодушевлённые были, без сомнения, те, что ещё от земли не выросли, самые горячие были низшие классы, за ними шла Школа агрономов в Маримонте, Школа изобразительных искусств, студенты которой такую важную роль сыграли в последних выступлениях, наконец, Академия медицины. Студенты этой последней, которые были зерном будущей Главной школы, оживлённые горячими чувствами привязанности к стране, показали наибольшую сдержанность и умеренность. Не отстранились они от народа, но становились часто как консервативный элемент в выступлениях, которые слишком быстро толкали вперёд. Ту более зрелую роль они сохранили до конца.

Маримонт и Школа изобразительных искусств шли горячим фронтом, медики, не отступаясь, регулировали этот марш здравым смыслом и рассудительностью. Влияние их на население города, до тех пор, пока управлять им было можно, было очень большим. Не раз челядь и простой люд приходили с ними советоваться и, что удивительно, слепо шли за их советом. Не было отступлений, были доказательства преданности, следовательно, очень осторожное действие приписывали убеждениям, не считая его вовсе за зло.

Того вечера, когда поручик был у Липкава, Юлиан с тремя товарищами находился на совещании в своём жилище на чердаке. Легко догадаться, что там ни о чём больше не говорили, как о текущих событиях. Юлиан принадлежал к наиболее горячим, а его благородный характер, быстрая мысль и очень примерная жизнь добавили ему, несмотря на молодость, облик одного из лидеров академического круга. Трое других – сознательные, старшие и более медлительные, как раз обсуждали с Юлианом способ поведения в будущем. Преслер был того мнения, что следовало идти дружным и равным шагом с Маримонтом и Школой изобразительных искусств, предусматривал он уже, а скорее знал, о неизбежном взрыве, который рано или поздно должен был наступить. Старшие обманывались ещё той надеждой, что, в медленной борьбе вырабатывая дух и приготавливая средства, можно будет отложить восстание. Главным и очень важным аргументом тех, что его сразу видели неподходящим, была необходимость в умиротворении и склонении на свою сторону сельского люда, частью нейтрального, частью враждебного всему, что сюртук носило. Насколько городской люд был готовым и требовал скорее сдерживания, чем добавления энтузиазма, настолько деревни показывали себя холодными и недоверчивыми. Но, с другой стороны, те, которых звали красными, утверждали, что само восстание будет наилучшей школой практического патриотизма для крестьян, что иного способа повлиять на людей никогда бы не допустила московская бдительность, а когда это действие было возможным, потребовалось бы такое долгое время, что в итоге взрыв необходимо было бы отложить на неопределённые годы. Горячих горожан сдерживали обещаниями разного вида, откладывая со дня на день, но в итоге роптали они, подозревали в измене, выходили из терпения. Этот энтузиазм жителей городов и среднего класса не был, как мы видим, вовсе придуманным, дали они доказательства такой преданности, такой настойчивости и мужества, что, может быть, пальма мученичества перед всеми будет принадлежать им.

Дебаты шли очень быстро, а положение умеренных, хотя были трое на одного, становилось всё более неприятным. Запал имеет в себе то, что побеждает самые логичные аргументы, потому что запал есть уже зародышом действия, когда рассуждения есть всегда ещё словом. Охваченные постепенно чувством Юлиана, его товарищи смягчались, почти устыдясь своего рассудка.

Ожидали ещё прибытия нескольких коллег, когда мать, вернувшись из города с деньгами, вырванными у отца, не в силах выдержать, побежала прямо к сыну, чтобы немедленно их отдать. Подойдя к двери, слыша внутри громкий разговор, она остановилась перед порогом и поневоле начала прислушиваться. Сквозь тонкую дверь проходил звонкий голос Юлиана, такой знакомый матери, такой милый её уху, что она наслаждалась им, как музыкой, Юлиан говорил:

Назад Дальше