Франс не раз на протяжении романа указывает, что "Орест" - лучшая картина Гамлена, сам художник высказывает мысль, что если бы он закончил "Ореста", то это было бы, вероятно, наиболее удачное из его произведений. И писатель дает понять, что Орест и Гамлен связаны друг с другом не только потому, что Гамлен - создатель картины. В самом влечении художника к теме Ореста проявляется как бы чувство внутреннего родства с трагическим героем древности, и чтобы это внутреннее родство ощущалось читателем еще яснее, в романе говорится даже о внешнем сходстве Эвариста и Ореста: "Голова Ореста была трагически прекрасна, и в ней нетрудно было уловить сходство с лицом художника". То же сходство замечает - но только не с состраданием, а со злобой - сестра Гамлена, возненавидевшая его революционную непримиримость. Улавливает сходство и Луиза Рошмор:
"- А Орест похож на вас, гражданин Гамлен.
- Вы находите? - с мрачной улыбкой заметил художник".
Одна из многозначительных сцен, раскрывающих отношение параллели Эварист - Орест ко всему замыслу романа, происходит в комнате Элоди, возлюбленной Гамлена. В этой сцене не только воспроизводится ситуация, заимствованная художником из Еврипида, не только упоминаются Эвмениды, виденные Гамленом во сне, спутанные пряди волос, падающие ему на глаза, и т. п., - но сцена сопровождается размышлениями Эвариста, в которых он старается отстранить от себя зловещий смысл сопоставления с Орестом:
"И все-таки, - думал он, - я не убийца своей матери. Напротив, именно движимый сыновней любовью, я проливал нечистую кровь врагов моей родины".
Трагедия Гамлена - это, в трактовке Франса, трагедия якобинства. Роман воспроизводит очень короткий, но самый трагический период революции XVIII века - период якобинской диктатуры. Он был, как известно, ознаменован для нее большими победами, и внешними - над армиями интервентов, и внутренними - над контрреволюционерами, защитниками феодализма. Он, особенно к концу своему, был ознаменован также и поражениями якобинцев - постепенной утратой живых связей с народными массами, утратой революционно-демократической принципиальности в разрешении аграрной проблемы, в борьбе с голодом, с разрухой, с новыми видами эксплуатации и т. п.
Франс в своей книге отражает многие роковые противоречия деятельности Конвента, но вместе с тем полон уважения к его якобинским вождям. Марат и Робеспьер не занимают в романе центрального места, но нельзя назвать эти образы ни второстепенными, ни эпизодическими, потому что они величественны, как величественны бывают изображения на медалях. Франс понимал все значение революционных целей якобинцев, однако не мог примириться с якобинским террором, - отсюда и замысел его книги. Отсюда и трагический ее характер. Ведь роман был для автора не только историческим произведением: обращение к истории французской революции подсказано было Франсу все нарастающей тревогой за судьбы современного ему человечества. Показав в "Острове пингвинов", какой бессмысленной жестокостью было бы анархическое уничтожение всего цивилизованного мира, Франс в своих поисках социальной правды обратился мыслью к революции, к революционному преобразованию общества. Исторический роман "Боги жаждут" - в то же время роман философский, и хотя на первый взгляд он очень отличается от "Острова пингвинов" художественной манерой изображения жизни, но всей сутью своей вплотную примыкает к нему.
Франсовский стиль еще до создания романа "Боги жаждут" постепенно утрачивал присущие ему поначалу холодноватость и спокойствие; теперь больше, чем когда-либо, в стиле этом чувствуется эмоциональность, даже страстность, - особенно на страницах, непосредственно посвященных Гамлену. Это связано и с психологической стороной повествования. Психологическое мастерство Франса находило прежде довольно ограниченное применение: он великолепно изображал духовный мир своих любимцев - ученых, книголюбов и т. п. Теперь, в романе "Боги жаждут", Франс раскрывает перед читателем душу революционера, якобинца, На своего Гамлена писатель смотрит не со стороны. Он вникает в его внутреннюю жизнь, отмеченную страстной мечтой о счастье человечества - и яростью борьбы за это счастье; верой в свое революционное дело - и отчаянием при гибели своих кумиров Марата и Робеспьера; природной добротой, готовностью помочь страдающему человеку - и озлобленностью фанатика. Благородство, бескорыстие, даже нежность Гамлена постоянно упоминаются и изображаются в романе. В воспоминаниях старушки матери возникает детство героя, когда маленький Эварист подвергался даже родительским наказаниям за свою чрезмерную доброту. Да и взрослый Гамлен не утрачивает этих свойств, - так, простояв долгие, утомительные часы в хлебной очереди, он, не раздумывая, отдает свой скудный паек исхудалой женщине с ребенком. В неизданных набросках к роману Гамлен носит другую фамилию - Клеман, что по-французски буквально означает "милосердный", и другое имя - Жозеф, то есть Иосиф, имя, вызывавшее у читателей ассоциации с Иосифом Прекрасным, изображенным в Библии как воплощение душевной чистоты. В окончательном тексте Франс отказался от характеристики героя при помощи значащего имени, вероятно, из соображений художественных (то, что уместно было в "Острове пингвинов", показалось бы слишком прямолинейным для всего стиля нового романа). Однако это неосуществленное намерение еще более подтверждает, какое значение в замысле книги имеет доброта героя, его благородство, чистота его революционных намерений. Изображая революционную деятельность Гамлена, особенно в качестве присяжного судьи Трибунала, Франс от главы к главе все больше подчеркивает проявляющиеся в ней противоречия. Сам Гамлен сознает, что он поставил себя вне жизни, вне человечества, ожесточился не только против заговорщиков, против опасных и сильных врагов, но и против всякого, кто лишь покажется ему подозрительным. В парижской толпе, некогда осыпавшей бранью и проклятиями тех, кого Гамлен посылал на гильотину, теперь сам непреклонный судья вызывает ужас и отвращение, - народ устал от террора. Да и для Гамлена вся его жизнь стала кровавым кошмаром, не позволяющим ему наслаждаться никакими человеческими радостями; он сам говорит об этом в прощальной беседе со своей возлюбленной.
Иронических парадоксов, прежде столь любимых Франсом, в романе "Боги жаждут" осталось немного, но парадокс, лежащий в основе книги, полон трагической иронии: Гамлен из любви к человечеству становится бесчеловечным. "- Я принес в жертву родине и жизнь и честь, - говорит он своей Элоди. - Я умру опозоренным и ничего не смогу завещать тебе, несчастная, кроме всем ненавистного имени… Любить друг друга? Но разве меня еще можно любить?.. И разве я могу любить?"
Трагизм судьбы и личности Гамлена - это трагизм его революционной деятельности. Он осложняется и углубляется еще тем, что, по Франсу, Конвент не добился особенных перемен в жизни страны, в самих людях. Глава XXIX, заканчивающая книгу описанием народных увеселений, театральных зрелищ, уличных шуток, носит, в сущности, очень грустный характер, - в ней Франс прощается не только с Гамленом, но и с его революционной идеей. Герой погиб, а жизнь продолжается, словно его и не было никогда. Та же мысль о равнодушии вечно повторяющейся жизни подсказала Франсу и завершающую сцену романа: Элоди, бывшая возлюбленная Гамлена, ставшая после его казни возлюбленной его приятеля, повторяет тому, слово в слово, напутствие, каким она раньше провожала Гамлена.
Не менее горестно разрешается тема революции и в романе "Восстание ангелов" (1914), где Сатана, некогда восставший против бога-тирана Иалдаваофа и свергнутый за это с небес, отказывается покинуть бездну своего гордого одиночества и вести на штурм небесного престола ангельские воинства, избравшие его своим предводителем, - он не верит в то, что установление новой власти избавит мир от тирании.
Но Франс не был бы Франсом, если бы замкнулся в круг социального пессимизма. Для этого он слишком любил жизнь и человека. Уйти в идиллию, которую создал для себя Сильвестр Бонар, или в туманную мечту о далеком будущем, которой предается Бержере, - Анатоль Франс уже не мог. Для этого он слишком ненавидел врагов жизни и врагов человека.
На протяжении всего творчества Франса его сатира была неразрывно связана со стремлением к социальной правде. Франсовская сатира возникла из этого стремления, вместе с ним росла, углублялась, становилась все более действенной.
К трагическим выводам романа "Боги жаждут" Франс мог прийти оттого, что прогрессивный исторический смысл французской революции был для него заслонен нагромождением противоречий и несуразностей, вакханалией пороков и преступлений - всей эксплуататорской сущностью нового французского общества XIX и начала XX века.
Помогла Франсу в поисках социальной правды Октябрьская революция. Еще и раньше Франс пристально вглядывался в революционную борьбу русского народа, в русскую передовую культуру. В 1913 году, во время своего краткого пребывания в Москве и Петербурге, французский писатель говорил о том, как он счастлив посетить великую страну, которая дала мировой литературе Пушкина, Тургенева, Толстого, особо упомянул о своей переписке с Горьким.
Франса связывали с Горьким не только литературные отношения. В Горьком он видел прежде всего революционера, чтил в его лице революционный русский народ. В 1905 году он одним из первых поставил свою подпись под протестом против ареста Горького. В многочисленных статьях и публичных выступлениях Франс приветствовал русскую революцию 1905 года, выражал горячее желание, чтобы благородная кровь русских революционеров была пролита не напрасно. "Вот где решаются ныне судьбы новой Европы и будущего человечества", - писал он по поводу нашей революции 1905 года.
Октябрьская революция окончательно разорвала тот трагический круг, из которого упорно искал выхода создатель романа "Боги жаждут". Вся публицистическая деятельность и общественные выступления Анатоля Франса за последние годы его жизни определяются теми новыми надеждами и тем новым пониманием своего писательского долга, какие были внушены ему идеями и событиями Октября. Он участвует в борьбе против блокады Советской России, первым подписывает протест против блокады, помещенный в "Юманите" 26 октября 1919 года и отмеченный В. И. Лениным как одна из побед, "которую мы одержали над империалистической Францией внутри нее самой". Неоднократно высказывает Франс свое восхищение В. И. Лениным, глубокое уважение к нему как "крупнейшему политическому уму нашей эпохи". В 1920 году Франс примкнул к Французской коммунистической партии. 8 ноября 1922 года он опубликовал в "Юманите" свое приветствие СССР по поводу пятилетия Октябрьской революции. "Если в Европе есть еще друзья справедливости, - писал он в приветствии, - они должны почтительно склониться перед этой Революцией, которая впервые в истории человечества попыталась учредить народную власть, действующую в интересах народа. Рожденная в лишениях, возросшая среди голода и войны, Советская власть еще не довершила своего громадного замысла и не осуществила еще царства справедливости. Но она, по крайней мере, заложила его основы".
Так последние годы Франса озарились верой в социализм - уже не мечтой одинокого гуманиста, а именно верой в дело народа. Гуманистический идеал Франса нашел в социализме вторую, еще более полную жизнь.
Преклонный возраст не позволил писателю воплотить свои новые идеи в художественных произведениях, - он умер в 1924 году, восьмидесятилетним старцем. Однако он прекрасно завершил свой долгий и трудный путь - путь беспощадного сатирика и неустанного искателя социальной правды.
ВАЛЕНТИНА ДЫННИК
Преступление Сильвестра Бонара, академика
Перевод Е. Корша
Первая часть
Полено
24 декабря 1861 года.
Я переоделся в халат и надел туфли; отер слезу, выступившую мне на глаза от холодного, резкого ветра, задувавшего с набережной. В камине пылал яркий огонь, озаряя мой кабинет. На оконных стеклах распустились листьями папоротника ледяные узоры, скрыв от меня Сену, ее мосты и Лувр династии Валуа.
Придвинув кресло и столик к топке, я занял место, милостиво оставленное мне Гамилькаром. Перед решеткою камина, на перинке, клубком свернулся Гамилькар, уткнувшись носом в лапы. Густой и легкий мех его вздымался от ровного дыхания. Когда я подошел, он мягко глянул агатовыми зрачками сквозь полусомкнутые веки и тотчас их закрыл, подумав: "Ничего, это друг".
- Гамилькар! - обратился я к нему, вытягивая ноги. - Гамилькар, дремлющий принц обители книг и ночной страж, ты защищаешь от подлых грызунов рукописи и книги, приобретенные старым ученым благодаря его скромным сбережениям и неослабному усердию. Среди безмолвия библиотеки, хранимой твоею воинской доблестью, Гамилькар, спи в неге, подобно султанше: ибо ты сочетаешь в облике своем грозный вид татарского воина с ленивой грацией восточной красавицы. Героический и сластолюбивый Гамилькар, спи до того часа, как в лунном свете запляшут мыши перед Acta Sanctorum ученых болландистов.
Начало этой речи понравилось Гамилькару, вторившему ей горловым звуком, похожим на клокотанье чайника. Но, как только я возвысил голос, Гамилькар, прижав к голове уши и морща полосатый лоб, предупредил меня, что декламация такого рода вовсе неуместна.
Он мыслил:
"Этот старокнижник говорит без толку, а вот наша Тереза произносит слова, всегда исполненные смысла и реального значения, то возвещая еду, то обещая порку. Знаешь, о чем идет речь. Этот же старик соединяет звуки, не значащие ничего".
Так думал Гамилькар. Предоставив ему свободу размышлять по-своему, я раскрыл книжку и стал читать с особым интересом, ибо то был каталог рукописей. Не знаю чтения более легкого, приятного и завлекательного, нежели чтение каталогов. Данный каталог, составленный в 1824 году библиотекарем сэра Томаса Ралея, господином Томпсоном, грешит, правда, чрезмерной краткостью и не дает той точности, какую архивисты моего поколения первыми ввели в палеографию и дипломатику. Он оставляет место для разных пожеланий и догадок. Вот почему, быть может, при чтении его я погружаюсь в состояние, какое в натуре, больше одаренной воображеньем, следовало бы назвать мечтательностью. Я мирно отдавался блужданью своих мыслей, когда моя домоправительница угрюмо доложила, что меня спрашивает г-н Кокоз.
Кто-то действительно проник за ней в библиотеку. Это был человек маленького роста - бледный, тщедушный человечек в поношенной визитке. Человечек направился ко мне, приветствуя меня улыбочками и кивками головы. Но он был очень бледен и, несмотря на молодость и живость, имел вид больного. При взгляде на него я мысленно представил себе раненую белку. Под мышкой он принес зеленый узел и водрузил его на стул, затем, развязав четыре конца свертка, открыл передо мною кипу желтых книжек.
- Сударь, я не имею чести быть вам знаком, - сказал он. - Я книжный агент, представитель главных столичных фирм, и в надежде, что вы почтите меня своим доверием, беру на себя смелость предложить вам несколько новинок.
Боги милостивые! Боги праведные! Что за новинки предложил мне гомункул Кокоз! Первый том, врученный мне, оказался "Историей Нельской башни" с любовными приключениями Маргариты Бургундской и капитана Буридана.
- Это книга историческая, - пояснил он, улыбаясь, - история правдивая.
- В таком случае она скучная, - ответил я, - ибо книги исторические, когда не лгут, бывают очень нудны. Я сам пишу книги правдивые, и если б, на свое несчастье, вы стали предлагать любую по домам, то рисковали бы носить ее в вашей зеленой сарже до конца дней своих, не находя даже кухарки, способной по наивности купить такую книгу.
- Разумеется, сударь, - согласился человечек чисто из любезности.
И, продолжая улыбаться, показал мне "Любовь Элоизы и Абеляра", но я дал ему понять, что в моем возрасте не до любовных приключений.
Все еще с улыбкой, он предложил мне "Игры для развлечения общества": правила игры в пикет, безик, экарте, вист, шашки, шахматы и кости.
- Увы, - сказал я, - если хотите мне напомнить правила безика, верните на землю старого друга моего Биньяна, с которым играл я в карты каждый вечер до той поры, когда все пять академий торжественно свезли его на кладбище, или низведите до вздорности игр человеческих серьезный ум Гамилькара, спящего перед вами на подушке, теперь единственного, кто разделяет со мною вечерние досуги.
Улыбка человечка стала бледной и тревожной.
- Вот, - сказал он, - новый сборник развлечений в обществе: шутки, каламбуры, а также способ превращать красную розу в белую.
Я ответил, что розы уже давно со мною не в ладах, а шуток с меня достаточно и тех, какие дозволяю я себе в научных изысканиях, помимо своей воли.
Гомункул протянул мне последнюю книгу с последней своей улыбкой:
- Вот "Сонник", разъясняющий всевозможные сны: о золоте, ворах, о смерти, о падении с высокой башни… Это самый полный.
Я взял каминные щипцы и, оживленно помахивая ими, ответил моему коммерческому гостю:
- Да, мой друг, но и эти сны, как тысяча других, веселых и трагичных, все сводятся лишь к одному - сну жизни; а даст ли ваша желтая книжонка его разгадку?
- Конечно, сударь, - ответил гомункул. - Книга самая полная и недорогая: франк двадцать пять сантимов.
Я не продолжил разговора с книгоношей. Не стану утверждать, что произнес именно те слова, какие привожу. Возможно, что в письменной передаче я их немного и распространил. Очень трудно соблюсти буквальную истину даже в дневнике. Но если самые слова были не совсем те, то смысл их передан верно.
Я кликнул домоправительницу, так как звонков у меня в квартире нет.
- Тереза, проводите, пожалуйста, господина Кокоза; а впрочем, у него есть книга, быть может интересная для вас. Это "Сонник". Буду счастлив преподнести его вам.
Тереза ответила:
- Коли нет времени грезить наяву, так уж во сне-то и подавно, слава богу! У меня довлеет дневи злоба его, а злобе - день, и каждый вечер я могу сказать: "Господи, благослови меня, отходящую на покой". Не вижу снов ни стоя, ни лежа и не принимаю свой пуховик за черта, как то случилось с моей родственницей. А ежели позволите мне сказать, так, по-моему, книг здесь и без того достаточно: у вас, барин, их не одна тысяча, и от этих-то голова у вас идет кругом, а с меня хватит и моих двух - молитвенника да поваренной книги.
С этими словами Тереза помогла человечку запаковать в зеленую саржу его товар.