Неаполь, 10 ноября 1869 года.
- Co tra calle vive, magne e lave a faccia.
- Понимаю, мой друг: "За три сантима напьешься, наешься и умоешься", и все это можно совершить любым арбузным ломтем с твоего лотка. Но западные предрассудки, пожалуй, не позволят мне вкушать с должной невинностью это простое чувственное удовольствие. Да и как я буду сосать арбуз? В этой толпе мне уж и так стоит немало труда держаться на ногах. Какая шумная и сияющая ночь в Санта-Лючии! В лавчонках, освещенных многоцветными фонариками, вздымаются горы фруктов. Прямо на открытом воздухе топятся плиты, в котлах кипит вода, на сковородках шипит сало. Запах жареной рыбы и горячего мяса щекочет мне ноздри, и поневоле я чихаю. Тут замечаю, что из кармана сюртука исчез мой носовой платок. Меня толкает, несет и вертит во все стороны народ, самый веселый, самый болтливый, самый живой и самый юркий, какой можно себе представить; вот молодая кумушка, - как раз в то время, когда я любовался ее великолепными черными волосами, она толчком упругого и мощного плеча отбросила меня на три шага назад, но невредимым, и прямо в объятия любителя макарон, подхватившего меня с улыбкой.
Я в Неаполе. Как я сюда добрался с бесформенными и изуродованными остатками багажа, сказать я не могу по той причине, что и сам того не знаю. Я путешествовал все это время в каком-то испуге, и охотно верю, что в этом светлом городе у меня еще недавно был вид филина на солнце. Но нынче вечером дело обстоит гораздо хуже! Собираясь наблюдать народные нравы, я пошел на Strada di porto, где и нахожусь сейчас. Вокруг меня жизнерадостные люди теснятся кучками перед съестными лавками, и я колышусь, как обломок кораблекрушения, по воле этих живых воли, ласкающих даже тогда, когда они вас заливают. Ибо в живости неаполитанского народа есть что-то мягкое и ублажающее. Меня не толкают, меня укачивают; и эти люди, качая меня и так и сяк, достигнут, думается мне, того, что я засну в стоячем положении. Попирая плиты из лавы на Strada, я любуюсь грузчиками и рыбаками, которые ходят, говорят, поют, курят, жестикулируют с поразительной быстротой, бранятся и целуются. Они живут всеми чувствами одновременно и в безотчетной мудрости соразмеряют свои желанья с быстротечностью нашей жизни. Я подошел к бойко торгующему кабачку и над его дверью прочел следующее четверостишие на неаполитанском наречии:
Amice, alliegre magnammo e bevimmo
Nfin che n'ce stace noglio a la lucerna:
Chi sa s'a l'autro munno n'ce vedimmo?
Chi sa s'a l'autro munno n'ce taverna?
Ешь, пей, мой друг, и позабудь печали,
Покуда в лампе масло остается:
Мы на том свете свидимся едва ли,
Да и едва ль таверна там найдется.
Подобные советы давал своим друзьям и Гораций. Ты их воспринял, Постум; и ты вняла им, Левконоя, прекрасная мятежница, хотевшая проникнуть в тайны будущего. Теперь это будущее стало прошлым и нам известно. Воистину - ты мучила себя напрасно из-за такой малости, и друг твой оказался умным человеком, советуя тебе быть мудрой и цедить твои греческие вина: "Sapias, vina liques". Да и сама прекрасная страна и ясное небо располагают к спокойным вожделениям. Но бывают души, терзаемые возвышенной неудовлетворенностью: то наиболее благородные. Ты, Левконоя, была из их числа; и я, на склоне дней своих прибыв в тот город, где сняла твоя краса, почтительно приветствую твою меланхолическую тень. Души, подобные твоей, при христианстве стали святыми, и Златая легенда полна их чудесами. Твой друг Гораций оставил потомство менее благородное, и одного из его правнуков я вижу в этом кабатчике-поэте, который разливает вино в чаши под своей эпикурейской вывеской.
А все-таки жизнь доказывает правоту твоего друга Флакка, и философия его одна сообразуется с ходом вещей. Взгляните-ка на этого парня, - он прислонился к решетке, увитой виноградом, глядит на звезды и ест мороженое. Он не нагнулся бы поднять ту старую рукопись, которую я ищу с такими трудностями. Воистину человек, скорее, создан, чтобы есть мороженое, нежели копаться в древних текстах.
Я продолжал бродить среди пьющих и поющих. Встречались и влюбленные: обнявшись за талию, они ели красивые плоды. Очевидно, человек не добр от природы, ибо вся эта чужая радость вызывала во мне большую грусть. Толпа так простодушно и открыто вкушала жизнь, что свойственная мне, старому писаке, стыдливость приходила в трепет. К тому же я был в отчаянье, не понимая слов, звучавших вокруг меня. Для филолога это унизительное испытание. Итак, я находился в полном унынии, как вдруг слова, произнесенные за моей спиной, привлекли мое внимание.
- Димитрий, этот старик, наверное, француз. Мне его жаль, он такой растерянный. Поговорите с ним. У него добрая сутулая спина, не правда ли, Димитрий?
Какой-то женский голос произнес все это по-французски. Прежде всего мне было неприятно слышать, что я старик. Разве в шестьдесят два года бывают стариками? Не так давно на мосту Искусств коллега мой Перро д'Авриньяк сделал мне комплимент по поводу моей моложавости, а в возрастах он понимает, вероятно, лучше, чем эта молоденькая пеночка, поющая о моей спине, если только пеночки поют и по ночам. У меня сутулая спина, она сказала! Да! Да! Кое-что об этом я подозревал, но больше этому не верю, раз это мнение какой-то там пичужки. Я, разумеется, не поверну и головы, чтобы взглянуть на говорившую, хотя уверен, что эта женщина красива. Почему?
Да потому, что только голос женщин, которые красивы или были красивыми, нравятся или нравились, может иметь столько приятных модуляций и серебристое звучанье, где слышится и смех. Из уст дурнушки польется речь, быть может, мелодичнее и слаще, но, конечно, не столь звучная и без такого милого журчанья.
Эти мысли возникли у меня меньше, чем в секунду, и тотчас же, убегая от этих незнакомцев, я бросился в самую гущу неаполитанской толпы, а из нее шмыгнул в извилистый vicoletto, освещенный лишь лампадкой перед Мадонною в нише. Тут, лучше поразмыслив на досуге, я осознал, что та красивая дама (она, наверное, была красива) высказала обо мне благожелательное мнение, и оно заслуживало моей признательности.
"Димитрий, этот старик, наверное, француз. Мне его жаль, он такой растерянный. Поговорите с ним! У него добрая сутулая спина, не правда ли, Димитрий?"
От этих милых слов не подобало мне пускаться в бегство. Скорее, надлежало учтиво подойти к звонкоречивой даме, склониться перед ней и молвить так: "Сударыня, помимо своей воли, я слышал сказанное вами. Вы желали оказать услугу бедному старику. Она уже оказана: само звучание французской речи мне доставляет наслажденье, за что и приношу вам благодарность". Конечно, мне следовало обратиться к ней с такими или подобными словами. Несомненно она француженка, потому что самый звук голоса у ней французский. Голос французских женщин самый приятный в мире. Он пленяет иностранцев не менее, чем нас. В 1483 году Филипп Бергамский сказал об Орлеанской деве: "Речь ее была нежна, как речь ее землячек". Спутника ее зовут Димитрием; он несомненно русский. Это богатые люди, влачащие по свету свою скуку. Богатых приходится жалеть: блага жизни их только окружают, но не затрагивают их глубоко, - внутри себя они бедны и наги. Нищета богатых достойна жалости.
К концу этих размышлений я очутился в проходе, или, выражаясь по-неаполитански, в sotto portico, шедшем под таким множеством арок и далеко выступающих балконов, что никакой свет с неба туда не проникал. Я заблудился и, по-видимому, был обречен всю ночь разыскивать дорогу. Чтобы спросить о ней, надо было встретить хоть одну живую душу, а я отчаялся кого-либо увидеть. С отчаянья свернул я наудачу в улицу или, вернее говоря, в ужасающую трущобу. Такой она была на вид, такой и оказалась, ибо, войдя туда, я через несколько минут увидел двух мужчин, пустивших в ход ножи. Нападение они вели больше языком, нежели клинком, и по их ругани между собой я понял, что это соперники в любви. Пока эти милые люди занимались своим делом, меньше всего в мире помышляя обо мне, я благоразумно свернул в соседнюю уличку. Некоторое время брел я наобум и, наконец, в унынии уселся на какую-то каменную скамейку, досадуя на себя за то, что столь нелепо по таким закоулкам бежал я от Димитрия и его звонкоречивой спутницы.
- Здравствуйте, синьор. Вы из Сан-Карло? Слышали диву? Так поют только в Неаполе.
Я поднял голову и узнал своего хозяина. А сидел я у фасада гостиницы, под собственным окном.
Монте-Аллегро, 30 ноября 1869 года.
Я, мои проводники и мулы отдыхали по дороге из Шьякки на Джирдженти в трактире бедной деревеньки Монте-Аллегро, жители которой, изнуренные малярией, дрожали на солнце от озноба. Но это всё еще греки, и жизнерадостность их противостоит всему. Некоторые из них с веселым любопытством толпились около трактира. Какой-нибудь рассказ, сумей я передать его, отвлек бы их от бедствий жизни. Вид у них смышленый, а женщины, увядшие и загорелые, изящно носят длинный черный плащ.
Вдали перед собой я вижу изъеденные морским ветром развалины, где не растет даже трава. Сумрачная грусть пустыни царит на этой чахлой земле, с трудом питающей своей растрескавшейся грудью несколько кактусов, ободранных мимоз и карликовых пальм. В двадцати шагах от меня по рытвине белеют камни, точно дорожка из рассыпанных костей. Проводник мне объяснил, что это был ручей.
Уже две недели, как я в Сицилии. Приплыв в Палермскую бухту, которая открылась с моря между двумя голыми могучими массивами - Пеллегрино и Катальфано, а дальше выгнулась вдоль "Золотой раковины", поросшей миртами и апельсинными деревьями, я так был восхищен всем этим видом, что решил побывать на острове, столь благородном по своим преданиям и столь красивом очертаньями своих холмов. Я, старый, поседелый на варварском Западе пилигрим, отважился ступить на эту классическую землю и, подрядив себе проводника, выехал из Палермо в Трапани, из Трапани в Селинонте, из Селинонте в Шьякку, которую покинул сегодня утром, направляясь в Джирдженти, где должен найти рукопись Жана Тумуйе. Красоты, виденные мною, настолько свежи в моей памяти, что старанье описать их считаю напрасным трудом. К чему мне портить путешествие нагромождением заметок? Любовники, любящие истинной любовью, не описывают своего счастья.
Отдаваясь грусти настоящего и поэзии былого, под обаяньем прекрасных образов в душе и гармоничных, чистых линий перед глазами, я пил в трактире Монте-Аллегро густую влагу крепкого вина, как вдруг увидел, что в залу входит молодая красивая женщина в соломенной шляпке и в платье из небеленого фуляра. У нее темные волосы и черные блестящие глаза. По походке я признал в ней парижанку. Она села. Хозяин поставил перед ней стакан холодной воды и положил букет из роз. Когда она вошла, я встал, из скромности немного отдалился от стола и сделал вид, что разглядываю благочестивые картинки на стенах. В это время я хорошо заметил, как она, посмотрев на мою спину, выразила легким жестом изумление. Я подошел к окну и стал глядеть на расписные одноколки, проезжавшие по каменистой дороге, окаймленной кактусами и берберийскими смоковницами.
Пока она пила ледяную воду, я смотрел на небо. В Сицилии испытываешь неизъяснимое наслаждение, когда пьешь холодную воду и вдыхаешь дневной свет. Я тихо прошептал стихи афинского поэта:
О свет божественный,
Златого дня сияющее око.
Между тем дама-француженка разглядывала меня с особым любопытством, и я, хотя не позволял себе смотреть на нее более, чем допускало приличие, все же чувствовал на себе ее глаза. По-видимому, у меня есть дар угадывать направленные на меня взоры, даже когда они и не встречаются с моими. Многие считают себя обладателями этой таинственной способности; на самом деле тут нет ничего таинственного, а нам об этом говорит какой-нибудь признак, почти ускользающий от нас, - настолько он неуловим. Вполне возможно, что отраженье глаз красивой дамы я видел на оконных стеклах.
Когда я повернулся к ней, взгляды наши встретились.
Черная курица пришла поклевать в плохо подметенной комнате.
- Ты хочешь хлеба, колдунья, - сказала молодая дама, бросая ей крошки со стола.
Я узнал голос, который слышал ночью в Санта-Лючии.
- Простите, сударыня, - сказал я тотчас же. - Хотя мы с вами незнакомы, но я обязан выполнить свой долг, поблагодарив вас за вашу заботливость о старике-соотечественнике, блуждавшем в поздний час по улицам Неаполя.
- Вы узнаете меня, - ответила она. - Я вас узнала тоже.
- По спине?
- А! Вы слышали, как я сказала мужу, что у вас добрая спина. В этом нет ничего обидного. Мне будет очень жаль, если я огорчила вас.
- Наоборот, сударыня, вы мне польстили. И ваше наблюдение, по крайней мере в своей основе, мне кажется и справедливым и глубоким. Выражение бывает разное не только в чертах лица. Есть руки умные и руки, лишенные воображения. Есть лицемерные колени, эгоистические локти, плечи наглые и спины добрые.
- Верно, - сказала она. - Но я узнала вас и по лицу. Мы уже встречались, не знаю только где - в Италии или в других местах. Мы с князем много путешествуем.
- Не думаю, чтобы я имел счастливый случай встретить вас. Я старый отшельник. Всю жизнь провел за книгами и мало путешествовал. Вы это видели по моей растерянности, возбудившей ваше сочувствие. Я сожалею, что вел сидячую и замкнутую жизнь. Несомненно, кое-чему учишься из книг, но, странствуя, научаешься гораздо большему.
- Вы парижанин?
- Да, сударыня. Вот уже сорок лет, как я живу почти безвыездно в одном и том же доме. Правда, этот дом стоит на берегу Сены, на месте, самом знаменитом и самом красивом в мире. Из моего окна видны Тюильри и Лувр, башни собора Богоматери и Новый мост, башенки Дворца правосудия и стрелка Сент-Шапель. Все эти камни говорят: они рассказывают мне чудесную историю Франции.
Эти сведения, видимо, приятно удивили молодую женщину.
- Вы живете на набережной? - оживленно спросила она.
- На набережной Малакэ, в четвертом этаже, в доме торговца гравюрами. Меня зовут Сильвестр Бонар. Имя мало кому известное, но оно принадлежит члену Академии, и с меня довольно, что мои друзья его не забывают.
Она взглянула на меня с особым выраженьем изумления, симпатии, умиленности и грусти, но я не понимал, чем мог такой простой рассказ вызвать столь разные и столь живые чувства.
Я ждал, не объяснит ли мне она причину этого, но в залу вошел колосс, печальный, кроткий, молчаливый.
- Мой муж, князь Трепов, - представила она его. И, указав ему на меня, сказала: - Господин Сильвестр Бонар, член Французской академии.
Князь поклонился, чуть поведя плечами. Плечи у него были высокие, широкие и мрачные.
- Друг мой, я огорчен, что прерываю ваш разговор с академиком Бонаром, - сказал он, - но повозка готова, и нам необходимо поспеть в Мелло засветло.
Она встала, взяла розы, поднесенные хозяином, и вышла из трактира. Я последовал за нею, князь в это время присматривал за упряжкой мулов и пробовал, надежны ли подпруги и ремни. Остановившись под навесом из виноградных лоз, она сказала мне с улыбкой:
- Мы едем в Мелло; это отвратительная деревушка в шести милях от Джирдженти, и вам никогда не догадаться, зачем мы туда едем. Не пытайтесь. Мы едем за спичечным коробком. Димитрий собирает спичечные коробки. Он перепробовал все виды коллекций: собачьи ошейники, форменные пуговицы, почтовые марки. Но теперь его интересуют только спичечные коробки - картонные коробочки с хромолитографиями. Мы уже собрали пять тысяч двести четырнадцать различных образцов. Найти некоторые из них нам стоило огромного труда. Так, например, мы знали, что в Неаполе выделывались коробки с портретами Гарибальди и Мадзини, но эти коробки полиция изъяла, а фабриканта посадили в тюрьму. Благодаря усиленным расспросам и розыскам мы нашли такую коробочку у одного крестьянина, который продал нам ее за сто лир и донес на нас полиции. Сбиры осмотрели наш багаж. Коробочки они там не нашли, но драгоценности мои забрали. С той поры и у меня явился интерес к этой коллекции. Чтобы ее пополнить, мы летом едем в Швецию.
Я испытывал (следует ли говорить об этом?) какую-то сочувственную жалость к этим упорным коллекционерам. Я бы, конечно, предпочел, чтобы супруги Треповы собирали в Сицилии античные мраморы, расписные сосуды или же медали. Мне бы хотелось, чтобы у них был интерес к развалинам Агригента и поэтическим преданиям Эрикса. Но в конце концов они составляли коллекцию, они были моими собратьями, и мог ли я подсмеиваться над ними, не осмеивая слегка и самого себя?
- Теперь вы знаете, - добавила она, - зачем мы путешествуем по этой ужасной стране.
От такого эпитета моя симпатия угасла, я даже почувствовал негодованье.
- Эта страна не ужасна, сударыня, - ответил я. - Эта земля - земля славы. Красота нечто столь благородное, столь величественное, что векам варварства не удается истребить ее совсем - чтоб не осталось от нее следов, достойных преклонения. Величие античной Цереры еще реет над этими бесплодными холмами, и греческая Муза, огласившая своим божественным стихом Менал и Аретузу, еще поет мне здесь - на оголенной горе и в этом высохшем ручье. Да, сударыня, в последние времена земли, когда наш шар, необитаемый, подобно теперешней Луне, покатится в пространстве бледным трупом, Земля, несущая развалины Селинунта, сохранит, среди всеобщей смерти, остатки красоты, и тогда по крайности, тогда не будет празднословных уст, хулящих это одинокое величие.
Едва успев произнести эти слова, я почувствовал их глупость. "Бонар, - сказал себе я, - ты старый человек, изживший жизнь над книгами, ты не умеешь разговаривать с женщинами". По счастью для меня, все это рассуждение было понятно княгине Треповой не более, чем греческий язык.
Она мне ласково ответила:
- Димитрию скучно, и мне скучно. У нас есть спичечные коробки! Но и спичечные коробки надоедают. Когда-то у меня бывали горести, и тогда я не скучала; горести - это большое отвлечение.