Не могу выразить, как я был поражен этой необычной эпитафией. Сухое, но вполне точное определение усопшего, беспардонное признание своей вины, кощунственное проклятие, нелепое изменение пола и общего тона - все говорило о том, что автор был столь же безумен, сколь и удручен этой смертью. Разгадку я нашел, раскапывать дальше мне не хотелось, и, бессознательно не желая портить драматический эффект, я круто повернулся и пошел прочь. Более четырех лет я не возвращался в эти места.
2. Тот, кто правит здоровыми быками, должен быть сам в здравом уме
- Нно… Пошел, хурда-мурда.
Таким странным образом ко мне обратился чудной человечек, который сидел на телеге с дровами, запряженной парой быков. Быки тянули телегу с легкостью, симулируя, однако, страшное напряжение, не способное, впрочем, обмануть их господина и повелителя. Поскольку возница взирал при этом прямо на меня, а я стоял на обочине, было не совсем понятно, к кому собственно он обращается: ко мне или к ним. Трудно было также сказать, в самом ли деле их звали Хурда с Мурдою и им ли предназначался приказ: "Пошел". Так или иначе, никто из нас команды не послушался. Отведя от меня взгляд, странный человечек вытянул Хурду с Мурдою по спине длинной палкой и спокойно, но с чувством сказал: "У, шкура чертова", - как будто у них была одна шкура на двоих. Увидев, что он остался глух к моей просьбе подвезти меня и медленно, но верно проезжает мимо, я поставил ногу изнутри на обод колеса. Вращаясь, оно подняло меня на уровень ступицы, и уже оттуда, отринув церемонии, я залез на телегу и, пробравшись вперед, сел рядом с возницей. Он, однако, даже не посмотрел в мою сторону, а опять хлестнул свою скотинку, присовокупив следующий совет: "Поживей, дурачье поганое". Затем хозяин упряжки, вернее, бывший хозяин - мне начинало казаться, что теперь здесь все - мое, - обратил на меня свои большие черные глаза, показавшиеся мне почему-то неприятно знакомыми, отложил палку, которая, вопреки ожиданиям, не расцвела и не превратилась в змею, скрестил руки на груди и мрачно вопросил:
- Что ты сделал с Виски?
Напрашивался ответ: "Выпил". Однако в вопросе ощущался скрытый смысл. Да и в самом человечке было что-то такое, что отнюдь не располагало к шуткам. Поскольку я не знал, что отвечать, то попросту промолчал, чувствуя, что остаюсь под подозрением, а молчанием как бы признаю свою вину. Тут щеки моей коснулась прохладная тень, я поднял голову. Мы спускались в ущелье!
Не могу описать нахлынувшие на меня чувства. Я не был здесь с тех пор, как четыре года назад оно открыло мне свою тайну, словно друг признался мне в давнишнем преступлении, а я его подло покинул. Мне отчетливо вспомнился Джо Данфер, его отрывочные признания и маловразумительная эпитафия. Интересно, что же с ним сталось? Я резко повернулся и задал этот вопрос вознице. Не отводя взгляда от быков, он буркнул:
- Шевелись, черепашье семя! Он похоронен рядом с О Ви, на том конце ущелья. Хочешь посмотреть? Вас всегда тянет на то самое место… так-что я тебя ждал. Тпр-у-у.
При этом возгласе Хурда с Мурдою, черепашье семя, остановилось как вкопанное. И не успел звук "у" заглохнуть в конце ущелья, как оно уже лежало на пыльной дороге, подвернув под себя все свои восемь ног, совершенно не заботясь о том, как это отразится на его "чертовой шкуре". Чудной человечек соскользнул на землю и зашагал вниз по ущелью, не соблаговолив обернуться и посмотреть, иду я за ним или нет. Я шел.
Было примерно то же самое время года и почти тот же самый час, что и тогда, когда я был тут в последний раз. Оглушительно трещали сойки, и деревья шептались так же тихо и таинственно. В сочетании этих двух звуков я уловил причудливое сходство с открытым бахвальством Джо и его загадочными недомолвками. Так же причудливо соединялись грубость и нежность в его, единственном литературном произведении - эпитафии.
В ущелье все вроде бы оставалось по-прежнему, кроме тропинки, которая почти полностью заросла травой. Однако, когда мы вышли на поляну, перемен оказалось предостаточно. Следы "китайской" рубки уже ничем не отличались от "меликанских". Как будто варварство Старого Света и цивилизация Нового разрешили свои противоречия, придя в общий упадок. Впрочем, таков удел всех цивилизаций. Холмик еще существовал, но весь порос куманикой, которая, подобно гуннам, подавила и заглушила изнеженную траву, а гордая садовая фиалка либо сдалась под натиском своей лесной плебейки-сестры, либо просто выродилась. Новая могила была гораздо больше и длиннее старой. Рядом с ней та казалась еще короче. Старый могильный камень похилился и завалился под сенью нового. Необычную надпись стало невозможно прочесть - ее скрыл слой листьев и земли. Новая эпитафия не обладала литературными достоинствами старой. Она была даже неприятна в своей грубости и краткости:
"Данфер Джо сдох".
Я равнодушно отвернулся и счистил листья с могилы язычника. Издевательские слова, явившиеся на свет после долгого забвения, обрели теперь некий драматизм. Мой провожатый, стоящий рядом со мной, словно бы еще посуровел. Мне даже померещилось в его облике нечто похожее на мужество и гордость. Впрочем, когда он увидел, что я на него смотрю, он снова стал самим собой, и в лице его проявились черты нечеловеческие и неуловимо знакомые, отталкивающие и манящие. Я решился положить конец всем этим тайнам.
- Дружище, - спросил я, показывая на меньшую могилу, - этого китайца ухлопал Джо Данфер?
Человечек стоял, прислонясь к дереву, и смотрел то ли на зеленые верхушки, то ли на голубое небо над ними. Не опуская взгляда, даже не изменив позы, он медленно ответил:
- Сэр, это было убийство при смягчающих обстоятельствах.
- Значит, он все-таки убил его.
- Убил, еще бы. Кто ж этого не знает? Разве он сам в суде не признался? Разве приговор не гласил: "Смерть вследствие здорового христианского чувства, воспылавшего в груди белого человека"? И разве его за это не отлучили от церкви? А наши независимые избиратели не сделали его мировым судьей в пику святошам?
- А правда, что Джо убил китайца за то, что тот не умел или не хотел валить деревья, как принято у белых?
- Истинная правда. Коли уж и судебный протокол это подтвердил - стало быть, правда. А то, что я еще кое-что знаю, суду это ни к чему. Не меня тут хоронили, не я и речь над могилой говорил. А дело-то в том, что Виски ревновал ко мне.
Тут бедняга надулся, как индюк, и стал поправлять воображаемый галстук, глядясь, как в зеркало, в собственную отставленную ладонь.
- Виски ревновал к тебе? - повторил я с невежливым изумлением.
- Именно что так. А чем я плох?
Он приосанился, принял изящную позу и разгладил складки на своей потрепанной куртке. Затем, внезапно понизив голос, он очень тихо и задушевно продолжил:
- Уж как Виски жалел этого китаезу, и сказать нельзя. Я один знал, как он к нему присох. Часа без него, подлеца, прожить не мог. Как-то пришел он на поляну, а мы с китаезой баклуши бьем - он спит, а я вроде рядом лежу и у него из рукава тарантула вытаскиваю. Ну, Виски - за топор и на нас. Я-то увернулся, а О Ви крепко досталось - топором прямо в бок. Он и покатился. Виски - на меня, глядь- а у меня на пальце тарантул повис. Тут-то он понял, какого дурака свалял. Отшвырнул топор, упал на колени рядом с О Ви, а тот дернулся в последний раз, открыл глаза - глаза у него точь-в-точь как мои были, - обхватил руками Вискину башку, притянул к себе и замер. Да ненадолго. По телу у него пробежала дрожь, охнул он и помер.
По ходу повествования рассказчик совершенно преобразился. Комические, вернее, саркастические нотки при описании этой сцены полностью исчезли, и я с трудом подавлял волнение. Этот прирожденный актер так меня заворожил, что все мои симпатии были на его стороне. Я шагнул к нему, чтобы пожать ему руку, но тут он широко ухмыльнулся и заключил уже со смешком:
- Когда Виски башку-то поднял - было на что посмотреть: волосы всклокочены, рожа белая, как полотно, одежу - хоть выкидывай, а он тогда щеголем ходил. Поглядел на меня и отвернулся: что, мол, с тобой считаться. Тут палец мой укушенный страшно заболел. Ударило мне в голову, и рухнул Гофер без памяти. Потому и на дознании не был.
- А чего же ты потом держал язык за зубами? - спросил я.
- Уж такой у меня язык, - ответил он. И больше на эту тему не сказал ни слова. - С тех пор Виски пристрастился к выпивке и все сильнее и сильнее ненавидел желтых, но я не думаю, что он стал счастливее, убив О Ви. И не больно-то об этом разглагольствовал, когда со мною был. Он распускал язык, только ежели находил благодарного слушателя вроде тебя, поганца этакого. Поставил он камень и выбил на нем надпись по своему разумению. Три недели выбивал - то так, то эдак - в промежутках между выпивками. Я свою за один день выбил.
- Когда Джо умер? - спросил я не слишком заинтересованно.
Его ответ меня совершенно потряс:
- А сразу после того, как я в дырку в стене посмотрел, гляжу, а ты что-то сыплешь ему в стакан, отравитель проклятый.
Опомнясь от поразительного обвинения, я был готов задушить наглеца, как вдруг меня осенило. Я все понял. Устремив на него пристальный взгляд, я спросил как можно спокойнее:
- Скажи, а давно ты сошел с ума?
- Вот уже девять лет, - взвизгнул он, выбросив вперед сжатые кулаки. Девять лет, как этот скот убил женщину, которая любила его больше, чем меня, а ведь я следовал за ней из самого Сан-Франциско. Он выиграл ее там в покер. Я заботился о ней, когда этот подлец, которому она принадлежала, стыдился признать ее и дурно с ней обращался. А потом ради нее я хранил его тайну, покуда он сам ею не подавился. И когда ты отравил его, я выполнил его последнюю волю - похоронил рядом с ней и камень в головах поставил. И больше никогда не приезжал на ее могилу - не хотел его здесь встретить.
- Гофер, бедняга, он уже умер.
- Потому-то я его и боюсь.
Я довел его обратно до быков и пожал ему руку на прощание. Вечерело. Я стоял на обочине в сгущающихся сумерках и глядел вслед удаляющейся телеге. Вечерний ветер донес до меня звуки палочных ударов и крик:
- Нно! Пошел! Божьи одуванчики!
Дорога при лунном свете
I
Свидетельство Джоэла Хетмена, младшего
Я несчастнейший из смертных. У меня есть все - богатство, положение в обществе, приличное образование, отменное здоровье и многие иные преимущества, весьма ценимые теми, кому они даны, и вожделенные для тех, кто ими обделен, однако я иной раз думаю, что был бы счастливее, не имей я ничего этого - тогда бы мне не пришлось постоянно мучиться от несоответствия между моим внешним и внутренним состоянием. Труд и лишения отвлекли бы меня от мрачной тайны, которая неотступно будоражит ум, но не поддается разгадке.
Я единственный ребенок Джоэла и Джулии Хетмен. Отец мой был состоятельный плантатор; к матушке, которая отличалась не только умом, но и красотой, он питал страстную и требовательную привязанность и постоянно, как я теперь понимаю, ревновал ее. Дом наш находился в нескольких милях от Нэшвилла, штат Теннесси, и являл собой громадное, беспорядочно выстроенное сооружение, чуждое какому-либо архитектурному стилю. Стоял он недалеко от дороги, в парке, среди деревьев и кустарников.
В то время, о котором я пишу, мне исполнилось девятнадцать лет и я был студентом Йельского университета. Однажды я получил от отца телеграмму, в которой он, ничего не объясняя, настоятельно требовал, чтобы я тотчас выехал домой. Дальний родственник, встречавший меня на железнодорожной станции в Нэшвилле, объяснил причину столь поспешного вызова: моя матушка варварски убита - кем и почему, остается только гадать - при следующих обстоятельствах.
Отец уехал в Нэшвилл, пообещав вернуться на следующий день пополудни. Однако обстоятельства его переменились и он вернулся на исходе той же ночи. Как объяснил он коронеру, у него не оказалось при себе ключа, и, не желая будить прислугу, он пошел на всякий случай к черному входу. Повернув за угол, услышал, как тихо затворилась дверь, и смутно различил в темноте мужскую тень, метнувшуюся за деревья. Он погнался было за незнакомцем, потом обыскал сад, но тщетно. Решив, что это тайный обожатель одной из служанок, он вошел в дом - дверь оказалась незапертой - и стал подниматься по лестнице. Дверь матушкиной спальни была отворена, и он ступил в непроглядную тьму, но тут же упал ничком, споткнувшись обо что-то тяжелое. Не стану вдаваться в подробности; это было тело моей бедной матушки, задушенной неизвестным злодеем.
Из дома ничего не украли, слуги не слышали ни звука, и, не читая этих страшных отметин у нее на шее, - о Господи! помоги мне забыть их! - никаких следов убийцы найдено не было.
Я бросил свои занятия в университете и остался с отцом, который, разумеется, очень переменился. Обычно степенный и немногословный, теперь он впал в глубочайшее уныние; был ко всему безучастен, но вдруг, ни с того, ни с сего, от какого-то шума - дверь ли захлопнется, шаги ли раздадутся забеспокоится, переполошится - испугается, пожалуй, сказал бы кто-то. Вздрогнет, бывало, весь побледнеет, а потом снова погрузится в мрачную апатию, еще глубже прежнего. Что до меня, то я тогда был молод, и этим все сказано. Юность - благословенная земля Галаад, своим бальзамом она врачует все раны. Ах, если бы мне снова вернуться в эту волшебную страну! До той поры не ведавший страданий, я не умел понять, насколько тяжела постигшая меня утрата, не мог верно оценить всей силы нанесенного мне удара.
Однажды ночью, несколько месяцев спустя после этого ужасного несчастья, мы с отцом возвращались из города домой.
Полная луна уже три часа как взошла на востоке; торжественный ночной покой сковал все вокруг; только наши шаги да стрекот цикад нарушали тишину. Черные тени деревьев косо падали на выбеленную лунным светом призрачную дорогу. Мы уже подошли к тонувшим в глубокой тени воротам нашего дома, в котором не светилось ни единого огонька, как вдруг отец стиснул мне руку и сдавленно прошептал:
- Боже мой! Что это?
- Я ничего не слышу, - отвечал я.
- Но ты видишь… видишь? - Он указал на дорогу прямо перед собой.
- Ничего не вижу, - сказал я. - Пойдем же, отец… тебе нездоровится.
Он выпустил мою руку и остановился, как вкопанный, посреди залитой лунным светом дороги, вперил взор в пустоту и окаменел. Лицо его, белое, скованное ужасом, поразило меня. Я тихонько потянул его за рукав, но он, кажется, забыл о моем существовании. И вдруг он начал пятиться, ни на секунду не отрывая взора от того, что видел, или думал, что видит. Я хотел было идти за ним, но в нерешительности остановился. Помню, до этой минуты я совсем не чувствовал страха, но тут внезапно меня пробрала дрожь. Словно могильный холод дохнул мне в лицо, охватил все тело, пробежал по волосам…
В этот миг внимание мое отвлек свет, внезапно вспыхнувший в верхнем окне: одна из служанок, разбуженная зловещим предчувствием, повинуясь безотчетному порыву, засветила лампу. Я обернулся к отцу, смотрю, а его нет, и за все эти годы никаких известий о его судьбе не просочилось ко мне из пределов страны Неведомого.
II
Свидетельство Каспара Граттана
Сегодня я еще как бы жив, а завтра здесь, в этой комнате найдут лишь бренное тело, которое столь долго было мною. Разве что в угоду болезненному любопытству ктото откинет покров с моего лица. Или даже спросит: "Кто это?" Вот единственный ответ, который я умею дать: Каспар Граттан. Право, этого достаточно. Имя это скромно служило мне более двадцати лет моей, кто знает, сколько длящейся, жизни. Я, правда, сам его себе присвоил, но ведь у меня не было другого. Во избежание путаницы в этом мире каждый должен иметь имя, даже если оно не удостоверяет личности владельца. Иные, случается, носят номер, да ведь по нему тоже всего не распознаешь.
Однажды, например, иду я по улице в некоем городе, очень далеко отсюда. Навстречу двое в форме. Один умолкает на полуслове, нацеливает мне в лицо удивленный взгляд и говорит своему спутнику: "Да ведь это, кажется, 767". Нечто знакомое и пугающее слышится мне в этих цифрах. Побуждаемый неодолимой силой, я бросаюсь в переулок, бегу, бегу и наконец падаю в изнеможении на проселочной дороге.
Никогда не забыть мне этот номер - он приходит на память, сопровождаемый бессмысленными ругательствами, раскатами невеселого смеха, лязгом железных дверей. Уверен, имя, пусть даже самозванное, все же лучше, чем номер. Скоро в убогой кладбищенской книге я обрету и то, и другое. Каково богатство!
Для тех, кто прочтет эти записки, позволю себе сделать маленькую оговорку. Не ищите здесь повести о моей жизни - ее я не знаю. Перед вами лишь разрозненные, не связанные между собою воспоминания; некоторые из них отчетливы, точно нанизанные на нитку сверкающие бусины, другие смутны и странны - пурпурные сны с пустыми черными провалами, мертвое пылание багряных огней святого Эльма среди великого безмолвия.
Стоя на берегу вечности, я оглядываюсь назад, на пройденный мною путь, запятнанный кровью моих израненных ног и растянувшийся на двадцать лет. Они влекутся сквозь нужду и страдания, эти петляющие и нетвердые следы путника, согбенного тяжким бременем.
"Вдали от всех, бредет он, согбенный, устало"
О, эти вещие строки, они пророчат мою судьбу - поразительно и жутко!
Откуда начинается сия via dolorosa, эта поэма страданий, со вставными эпизодами греха, я не ведаю, - там все подернуто дымкой. Мой взор охватывает только двадцать лет, а ведь я старик!
Никому не дано помнить свое рождение - о нем узнают понаслышке. У меня все иначе; жизнь явилась мне вдруг, в готовом виде, и сразу наделила всем, что обычно дается людям лишь в зрелости. О прежнем существовании я знаю не более, чем другие, - ведь у каждого хранятся в памяти какие-то смутные намеки - то ли сны, то ли явь. Знаю только, что впервые себя осознал уже совсем взрослым, взрослым и душою и телом, и принял это как должное. Я брел по лесу, полуодетый, со стертыми ногами, неописуемо уставший и голодный. Увидев фермерский дом, я подошел и попросил хлеба. Меня накормили и спросили мое имя. Я его не знал, хотя понимал, что каждый должен иметь имя. Крайне смущенный, я укрылся в лесу; когда пришла ночь, я лег под дерево и уснул.
На следующий день я пришел в большой город; не стану его называть, как не стану излагать и последующие события моей жизни, которая вот-вот оборвется, жизни скитальца, преследуемого одной неотвязной мыслью: карать зло - преступление, но карать преступление - зло еще большее. Попробую пояснить эту мысль на примере.