Пять лет… Мысль Ван-Бранта все возвращалась к этим словам, и откуда-то из глубины памяти вдруг всплыло перед ним лицо Эмили Саутвэйт. Пять лет… Косяк диких гусей с криком пролетел над головой, но, заметив чумы и людей, быстро повернул на север, навстречу тлеющему солнцу. Ван-Брант скоро потерял их из виду. Он вынул часы. Был час ночи. Тянувшиеся к северу облака пламенели кровавыми отблесками, и темно-красные лучи, проникая в лесную чащу, озаряли ее зловещим светом. Воздух был спокоен и недвижим, ни одна иголка на сосне не шевелилась, и малейший шорох разносился кругом отчетливо и ясно, как звук рожка. Индейцы и французы-проводники поддались чарам этой тишины и переговаривались между собой вполголоса; даже повар и тот невольно старался поменьше греметь сковородой и котелком. Где-то плакал ребенок, а из глубины леса доносился голос женщины и, как тонкая серебряная струна, звенел в погребальном напеве:
- О-о-о-о-о-о-а-аа-а-а-аа-а-а! О-о-о-о-о-о-ааа-аа…
Ван-Брант вздрогнул и нервно потер руки.
- Итак, меня сочли погибшим? - неторопливо процедил его собеседник.
- Что ж… ведь вы так и не вернулись; и ваши друзья…
- Скоро меня забыли, - засмеялся Фэрфакс неприятным, вызывающим смехом.
- Почему же вы не ушли отсюда?
- Отчасти, пожалуй, потому, что не хотел, а отчасти вследствие не зависящих от меня обстоятельств. Видите ли, Тантлач, вождь этого племени, лежал со сломанным бедром, когда я сюда попал, - у него был сложный перелом. Я вправил ему кость и вылечил его. Я решил пожить здесь немного, пока не наберусь сил. До меня Тантлач не видел ни одного белого, и, конечно, я показался ему великим мудрецом, потому что научил людей его племени множеству полезных вещей. Между прочим, я обучил их началам военной тактики; они покорили четыре соседних племени - чьих поселений вы еще не видели - и в результате стали хозяевами этого края. Естественно, они получили обо мне самое высокое понятие, так что, когда я собрался в путь, они и слышать не захотели о моем уходе. Что и говорить, они были очень гостеприимны! Приставили ко мне двух стражей и стерегли меня день и ночь. Наконец, Тантлач посулил мне кое-какие блага - так сказать, в награду; а мне, в сущности, было все равно - уйти или оставаться, - вот я и остался.
- Я знал вашего брата во Фрейбурге. Я - Ван-Брант.
Фэрфакс порывисто привстал и пожал ему руку.
- Так это вы старый друг Билли! Бедный Билли! Он часто говорил мне о вас… Однако удивительная встреча - в таком месте! - добавил он, окинув взглядом весь первобытный пейзаж, и на мгновение прислушался к заунывному пению женщины. - Все никак не успокоится - мужа у нее задрал медведь.
- Животная жизнь! - с гримасой отвращения заметил Ван-Брант. - Я думаю, что после пяти лет такой жизни цивилизация покажется вам заманчивой? Что вы на это скажете?
Лицо Фэрфакса приняло безразличное выражение.
- Ох, не знаю. Эти люди хотя бы честны и живут по своему разумению. И притом удивительно бесхитростны. Никаких сложностей: каждое простое чувство не приобретает у них тысячу и один тончайший нюанс. Они любят, боятся, ненавидят, сердятся или радуются - и выражают это просто, естественно и ясно, - ошибиться нельзя… Может быть, это и животная жизнь, но по крайней мере так жить - легко. Ни кокетства, ни игры в любовь. Если женщина полюбила вас, она не замедлит вам это сказать. Если она вас ненавидит, она вам это тоже скажет, и вы вольны поколотить ее за это, но, так или иначе, она точно знает, чего вы хотите, а вы точно знаете, чего хочет она. Ни ошибок, ни взаимного непонимания. После лихорадки, какой то и дело заболевает цивилизованный мир, в этом есть своя прелесть. Вы согласны?..
- Нет, это очень хорошая жизнь, - продолжал он, помолчав, - по крайней мере для меня она достаточно хороша, и я не ищу другой.
Ван-Брант в раздумье опустил голову, и на его губах заиграла чуть заметная улыбка. Ни кокетства, ни игры в любовь, ни взаимного непонимания… Видно, и Фэрфакс никак не успокоится потому только, что Эмили Саутвэйт тоже в некотором роде "задрал медведь". И довольно симпатичный медведь был этот Карлтон Саутвэйт.
- И все-таки вы уйдете со мной, - уверенно сказал Ван-Брант.
- Нет, не уйду.
- Нет, уйдете.
- Повторяю вам, жизнь здесь слишком легка. - Фэрфакс говорил убежденно. - Я понимаю их, они понимают меня. Лето и зима мелькают здесь, как солнечные лучи сквозь колья ограды, смена времен года подобна неясному чередованию света и тени - и время проходит, и жизнь проходит, а потом… жалобный плач в лесу и мрак. Слушайте!
Он поднял руку, и снова звенящий вопль скорби нарушил тишину и покой, царившие вокруг. Фэрфакс тихо стал вторить ему.
- О-о-о-о-о-о-а-аа-а-а-а-аа-аа! О-о-о-о-о-о-а-аа-а-а, - пел он. Вот, слушайте! Смотрите! Женщины плачут. Погребальное пение. Седые кудри патриарха венчают мою голову. Я лежу, завернутый в звериные шкуры во всем их первобытном великолепии. Рядом со мной положено мое охотничье копье. Кто скажет, что это плохо?
Ван-Брант холодно посмотрел на него.
- Фэрфакс, не валяйте дурака! Пять лет такой жизни сведут с ума хоть кого - и вы явно находитесь в припадке черной меланхолии. Кроме того, Карлтон Саутвэйт умер.
Ван-Брант набил и закурил трубку, искоса наблюдая за собеседником с почти профессиональным интересом. Глаза Фэрфакса на мгновение вспыхнули, кулаки сжались, он привстал, но потом весь словно обмяк и опустился на место в молчаливом раздумье.
Майкл, повар, подал знак, что ужин готов. Ван-Брант, тоже знаком, велел повременить. Тишина гнетуще действовала на него. Он принялся определять лесные запахи: вот - запах прели и перегноя, вот - смолистый аромат сосновых шишек и хвои и сладковатый дым от множества очагов… Фэрфакс два раза поднимал на него глаза и снова опускал, не сказав ни слова; наконец он проговорил:
- А… Эмили?
- Три года вдовеет. И сейчас вдова.
Снова водворилось длительное молчание; в конце концов Фэрфакс прервал его, сказав с наивной улыбкой:
- Пожалуй, вы правы, Ван-Брант. Я уйду с вами.
- Я так и думал. - Ван-Брант положил руку на плечо Фэрфакса. Конечно, наперед знать нельзя, но мне кажется… в таких обстоятельствах… ей уже не раз делали предложения…
- Вы когда собираетесь отправляться в путь? - перебил Фэрфакс.
- Пусть люди немного отоспятся. А теперь пойдем поедим, а то Майкл уже, наверно, сердится.
После ужина индейцы и проводники завернулись в одеяла и захрапели, а Ван-Брант с Фэрфаксом остались посидеть у догорающего костра. Им было о чем поговорить - о войнах, о политике, об экспедициях, о людских делах и событиях в мире, об общих друзьях, о браках и смертях - об истории этих пяти лет, живо интересовавшей Фэрфакса.
- Итак, испанский флот был блокирован в Сантьяго, - говорил Ван-Брант; но тут мимо него вдруг прошла какая-то молодая женщина и остановилась возле Фэрфакса. Она торопливо глянула ему в лицо, затем обратила тревожный взгляд на Ван-Бранта.
- Дочь вождя Тантлача, в некотором роде принцесса, - пояснил Фэрфакс, невольно покраснев. - Короче говоря, одна из причин, заставивших меня здесь остаться. Тум, это Ван-Брант, мой друг.
Ван-Брант протянул руку, но женщина сохранила каменную неподвижность, вполне соответствовавшую всему ее облику. Ни один мускул не дрогнул в ее лице, ни одна черточка не смягчилась. Она смотрела ему прямо в глаза пронизывающим, пытливым, вопрошающим взглядом.
- Она ровно ничего не понимает, - рассмеялся Фэрфакс. - Ведь ей еще никогда не приходилось ни с кем знакомиться. Значит, вы говорите, испанский флот был блокирован в Сантьяго?
Тум села на землю, рядом с мужем, застыв, как бронзовая статуя, только ее блестящие глаза по-прежнему пытливо и тревожно перебегали с лица на лицо. И Ван-Бранту, продолжавшему свой рассказ, стало не по себе под этим немым, внимательным взглядом. Увлекшись красочным описанием боя, он вдруг почувствовал, что эти черные глаза насквозь прожигают его, - он начинал запинаться, путаться, и ему стоило большого труда восстановить ход мыслей и продолжать рассказ. Фэрфакс, отложив трубку и обхватив колени руками, напряженно слушал, нетерпеливо торопил рассказчика, когда тот останавливался, - перед ним оживали картины мира, который, как ему казалось, он давно забыл.
Прошел час, два, наконец Фэрфакс неохотно поднялся.
- И Кронье некуда было податься! Но погодите минутку, я сбегаю к Тантлачу, - он уже, наверно, ждет, и я сговорюсь, что вы придете к нему после завтрака. Вам это удобно?
Он скрылся за соснами, и Ван-Бранту ничего не оставалось делать, как глядеть в жаркие глаза Тум. Пять лет, думал он, а ей сейчас не больше двадцати. Удивительное создание! Обычно у эскимосок маленькая плоская пуговка вместо носа, а вот у этой нос тонкий и даже с горбинкой, а ноздри тонкие и изящного рисунка, как у красавиц более светлой расы, - капля индейской крови, уж будь уверен, Эвери Ван-Брант. И, Эвери Ван-Брант, не нервничай, она тебя не съест; она всего только женщина, к тому же красивая. Скорее восточного, чем местного типа. Глаза большие и довольно широко поставленные, с чуть монгольской раскосостью. Тум, ты же аномалия! Ты здесь чужая, среди этих эскимосов, даже если у тебя отец эскимос. Откуда родом твоя мать? Или бабушка? О Тум, дорогая, ты красотка, холодная, застывшая красотка с лавой аляскинских вулканов в крови, и, прошу тебя, Тум, не гляди на меня так! Он засмеялся и встал. Ее упорный взгляд смущал его.
Какая-то собака бродила среди мешков с провизией. Он хотел прогнать ее и отнести мешки в более надежное место, пока не вернется Фэрфакс. Но Тум удержала его движением руки и встала прямо против него.
- Ты? - сказала она на языке Арктики, почти одинаковым у всех племен от Гренландии до мыса Барроу. - Ты?
Смена выражений на ее лице выразила все вопросы, стоявшие за этим "ты": и откуда он взялся, и зачем он здесь, и какое отношение он имеет к ее мужу - все.
- Брат, - ответил он на том же языке, широким жестом указывая в сторону юга. - Мы братья, твой муж и я.
Она покачала головой.
- Нехорошо, что ты здесь.
- Пройдет один сон, и я уйду.
- А мой муж? - спросила она, вся затрепетав в тревоге.
Ван-Брант пожал плечами. Ему втайне было стыдно за кого-то и за что-то, и он сердился на Фэрфакса. Он чувствовал, что краснеет, глядя на эту дикарку. Она всего только женщина, но этим сказано все - женщина. Снова и снова повторяется эта скверная история - древняя, как сама Ева, и юная, как луч первой любви.
- Мой муж! Мой муж! Мой муж! - твердила она неистово; лицо ее потемнело, и из глаз глянула на него вечная, беспощадная женская страсть, страсть Женщины-Подруги.
- Тум, - заговорил он серьезно по-английски, - ты родилась в северных лесах, питалась рыбой и мясом, боролась с морозом и голодом и в простоте души прожила все свои годы. Но есть много вещей, вовсе не простых, которых ты не знаешь и понять не можешь, что значит тосковать по прекрасной женщине. А та женщина прекрасна, Тум, она благородно-прекрасна. Ты была женой этого человека и отдала ему все свое существо, но ведь оно маленькое, простенькое, твое существо. Слишком маленькое и слишком простенькое, а он - человек другого мира. Ты его никогда не понимала, и тебе никогда его не понять. Так предопределено свыше. Ты держала его в своих объятиях, но ты никогда не владела его сердцем, сердцем этого чудака с его фантазиями о смене времен года и мечтами о покое в дикой глуши. Мечта, неуловимая мечта - вот чем он был для тебя. Ты цеплялась за человека, а ловила тень, отдавалась мужчине и делила ложе с призраком. Такова была в древности участь всех дочерей смертных, чья красота приглянулась богам. О Тум, Тум, не хотел бы я быть на месте Джона Фэрфакса в бессонные ночи грядущих лет, в те бессонные ночи, когда вместо светлых, как солнце, волос женщины, покоящейся с ним рядом, ему будут мерещиться темные косы подруги, покинутой в лесной глуши Севера!
Тум хоть и не понимала, но слушала с таким пристальным вниманием, как будто ее жизнь зависела от его слов. Однако она уловила имя мужа и по-эскимоски крикнула:
- Да! Да! Фэрфакс! Мой муж!
- Жалкая дурочка, как мог он быть твоим мужем?
Но ей непонятен был английский язык, и она подумала, что ее вышучивают. Ее глаза вспыхнули немым, безудержным гневом, и Ван-Бранту даже почудилось, что она, как пантера, готовится к прыжку.
Он тихо выругал себя, но вдруг увидел, что пламя гнева угасло в ее глазах и взгляд стал лучистым и мягким - молящий взгляд женщины, которая уступает силе и мудро прикрывается броней собственной слабости.
- Он мой муж, - сказала она кротко. - Я никогда другого не знала. Невозможно мне знать другого. И невозможно, чтобы он ушел от меня.
- Кто говорит, что он уйдет от тебя? - резко спросил Ван-Брант, теряя терпение и в то же время чувствуя себя обезоруженным.
- Ты должен сказать, чтобы он не уходил от меня, - ответила она кротко, удерживая рыдания.
Ван-Брант сердито отбросил угли костра и сел.
- Ты должен сказать. Он мой муж. Перед всеми женщинами он мой. Ты велик, ты силен, а я - посмотри, как я слаба. Видишь, я у твоих ног. Тебе решать мою судьбу. Тебе…
- Вставай!
Резким движением он поднял ее на ноги и встал сам.
- Ты - женщина. И не пристало тебе валяться на земле, а тем более в ногах у мужчины.
- Он мой муж.
- Тогда - да простит господь всем мужьям! - вырвалось у Ван-Бранта.
- Он мой муж, твердила она уныло, умоляюще.
- Он брат мой, - отвечал Ван-Брант.
- Мой отец - вождь Тантлач. Он господин пяти селений. Я прикажу, и из всех девушек этих пяти селений тебе выберут лучшую, чтобы ты остался здесь с твоим братом и жил в довольстве.
- Через один сон я уйду.
- А мой муж?
- Вот он идет, твой муж. Слышишь?
Из-за темных елей донесся голос Фэрфакса, напевавшего веселую песенку.
Как черная туча гасит ясный день, так его песня согнала свет с ее лица.
- Это язык его народа, - промолвила Тум, - язык его народа…
Она повернулась гибким движением грациозного молодого животного и исчезла в лесу.
- Все в порядке! - крикнул Фэрфакс, подходя. - Его королевское величество примет вас после завтрака.
- Вы сказали ему? - спросил Ван-Брант.
- Нет. И не скажу, пока мы не будем готовы двинуться в путь.
Ван-Брант с тяжелым чувством посмотрел на своих спящих спутников.
- Я буду рад, когда мы окажемся за сотню миль отсюда.
Тум подняла шкуру, завешивавшую вход в чум отца. С ним сидели двое мужчин, и все трое с живым интересом взглянули на нее. Но она вошла и тихо, молча села, обратив к ним бесстрастное, ничего не выражающее лицо. Тантлач барабанил костяшками пальцев по древку копья, лежавшего у него на коленях, и лениво следил за солнечным лучом, пробившемся сквозь дырку в шкуре и радужной дорожкой пронизавшим сумрак чума. Справа из-за плеча вождя выглядывал Чугэнгат, шаман. Оба были стары, и усталость долгих лет застилала их взор. Но против них сидел юноша Кин, общий любимец всего племени. Он был быстр и легок в движениях, и его черные блестящие глаза испытующе и с вызовом смотрели то на того, то на другого.
В чуме царило молчание. Только время от времени в него проникал шум соседних жилищ и издали доносились едва слышные, словно то были не голоса, а их тени, тонкие, визгливые крики дерущихся мальчишек. Собака просунула голову в отверстие, по-волчьи поблескивая глазами. С ее белых, как слоновая кость, клыков стекала пена. Она заискивающе поскулила, но, испугавшись неподвижности человеческих фигур, нагнула голову и, пятясь, поплелась назад. Тантлач равнодушно поглядел на дочь.
- Что делает твой муж, и как ты с ним?
- Он поет чужие песни, - отвечала Тум. - И у него стало другое лицо.
- Вот как? Он говорил с тобой?
- Нет, но у него другое лицо и другие мысли в глазах, и он сидит с Пришельцем у костра, и они говорят, и говорят, и разговору этому нет конца.
Чугэнгат зашептал что-то на ухо Тантлачу, и Кин, сидевший на корточках, так и рванулся вперед.
- Что-то зовет его издалека, - рассказывала Тум, - и он сидит, и слушает, и отвечает песней на языке своего народа.
Опять Чугэнгат зашептал, опять Кин рванулся, и Тум умолкла, ожидая, когда отец ее кивком головы разрешит ей продолжать.
- Тебе известно, о Тантлач, что дикие гуси, и лебеди, и маленькие озерные утки рождаются здесь, в низинах. Известно, что с наступлением морозов они улетают в неведомые края. Известно и то, что они всегда возвращаются туда, где родились, чтобы снова могла зародиться новая жизнь. Земля зовет их, и они являются. И вот теперь моего мужа тоже зовет земля земля, где он родился, - и он решил ответить на ее зов. Но он мой муж. Перед всеми женщинами он мой.
- Хорошо это, Тантлач? Хорошо? - с отдаленной угрозой в голосе спросил Чугэнгат.
- Да, хорошо! - вдруг смело крикнул Кин. - Наша земля зовет к себе своих детей. Как дикие гуси и лебеди и маленькие озерные утки слышат зов, так услышал зов и этот чужестранец, который слишком долго жил среди нас и который теперь должен уйти. И есть еще голос рода. Гусь спаривается с гусыней, и лебедь не станет спариваться с маленькой озерной уткой. Нехорошо, если бы лебедь стал спариваться с маленькой озерной уткой. И нехорошо, когда чужестранцы берут в жены женщин из наших селений. Поэтому я говорю, что этот человек должен уйти к своему роду, в свою страну.
- Он мой муж, - ответила Тум, - и он великий человек.
- Да, он великий человек. - Чугэнгат живо поднял голову, как будто к нему вернулась часть его былой юношеской силы. - Он великий человек, и он сделал мощной твою руку, о Тантлач, и дал тебе власть, и теперь твое имя внушает страх всем кругом, страх и благоговение. Он очень мудр, и нам большая польза от его мудрости. Мы обязаны ему многим - он научил нас хитростям войны и искусству защиты селений и нападения в лесу; он научил нас, как держать совет, и как сокрушать силой слова, и как клятвой подкреплять обещание; научил охоте на дичь и уменью ставить капканы и сохранять пищу; научил лечить болезни и перевязывать раны, полученные в походах и в бою. Ты, Тантлач, был бы теперь хромым стариком, если бы чужестранец не пришел к нам и не вылечил тебя. Если мы сомневались и не знали, на что решиться, мы шли к чужестранцу, чтобы его мудрость указала нам правильный путь, и его мудрость всегда указывала нам путь, и могут явиться новые сомнения, которые только его мудрость поможет разрешить, - и потому нам нельзя отпустить его. Худо будет, если мы отпустим его.
Тантлач продолжал барабанить по древку копья, и нельзя было понять, слышал он речь Чугэнгата или нет. Тум напрасно всматривалась в его лицо, а Чугэнгат как будто весь съежился под бременем лет, снова придавившим его.