В то время как Эдвин Бентам стоял у стойки бара в Форксе и глядел на весы, на которых лежал его мешочек с золотым песком, - увы, сколько этого песка перекочевало уже через сосновую стойку! - в это самое время Грэйс Бентам спустилась с холма и проскользнула в хижину Клайда Уортона. Ждал ли ее Уортон в этот час или нет, не все ли равно? А вот если бы отец Рубо не увидел ее и не свернул в сторону с главной тропы, можно было бы избежать многих ненужных мучений и долгих месяцев томительного ожидания.
- Дитя мое…
- Погодите, отец Рубо! Я уважаю вас, хоть и не придерживаюсь вашей веры. Но я не позволю вам встать между этой женщиной и мной.
- Вы понимаете, на что вы идете?
- Понимаю ли я? Да если бы сам всемогущий господь бог явился ко мне вместо вас, чтобы ввергнуть меня в геенну огненную, я бы не отступил ни на шаг!
Уортон усадил Грэйс на табурет, а сам встал подле нее в воинственной позе.
- Сядьте вон на тот стул и молчите, - продолжал он, обращаясь к священнику. - Сейчас моя очередь; следующий ход будет ваш.
Отец Рубо вежливо поклонился и сел. Он был человек уступчивый и умел ждать. Придвинув себе другой табурет, Уортон сел рядом с Грэйс и стиснул ее руку в своей.
- Так ты любишь меня? Правда? И ты увезешь меня отсюда?
По лицу ее было видно, что ей хорошо и покойно с ним, что она наконец обрела приют и защиту.
- Ну конечно же, дорогая! Или ты забыла, что я тебе говорил?
- Но разве это возможно? Как же промывка?
- Стану я думать о промывке! Да я могу поручить это дело хотя бы вот отцу Рубо! Я могу попросить его доставить золотой песок Компании.
- И я его больше никогда не увижу!
- Какая потеря!
- Уехать… Нет, Клайд, я не могу! Не могу, понимаешь?
- Ну, успокойся же, милая! Конечно же, уедем. Положись во всем на меня. Вот только соберем кой-какие пожитки и сейчас же отправимся и…
- А если он сюда придет?
- Я переломаю ему все…
- Нет, нет! Клайд! Пожалуйста, без драки! Обещай же мне.
- Ну ладно. Я просто скажу рабочим, чтоб его выкинули с моего участка. Они видели, как он обходится с тобой, и сами не слишком-то любят его.
- Ах, нет, только не это! Не причиняй ему боли!
- Чего же ты хочешь? Чтобы я спокойно смотрел, как он тебя уведет?
- Н-нет, - сказала она полушепотом, нежно поглаживая его руку.
- Тогда предоставь действовать мне и ни о чем не беспокойся. Он останется цел, ручаюсь тебе! Он-то, небось, не задумывался, больно тебе или нет! В Доусон нам заезжать незачем; я дам туда знать, и кто-нибудь снарядит для нас лодку и пригонит ее вверх по Юкону. А мы тем временем перевалим через кряж и спустимся на плотах по Индийской реке, навстречу им. Потом…
- Что ж потом?
Ее голова лежала у него на плече. Их голоса замирали, каждое слово было лаской. Священник начал беспокойно ерзать на стуле.
- А потом? - повторила она.
- Что же потом? Будем плыть вверх, вверх по течению, затем волоком через пороги Уайтхорс и Ящичное ущелье.
- А дальше?
- Дальше по реке Шестидесятимильной, потом пойдут озера, Чилкут, Дайя, а там - и Соленая Вода.
- Но, милый, я ведь не умею управляться с багром…
- Глупенькая! Мы возьмем с собой Ситку Чарли; он знает, где пройдет лодка и где устроить привал; к тому же он лучший товарищ в пути, какого я знаю, даром что индеец. От тебя потребуется лишь одно - сидеть в лодке, петь песни и разыгрывать Клеопатру да еще сражаться с крылатыми полчищами… Впрочем, нет, нам ведь повезло: комаров еще нет.
- Дальше, дальше что, о мой Антоний?
- А дальше - пароход, Сан-Франциско и весь белый свет! И мы больше никогда не вернемся в эту распроклятую дыру. Только подумай! Весь мир к нашим услугам - поезжай, куда хочешь! Я продам свою долю. Да знаешь ли ты, что мы богаты? Уолдвортский синдикат даст полмиллиона за мой участок, да у меня еще вдвое больше этого в сейфе Компании Тихоокеанского побережья и в отвалах. В тысяча девятисотом году мы с тобой съездим в Париж, на всемирную выставку. Мы можем поехать даже в Иерусалим, если ты только пожелаешь. Мы купим итальянское палаццо, и ты можешь там разыгрывать Клеопатру, сколько твоей душе будет угодно. Нет, ты у меня будешь Лукрецией,[Лукреция - легендарная римлянка, подвергшаяся бесчестью со стороны Секста, сына царя Тарквиния Гордого. Лукреция заставила отца и мужа поклясться, что они отомстят насильнику, и заколола себя на их глазах.] Актеей,[Актея - фаворитка римского императора Нерона (I в. н. э.).] кем тебе только захочется, моя дорогая! Только смотри не вздумай…
- Жена Цезаря должна быть выше подозрений!
- Разумеется, но…
- Но я не буду твоей женой, мой милый, да?
- Я не это хотел сказать.
- Но ты ведь будешь меня любить, как жену, и никогда, никогда… Ах, я знаю, ты окажешься таким же, как все мужчины. Я тебе надоем, и… и…
- Как не стыдно. Я…
- Обещай мне!
- Да! Да! Я обещаю!
- Ты так легко это говоришь, мой милый. Откуда ты знаешь? А я? Я так мало могу тебе дать, но это так много. Ах, Клайд! Обещай же, что ты не разлюбишь меня!
- Ну вот! Что-то ты рано начинаешь сомневаться. Сказано же: "Пока смерть не разлучит нас".
- Подумать только - эти самые слова я когда-то говорила… ему, а теперь…
- А теперь, мое солнышко, ты не должна больше об этом думать. Конечно же, я никогда-никогда…
Тут впервые их губы затрепетали в поцелуе. Отец Рубо, который все это время внимательно глядел в окно на дорогу, наконец не выдержал; он кашлянул и повернулся к ним.
- Ваше слово, святой отец!
Лицо Уортона пылало огнем первого поцелуя. В голосе его, когда он уступил свое место, звенели нотки торжества. Он ни на минуту не сомневался в исходе. Не сомневалась и Грэйс - это было видно по улыбке, сиявшей на ее лице, когда она повернулась к священнику.
- Дитя мое, - начал священник, - сердце мое обливается кровью за вас. Ваша мечта прекрасна, но ей не суждено сбыться.
- Почему же нет, святой отец? Я ведь дала свое согласие.
- По неведенью, дитя мое! Вы не подумали о клятве, которую вы произнесли перед лицом господа бога, о клятве, которую вы дали тому, кого назвали своим мужем. Мой долг - напомнить вам о святости этой клятвы.
- А если я, сознавая всю святость клятвы, все равно намерена ее нарушить?
- Тогда бог…
- Который? У моего мужа свой бог, и этого бога я не желаю почитать. И, верно, таких богов немало.
- Дитя! Возьмите назад ваши слова! Ведь вы не хотели это сказать, правда? Я все понимаю. Мне самому пришлось пережить нечто подобное… - На мгновение священник перенесся в свою родную Францию, и образ другой женщины, с печальным лицом и глазами, исполненными тоски, заслонил ту, что сидела перед ним на табурете.
- Отец мой, неужели господь покинул меня? Чем я грешней других? Я столько горя вынесла с моим мужем; неужели и дальше страдать? Неужели я не имею права на крупицу счастья? Я не могу, я не хочу возвращаться к нему!
- Не бог тебя покинул, а ты покинула бога. Возвратись. Возложи свое бремя на него, и тьма рассеется. О дитя мое!..
- Нет, нет! Все это уже бесполезно. Я вступила на новый путь и уже не поверну обратно, что бы ни ожидало меня впереди. А если бог покарает меня, пусть, я готова. Где вам понять меня? Ведь вы не женщина.
- Мать моя была женщиной.
- Да, но…
- Христос родился от женщины.
Она ничего не ответила. Воцарилось молчание. Уортон нетерпеливо подергивал ус, не спуская глаз с дороги. Грэйс облокотилась на стол; лицо ее выражало решимость. Улыбка пропала. Отец Рубо решил испробовать другой путь.
- У вас есть дети?
- Ах, как я мечтала о них когда-то! Теперь же… Нет, у меня нет детей, и слава богу.
- А мать?
- Мать есть.
- Она вас любит?
- Да.
Она отвечала шепотом.
- А брат?.. Впрочем, это не важно, он мужчина. Сестра есть?
Дрожащим голосом, опустив голову, она произнесла:
- Да.
- Моложе вас? На много?
- На семь лет.
- Хорошенько ли вы взвесили все? Подумали ли вы о них? О матери? О сестре? Она стоит на самом пороге своей женской судьбы, и этот ваш опрометчивый поступок может роковым образом сказаться на ее жизни. Хватит ли у вас духа прийти к ней, посмотреть на ее свежее, юное личико, взять ее руку в свою, прижаться щекой к ее щеке?
Слова священника вызвали рой ярких образов в ее сознании.
- Не надо, не надо! - закричала она, съежившись, как собака, над которой занесли плеть.
- Рано или поздно вам придется взглянуть правде в лицо. Зачем же откладывать?
В глазах его светилось сострадание, но их она не видела; лицо же его, напряженное, нервно подергивающееся, выражало непреклонность. Взяв себя в руки и с трудом удерживая слезы, она подняла голову.
- Я уеду. Они меня больше никогда не увидят и со временем забудут меня. Я сделаюсь для них все равно что мертвая… И… и я уеду с Клайдом… сегодня же…
Казалось, это был ее окончательный ответ. Уортон шагнул было к ним, но священник остановил его движением руки.
- Вы хотели иметь детей?
Молчаливый кивок.
- Вы молились о том, чтобы у вас были дети?
- Не раз.
- А сейчас вы подумали, что будет, если у вас появятся дети?
Отец Рубо бросил взгляд на мужчину, стоящего у окна.
Лицо женщины озарилось радостью; но в ту же минуту она поняла, что означал этот вопрос. Она подняла руку, как бы моля о пощаде, но священник продолжал:
- Представьте, что вы прижимаете к груди невинного младенца. Мальчика! К девочкам свет менее жесток. Да ведь самое молоко в вашей груди обратится в желчь! Как вам гордиться, как радоваться вам на вашего сына, когда другие дети…
- О, пощадите! Довольно!
- За грехи родителей…
- Довольно! Я вернусь! - Она припала к ногам священника.
- Ребенок будет расти, не ведая зла, покуда в один прекрасный день ему не швырнут в лицо страшное слово…
- Господи! О господи!
Женщина в отчаянии опустилась на колени. Священник со вздохом поднял ее. Уортон хотел было подойти к ней, но она замахала на него рукой.
- Не подходи ко мне, Клайд! Я возвращаюсь к мужу! - Слезы так и струились по ее щекам, она не пыталась вытирать их.
- После всего, что было? Ты не смеешь! Я не пущу тебя!
- Не трогай меня! - крикнула она, отстраняясь от него и дрожа всем телом.
- Нет, ты моя! Слышишь! Моя!
Он резко повернулся к священнику.
- Какой же я дурак, что позволил вам читать тут проповеди! Благодарите бога, что на вас священный сан, а не то бы я… Да, да, я знаю, вы скажете: право священника… Ну что ж, вы воспользовались им. А теперь убирайтесь подобру-поздорову, пока я не забыл, кто вы и что вы!
Отец Рубо поклонился, взял женщину за руку и направился с нею к дверям. Но Уортон загородил им дорогу
- Грэйс! Ты ведь говорила, что любишь меня?
- Говорила.
- А сейчас ты любишь меня?
- Люблю.
- Повтори еще раз!
- Я люблю тебя, Клайд, люблю!
- Слышал, священник? - вскричал он. - Ты слышал, что она сказала, и все же посылаешь ее с этими словами на устах обратно к мужу, где ее ждет ад, где ей придется лгать всякую минуту своей жизни!
Отец Рубо вдруг втолкнул женщину во внутреннюю комнату и прикрыл за ней дверь.
- Ни слова! - шепнул он Уортону, усаживаясь на табурет и принимая непринужденную позу. - Помните: это ради нее, - прибавил он.
Раздался резкий стук в дверь, затем поднялась щеколда, и вошел Эдвин Бентам.
- Моей жены не видали? - спросил он после обмена приветствиями.
Оба энергично замотали головой.
- Я заметил, что ее следы ведут от нашей хижины вниз, - продолжал он осторожно. - Затем они видны на главной тропе и обрываются как раз у поворота к вашему дому.
Они выслушали его объяснения с полным безразличием.
- И я… я подумал, что…
- Что она здесь?! - прогремел Уортон.
Священник взглядом заставил его успокоиться.
- Вы видели, что ее следы ведут в эту хижину, сын мой?
Хитрый отец Рубо! Еще час назад, когда шел сюда по той же самой дорожке, он позаботился затоптать следы.
- Я не стал разглядывать, я… - Кинув подозрительный взгляд на дверь, ведущую в другую комнату, он перевел его на священника. Тот покачал головой. Бентам все еще колебался.
Сотворив про себя коротенькую молитву, отец Рубо поднялся с табурета.
- Ну, если вы мне не верите… - Он двинулся к двери.
Священники не лгут. Эдвин Бентам часто слышал эту истину и не сомневался в непреложности ее.
- Что вы, святой отец! - сказал он поспешно. - Просто я не пойму, куда это запропастилась моя жена, и подумал, что, может быть… Ах, верно, она пошла к миссис Стентон во Французское ущелье. Прекрасная погода, не правда ли? Слыхали новость? Мука подешевела - теперь фунт идет за сорок центов; и, говорят, чечако целым стадом двинулись вниз по реке. Однако мне пора. Прощайте!
Дверь захлопнулась. Они глядели в окно, вслед Эдвину Бентаму, который направился во Французское ущелье продолжать свои розыски.
Через несколько недель, как только спало июньское половодье, два человека сели в лодку, оттолкнулись от берега и набросили канат на плывущую в реке корягу; канат натянулся, и утлое суденышко поплыло вперед, как на буксире. Отец Рубо получил предписание покинуть верховья и вернуться к своей смуглой пастве в Минук. Там появились белые люди, и с их приходом индейцы забросили рыбную ловлю и стали усердно поклоняться известному божеству, нашедшему временное пристанище в несметных количествах черных бутылок. Мэйлмют Кид сопутствовал священнику, так как у него тоже были кое-какие дела в низовьях.
Только один человек во всей Северной Стране знал Поля Рубо, не миссионера-священника, не "отца Рубо", а Поля Рубо, простого смертного. Этот человек был Мэйлмют Кид. Только перед ним отец Рубо забывал свой священнический сан и представал во всей своей духовной наготе. Что же в атом удивительного? Эти два человека знали друг друга. Разве они не делились последней рыбешкой, последней щепоткой табаку, последней и сокровеннейшей мыслью - то на пустынных просторах Берингова моря, то в убийственных лабиринтах Великой Дельты, то во время поистине ужасающего зимнего перехода от мыса Барроу к Поркьюпайн!
Отец Рубо, попыхивая своей видавшей виды трубкой, глядел на алый диск солнца, которое угрюмо нависло над северным горизонтом. Мэйлмют Кид завел часы. Была полночь.
- Не стоит унывать, друг! - Кид, очевидно, продолжал ранее начатый разговор. - Уж, верно, бог простит подобную ложь. Скажу я словами человека, который всегда знает, что сказать.
Если слово она проронила - молчанья храни печать,
И клеймо презренной собаки тому, кто не мог молчать!
Если Герворд беда угрожает, а спасет ее море лжи,
Лги, покуда язык не отсохнет, а имеющий уши жив.
Отец Рубо вынул трубку изо рта и задумался.
- Он хорошо сказал, ваш поэт, но не это меня сейчас мучает. И ложь и кара за нее в руке божьей, но… но…
- Но что же? Ваша совесть должна быть чиста.
- Нет, Кид. Сколько я ни думаю об этом, а факт остается фактом. Я все знал и все же заставил ее вернуться.
Звонкая песня зарянки раздалась на лесистом берегу, откуда-то из глубины донесся приглушенный зов куропатки, в затоне с громким плеском вошел в воду лось; два человека в лодке молча курили.
Из сборника "Сын Волка" (1900 г.)
Мудрость снежной тропы
Ситка Чарли достиг недостижимого. Индейцев, которые не хуже его владели бы мудростью тропы, еще можно было встретить, но только один Ситка Чарли постиг мудрость белого человека, его закон, его кодекс походной чести. Все это ему далось, однако, не сразу. Ум индейца не склонен к обобщениям, и нужно, чтобы накопилось много фактов и чтобы факты эти часто повторялись, прежде чем он поймет их во всем их значении. Ситка Чарли с самого детства толкался среди белых. Когда же он возмужал, он решил совсем уйти от своих братьев по крови и навсегда связал свою судьбу с белыми. Но и тут, несмотря на все свое уважение, можно сказать, преклонение перед могуществом белых, над которым Ситка Чарли без конца размышлял, он долго еще не мог уяснить себе скрытую сущность этого могущества - закон и честь, и только многолетний опыт помог ему окончательно разобраться в этом. Поняв же закон белых, он, человек другой расы, усвоил его лучше любого белого человека. Так он, индеец, достиг недостижимого.
Все это породило в нем некоторое презрение к собственному народу. Обычно он старался скрывать это презрение, но сейчас оно проявилось в многоязычном каскаде проклятий, обрушившемся на головы Ка-Чукте и Гоухи. Они стояли перед ним, точно две собаки, которым трусость мешает напасть, между тем как волчья сущность не позволяет спрятать клыки. Вид у обоих, да и у Ситки Чарли, тоже был такой, что краше в гроб кладут: кожа да кости, на скулах омерзительные струпья от жестоких морозов, местами потрескавшиеся, местами затянувшиеся, в глазах зловещий огонь, порожденный голодом и отчаянием. Когда люди дошли до состояния, им нет дела до закона и чести; таким людям доверять нельзя. Ситка Чарли это знал, потому-то десять дней назад, когда было решено оставить кое-что из походного снаряжения, он и заставил их побросать ружья. Теперь во всем отряде оставалось всего лишь два ружья: одно у самого Ситки Чарли, другое у капитана Эппингуэлла.
- А ну-ка, разведите костер, живо! - скомандовал Ситка Чарли, доставая драгоценную спичечную коробку и бересту.
Индейцы мрачно принялись собирать сухие сучья и валежник. Они были очень слабы, устраивали частые передышки и, наклоняясь за сучьями, с трудом удерживались на ногах; их колени дрожали и стукались одно о другое, как кастаньеты. Каждый раз, доковыляв до костра, они останавливались, чтобы перевести дух, как тяжело больные или смертельно усталые люди. Взгляд их то тускнел, выражая тупое, терпеливое страдание, то загорался исступленной жаждой жизни, которая, казалось, вот-вот прорвется неистовым воплем, лейтмотивом всего сущего: "Я хочу жить! Я, я, я!"
Внезапно поднявшийся с юга ветерок больно щипал лицо и руки, а раскаленные иглы мороза проникали до самых костей, впиваясь в тело сквозь меховую одежду. Поэтому, когда костер разгорелся как следует и снег кругом него начал подтаивать, Ситка Чарли заставил своих товарищей помочь ему в устройстве защитного полога. Это было весьма примитивное сооружение, попросту говоря, обыкновенное одеяло, которое натянули с подветренной стороны костра примерно под углом в сорок градусов к земле. Полог этот все же защищал от пронизывающего ветра и отражал тепло, направляя его на сидящих вокруг костра. Затем, чтоб не сидеть прямо на снегу, индейцы набросали еловых ветвей. Выполнив эту работу, они занялись своими ногами. Заледеневшие мокасины сильно истрепались в пути, острый лед речных заторов превратил их в лохмотья. Меховые носки были в таком же состоянии; когда же они оттаяли настолько, что их можно было стащить, обнажились мертвенно-бледные пальцы ног в разных стадиях обмороженности; они красноречиво поведали несложную историю похода.