Истинная жизнь Себастьяна Найта - Набоков Владимир Владимирович 11 стр.


В эту пору и объявился г-н Гудмэн. Мало-помалу Себастьян передал ему все литературные дела и испытал огромное облегчение, обретя столь расторопного секретаря. "Обычно, - пишет г-н Гудмэн, - я заставал его в постели. Он лежат в ней, как мрачный леопард" (чем не волк в бабушкином чепце из "Красной шапочки"?).

"Никогда в жизни, - читаем в другом месте, - я не видел человека, настолько всегда подавленного. Говорят, что французский литератор M. Пруст, с которого Найт сознательно или бессознательно брал пример, тоже обожал принимать эдакую скучающую "интересную" позу…"

И далее:

"Найт был очень худ и бледен; у него были изнеженные руки, к которым он с чисто женским кокетством любил привлекать внимание. Как-то раз он признался, что добавляет в утреннюю ванну полфлакона французских духов, но вид у него при всем том был на редкость неухоженный. Как и прочие писатели-модернисты, Найт был непомерно тщеславен. Раза два я заставал его за вклеиванием вырезок - наверняка это были рецензии на его книги - в роскошный дорогой альбом, который он держал в столе под замком, стыдясь, вероятно, явить сей плод человеческой тщеты моему критическому оку… Он часто ездил за границу, дважды, пожалуй, в год, и не в Развеселый ли Париж… Поездки эти он окружал, однако, сугубой таинственностью, напуская на себя этакую байроническую томность. Почти уверен, что выезды на континент были частью его художественной программы… он был законченный "poseur"".

Красноречие г-на Гудмэна достигает особой силы, когда он углубляется в более глубокие материи. Его задача - показать "роковой раскол между Найтом как художником и огромным грохочущим вокруг него миром" (в виде, надо полагать, круговой трещины).

"Найта погубила его позиция чужака!" - восклицает г-н Гудмэн и выщелкивает троеточие. - Отстраненность - воистину смертный грех в наш век, когда зашедшее в тупик человечество обращается к своим писателям и мыслителям, ожидая от них если не исцеления, то хотя бы сострадания к своим бедам и ранам. Башня из слоновой кости получает оправдание, только становясь радиостанцией или маяком… В такую эпоху… изнывающую под бременем неразрешимых проблем, когда… экономический кризис, демпинг… одураченный простой человек… рост тоталитаризма… безработица… следующая мировая война… новые стороны семейной жизни… секс… устройство вселенной…"

Интересы г-на Гудмэна, как мы видим, широки.

"Итак, - продолжает он, - Найт решительно отказывался проявлять хоть какое-то любопытство к вопросам современности… Когда его просили присоединиться к тому или иному движению, принять участие в каком-нибудь серьезном митинге или только присоединить свою подпись к более знаменитым именам под воззванием, утверждающим вечные истины или обличающим силы зла… он отказывался наотрез, несмотря на все мои увещевания и даже мольбы… Правда, в своей последней (и на редкость невразумительной) книге он возвращается на землю… но избранный им угол зрения и те стороны жизни, на которые он обращает внимание, - это совсем не то, чего серьезный читатель вправе ждать от серьезного писателя… Это то же, как если бы пытливому исследователю, взявшемуся изучать устройство и деятельность крупного предприятия, с замысловатыми околичностями продемонстрировали дохлую пчелу на подоконнике… Когда я обращал его внимание на какую-нибудь новую книгу, привлекшую меня жизненностью поставленных проблем, он ребячливо отвечал, что все это ахинея, или отделывался другим каким-нибудь не идущим к делу замечанием… Он не понимал, что его "соло" - это еще не соль земли, и оно не сродни солнцу, как ошибочно полагал сей любитель латыни. Он не видел, что это - темный тупик… Впрочем, со своей повышенной впечатлительностью (помню, как он кривился, когда я, потягивая пальцы, щелкал суставами - дурная привычка, присущая мне в часы раздумий) он не мог не чувствовать, что что-то не в порядке… что он продолжает отсекать себя от Древа Жизни… что солярий не оснастишь рубильником… Его боль, поначалу - искренняя реакция темпераментного юнца на жестокость мира, в который он был ввергнут, потом, в годы писательского успеха, - модная маска, теперь обернулась новой и страшной реальностью: невидимая рука переписала надпись у него на груди, гласящую уже не "Одинокий художник", но - "Слепой".

Высказываться по поводу пустословия г-на Гудмэна значило бы оскорблять проницательность читателя. Если Себастьян слеп, секретарь его, уж во всяком случае, с восторгом ухватился за роль лающего и рвущегося вперед поводыря. Рой Карсуэлл, писавший в 1933 году портрет Себастьяна, говорил мне, что умирал от смеха, слушая Себастьяновы рассказы о г-не Гудмэне. Он так бы и не собрался отделаться от этой велеречивой личности, если бы эта последняя не стала слишком много на себя брать. В 1934 году Себастьян писал из Канн тому же Рою Карсуэллу, как он ненароком обнаружил (ибо редко перечитывал свои книги), что г-н Гудмэн заменил один эпитет в свановском издании "Потешной горы". "Я его вышиб", - добавил он. От упоминания этой маленькой подробности г-н Гудмэн скромно воздерживается. Истощив свой запас впечатлений и придя к выводу, что подлинной причиной смерти Себастьяна явилось осознание им своей "человеческой, а стало быть, и художественной несостоятельности", он бодренько замечает, что от своих секретарских обязанностей отказался, перейдя в новую сферу деятельности. Больше я книгу г-на Гудмэна упоминать не стану. Я ее упразднил.

Но чем больше я смотрю на портрет работы Карсуэлла, тем явственней в глазах Себастьяна, хоть и печальных, мне видится некая искорка. Художник восхитительно передал темную влажность зеленовато-серого райка с еще более темным ободком и намеком на созвездия золотой пыли вокруг зрачка. Веки тяжелые, может быть, слегка воспаленные, на отблескивающем белке лопнула, похоже, веточка сосуда. Это лицо, эти глаза смотрятся, подобно Нарциссу, в прозрачную воду: впалая щека подернута рябью - трудами водяного паучка, который замер на миг, а вода несет его обратно. Увядший лист пристроился на отражении чела, прорезанного складками напряженного внимания. Темные волосы свалились на лоб и чуть-чуть смяты другой набежавшей полоской ряби, а прядь на виске поймала влажный солнечный луч. Меж прямых бровей залегла борозда, другая тянется от носа к плотно сжатому сумрачному рту. Кроме лица, почти ничего нет на портрете. Шея скрывается в переливчатой тени, а торс словно бы сходит на нет. Фон - таинственная синева с нежной вязью веточек в одном из углов. Это - Себастьян, он глядит на собственное отражение в пруду.

- Я хотел дать намек на присутствие женщины - позади него или где-то над ним… скажем, тень руки… что-то такое… Но побоялся впасть в повествовательность вместо живописи.

- Да, только, кажется, никто ничего о ней не знает. Даже Шелдон.

- Попросту говоря, она взяла и разбила его жизнь.

- Верно, только мне надо знать еще кое-что. Я все хочу знать. Иначе образ останется незавершенным, как ваша картина. Да нет, портрет прекрасный, и сходство безукоризненно, и этот плывущий паучок мне страшно нравится, особенно тени его ножек, они как крошечные хоккейные клюшки. Но ведь тут как бы мимолетное отражение лица. Посмотреться в воду может каждый.

- А вы не думаете, что ему это особенно удавалось?

- Понимаю вас. Но эту женщину я все равно должен отыскать. Она недостающее звено в его эволюции, и это звено я должен заполучить. Это научная необходимость.

- Держу пари на эту картину, что вы ее не найдете, - сказал Рой Карсуэлл.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Первым делом надлежало установить ее личность. С чего начать поиски? Какими данными я располагаю? В июне 1929 года Себастьян жил в отеле "Бомон" в Блауберге и там с нею познакомился. Она русская. Никакими другими нитями я не располагал.

Я разделяю отвращение Себастьяна к почте во всех ее видах. Мне проще проехать тысячу миль, чем написать самое короткое письмо, потом искать конверт, искать нужный адрес, покупать нужную марку, отправлять письмо и потом ломать голову, вспоминая, подписал я его или нет. Кроме того, дело было деликатное, и о переписке не могло быть речи. После месячного пребывания в Англии я навел справки в туристском бюро и в марте 1936 года выехал в Блауберг.

Ему тут больше не бывать, размышлял я, глядя на сырые пашни, где в длинных космах белого тумана смутно плыли прямые тополя. Городок под красной черепицей притулился у подножья покатой серой горы. Я оставил чемодан в камере хранения Богом забытой станции, где из стоящего на запасном пути телячьего вагона доносилось грустное мычанье невидимых коров, и стал подниматься по пологому склону - туда, где за влагою пахнущим парком маячила целая гроздь гостиниц и санаториев. Люди почти не попадались, был "несезон", и я вдруг с тревогой подумал, что гостиница, чего доброго, окажется закрытой.

Этого не случилось - удача еще не настолько меня покинула. Дом с ухоженным садом, окруженный готовыми зацвести каштанами, выглядел довольно славно. Вмещал он на вид не более пятидесяти человек - это меня взбодрило: сужался круг поиска. Управляющий оказался седовласым господином с подстриженной бородкой и черными бархатными глазами. Я начал издалека.

Сперва я сказал, что моему покойному брату, знаменитому английскому писателю Себастьяну Найту, очень здесь понравилось, да и сам я подумываю на лето приехать в эту гостиницу. Вероятно, мне следовало снять номер, обосноваться, втереться, так сказать, в доверие, а особые расспросы отложить до более благоприятного момента, но почему-то мне показалось, что все можно уладить немедленно. Он сказал - да, он помнит, был англичанин, жил тут в 1929 году, каждое утро требовал ванну.

- Он ведь нелегко сходился с людьми, не так ли? - спросил я как бы между прочим. - Всегда, поди, гулял в одиночестве?

- Да, по-моему, он был с отцом, - ответил управляющий неуверенно.

Мы некоторое время бились, распутывая трех или четырех англичан, случившихся за последние десять лет в отеле "Бомон". Я понял, что он не очень-то помнит Себастьяна.

- Буду с вами откровенен, - заговорил я без дальнейших околичностей. - Мне нужен адрес дамы, приятельницы моего брата, которая одновременно с ним здесь находилась.

Управляющий слегка приподнял брови, и у меня возникло неприятное чувство, что я дал маху.

- Зачем? - спросил он.

(Может, дать ему взятку? - пронеслось у меня в голове.)

- Знаете, - я сказал, - я готов оплатить ваши хлопоты, если вы подберете нужные мне сведения.

- Какие сведения? - спросил он. (Глупый был старикан и подозрительный, - да не прочтет он этих строк.)

- Я надеюсь, - продолжал я терпеливо, - что вы будете настолько добры, что поможете мне найти адрес дамы, которая останавливалась тут в июне двадцать девятого, тогда же, когда и господин Найт.

- Какой дамы? - спросил он казуистическим тоном гусеницы из "Алисы в стране чудес".

- Я точно не знаю ее имени, - сказал я нервно.

- Как же тогда я, по-вашему, ее найду? - спросил он, пожимая плечами.

- Она русская, - сказал я. - Может, вы помните русскую даму, молодую. Ну, понимаете… красивую…

- Nous avons eu beaucoup de jolies dames, - сказал он, все более уходя в свой кокон. - Как можно упомнить?

- Знаете, - сказал я, - проще всего было бы проглядеть ваши книги за июнь двадцать девятого и отобрать русские имена.

- Их наверняка окажется несколько, - возразил он, - как же вы сможете из них выбрать?

- Дайте мне имена с адресами, - сказал я, теряя надежду, - а там уж я разберусь.

Он глубоко вздохнул и покачал головой.

- Нет, - сказал он.

- Вы хотите сказать, что не держите книг? - спросил я, стараясь говорить спокойно.

- Держу, как не держать. В моем деле без порядка в таких вещах нельзя. Нет, все имена у меня налицо…

Он отошел в глубь комнаты и извлек откуда-то большой черный фолиант.

- Вот, - сказал он, - вот первая неделя июля тридцать пятого. Профессор Отт с супругой; полковник Самаин…

- Но позвольте, - сказал я, - мне не нужен июль тридцать пятого. Что мне нужно…

Он захлопнул книгу и понес ее обратно.

- Я только хотел вам показать… - сказал он, не оборачиваясь, - хотел показать… (щелкнул замок) что книги у меня в полном порядке.

Он вернулся к своей конторке и стал складывать лежащее на бюваре письмо.

- Лето двадцать девятого, - взмолился я. - Почему вы не хотите показать мне эти страницы?

- Потому что так не принято, - отвечал он. - Во-первых, я не хочу, чтобы совершенно посторонний человек беспокоил людей, которые были и будут моими постояльцами. Во-вторых, я не понимаю, почему вы так стремитесь разыскать даму, которую не хотите назвать. И в-третьих, я не хочу неприятностей. Мне и так хватает неприятностей. Тут в соседней гостинице в двадцать девятом году одна швейцарская парочка с собой покончила, - заключил он ни к селу ни к городу.

- Это ваше последнее слово? - спросил я. Он кивнул и поглядел на часы. Я повернулся и вышел, хлопнув дверью - насколько это возможно с этими чертовыми пневматическими устройствами.

Я медленно побрел к станции. Парк. Может, эту каменную скамейку под кедром Себастьян вспоминал перед смертью. А очертания вон того кряжа были, может быть, росчерком пера над каким-нибудь незабываемым вечером. Вся эта местность стала мне казаться громадным отвалом пустой породы с погребенным в ней черным алмазом. Какая ужасающая, нелепая, мучительная неудача! Свинцовая тяжесть совершаемого во сне усилия. Безнадежные попытки уцепиться за тающие предметы. Почему прошлое так непокорно?

Что же теперь делать? Реку жизни, в плаванье по которой я так жаждал пуститься, на одном из последних извивов затянул белый туман - совсем как дол, на который я сейчас глядел. Можно ли, несмотря на это, браться за книгу? Книгу с белым пятном. Мне представилась незавершенная картина - руки и ноги мученика даны контуром, в боку торчат стрелы…

У меня было чувство, что я заблудился, что мне некуда идти. Я достаточно долго ломал голову, как отыскать последнюю любовь Себастьяна, чтобы видеть: другого способа установить ее имя нет. Ее имя! Заполучи я эти засаленные черные тома, я его опознал бы сразу. Не махнуть ли рукой и заняться сбором кое-каких мелких деталей - тоже нужных, причем тут я хоть знал, куда обращаться.

В таком-то смятении ума сел я в неторопливый поезд, чтобы вернуться в Страсбург. Оттуда я, может быть, проследую дальше в Швейцарию… Но нет, я не мог осилить колющую боль провала, хотя усердно пытался погрузиться в прихваченную с собой английскую газету: помня о предстоящей мне работе, я, упражнения ради, старался читать только по-английски. А можно ли приступать к тому, замысел чего столь вопиюще неполон?

Я был один в купе (вещь обычная для второго класса на таких поездах), но недолго - на первой же станции вошел невысокий человек с кустистыми бровями и, поприветствовав меня на континентальный манер на густом горловом французском, уселся напротив. Поезд мчался прямо на закат. Внезапно я заметил, что мой визави глядит на меня с сияющей улыбкой. "Прекрасный погода", - сказал он, снимая котелок и являя розовую макушку. - Ви англичанин? - спросил он, утвердительно кивая и улыбаясь.

- Сейчас, пожалуй, да, - отвечал я.

- Вижу, то есть я увидель, ви читаль английский газет, - сказал он, ткнув в газету перстом, потом сдернул желтую перчатку и ткнул снова (его, наверное, учили, что неприлично показывать пальцем в перчатке).

Я что-то пробормотал и отвел взгляд; не люблю дорожной болтовни, а сейчас был к ней особенно не расположен. Он проследил за моим взглядом. Садящееся солнце воспламенило многочисленные окна большого здания, которое медленно поворачивалось, демонстрируя постукивающему мимо поезду одну дымовую трубу, потом другую.

- Это есть Фламбаум и Рот. Большой фабрика, завод. Бумага.

Возникла небольшая пауза. Он почесал свой большой блестящий нос и подался ко мне.

- Я быль в Лондон, Манчестер, Шеффильд, Ньюкасл, - он поглядел на большой палец, который не принял участия в счете.

- Да, - сказал он, - имель производство игрушек. До войны. И играль в немножко футбол, - добавил он, должно быть, заметив, что я гляжу на неровное поле с двумя удрученными воротами по краям - на одних не хватало перекладины.

Он заморгал; его усы ощетинились.

- Один раз, ви понималь, - сказал он и затрясся в беззвучном смехе, - один раз, ви понималь, я мяч прямо из аута бью… забивать… биль в ворота.

- Вот как, - вяло сказал я, - и попали?

- Ветер попаль. Это была робинзонада.

- Что было?

- Робинзонада. Отличная проделка. Да… Ви далеко ехаль? - осведомился он вкрадчивым сверхучтивым тоном.

- Собственно… - сказал я, - этот поезд дальше Страсбурга не идет.

- Нет, я вообще имею… имель в виду - ви путешественник?

Я ответил утвердительно.

- В куда? - спросил он, мотнув головой.

- Я думаю, что в прошлое, - ответил я.

Он кивнул, словно понял. Потом, снова наклонившись ко мне, коснулся моего колена и сказал: "Теперь я продаю кожа, кожаные, ви знаете, мячи - другие пускай играют! Старый! Силы нету! Еще собачий намордники… и все такой…"

Он опять легонько ударил меня по колену: "А раньше, прошлый год, четыре прошлый лет, я работаль в полиция. Нет-нет, не ать-два, не совсем… Ну, в штатском. Ви меня поняль?

Я взглянул на него с внезапным интересом.

- Знаете что, - сказал я, - вы навели меня на мысль…

- Да, - сказал он, - если нужно добрый кожа, помощь, портсигары, подтяжки, консультация, боксерские перчатки…

- Пятое и, может быть, второе, - сказал я.

Он взял котелок, лежавший подле него, старательно его надел (кадык его при этом заходил вверх-вниз), потом, воссияв улыбкой, сдернул его с поклоном.

- Меня зовут Зильберман, - сказал он, протягивая руку. Я ее пожал и тоже назвался.

- Имя не английский, нет! - вскричал он, ударяя себя по колену. - Русский! Гаврит парусски! Я еще слова знаю… стойте! Да… Ку-кол-ка! - это маленький кукла.

Он помолчал. Я так и этак вертел в голове мысль, которую он мне подал. Не обратиться ли в агентство частного сыска? А не мог бы сам этот человек мне помочь?

- Риба! - вскричал он. - Тоже знаем. Рыба, так? и… Да. Брат, мили брат.

- Я подумал, - сказал я, - что, быть может, если я вам расскажу о своем трудном положении…

- Вот и все, - сказал он, вздыхая. - Я говорю (снова пошли в ход пальцы) литовский, немецкий, английский, французский (опять большой палец остался не у дел). Русский забыл! Ать-два! Совсем!

- Вы, может быть, смогли бы… - начал я.

- Все что хотите, - сказал он, - ремни, кошельки, записные книжки, идеи…

- Идеи, - подхватил я. - Понимаете, я пытаюсь кое-кого разыскать… одну русскую даму, я ее никогда не видел и даже имени ее не знаю. Все, что я знаю - что она некоторое время жила в одном отеле в Блауберге.

- О, хороший место, отличный, - сказал господин Зильберман, вытягивая губы гузкой в знак нешуточного одобрения. - Вода хороший, прогулки, казино. Хотель, чтоб я что сделаль?

- Я бы прежде хотел узнать, что делают в таких случаях.

Назад Дальше