Сельский врач - де Бальзак Оноре 10 стр.


– Хорош же я, капитан Блюто, поддался вашим расспросам, трещу, как сорока, а вы и словечком не обмолвились о своей жизни, меж тем она, должно быть, прелюбопытна. Солдат, достигший ваших лет, столько всего перевидал на своем веку, ему есть о чем порассказать.

– Да что же рассказывать, – отвечал Женеста, – моя жизнь – это жизнь армии. Все военные на один лад. Я не имел больших чинов, а был из тех вояк, чье дело наносить или получать удары саблей, и поступал так, как поступают другие. Шел туда, куда вел нас Наполеон, был на передовой во всех битвах, где отличалась императорская гвардия. Дела, всем известные. Ходить за лошадьми, иной раз мучиться от голода и жажды, а когда нужно – драться, в этом вся жизнь солдата. Проще простого. Бывает, что для нашего брата исход сражения зависит от того, хорошо ли подкован конь, – иначе недолго попасть в беду! А в общем, перевидал я столько стран, что они в конце концов примелькались, видел столько смертей, что и свою жизнь ни во что не ставлю.

– Однако доводилось же и вам попадать в затруднительное положение, и об опасностях, угрожавших вам лично, было бы любопытно послушать.

– Пожалуй, – ответил офицер.

– Расскажите мне о случае, который вам особенно запомнился. Да не бойтесь! Я не подумаю, что вам недостает скромности, даже если вы расскажете о каком-нибудь своем героическом поступке. Когда человек уверен, что его поймут те, кому он доверяется, ему приятно сказать: "Да, это совершил я!"

– Ну, так и быть. Расскажу вам об одном престранном случае, – иной раз меня совесть из-за него грызет. За все пятнадцать лет, пока мы сражались, я убивал людей только в порядке законной защиты. Мы на передовой, мы нападаем; перед нами неприятель, и если мы его не опрокинем, он не станет просить у нас позволения и пустит нам кровь: значит, убивай, чтобы тебя не уничтожили, и совесть спокойна. Но, сударь мой, мне довелось наповал уложить одного молодчика при весьма необычных обстоятельствах. Больно сжалось у меня сердце, когда я поразмыслил о своем поступке, а искаженное лицо убитого и теперь частенько всплывает передо мною. Судите сами… Дело было во время отступления из Москвы. Какая уж там великая армия! Мы скорее смахивали на стадо заморенных быков. Прощай дисциплина и знамена! Каждый был себе господином, а император, можно сказать, тут-то и узнал, что власти его положен предел. Ввалились мы в Студянку, деревушку за Березиной, набрели на овины, на покосившиеся лачуги, на картошку и свеклу, зарытые в землю. Давненько нам не попадалось ни жилья, ни еды, а тут прямо раздолье. Первые, сами понимаете, съели все. Я пришел одним из последних. К счастью, так клонило ко сну, что было не до еды. Попадается мне на глаза овин, вхожу – смотрю, человек двадцать генералов, офицеров, высших чинов, все люди, что и говорить, заслуженные; тут Жюно, Нарбонн, адъютант императора – словом, вся верхушка армии. Были тут и простые солдаты, да они не уступили бы своей подстилки самому маршалу Франции. Местечка не было свободного, кто спал стоя, прислонившись к стене, кто прикорнул на земле; а чтобы потеплее было, все так тесно прижались друг к другу, что я тщетно искал, где бы и мне примоститься. Пришлось шагать прямо по настилу из человеческих тел; одни ругались, другие молчали, но не подвинулся никто. Тут никто бы не шевельнулся, даже чтоб увернуться от пушечного ядра, тем более было не до правил пустой светской учтивости. Замечаю под крышей овина какие-то полати; ни у кого не хватило смекалки, а может быть и сил, забраться туда; влезаю, укладываюсь и, растянувшись во весь рост, смотрю на людей – лежат все вповалку. Печальное было зрелище, но я чуть не расхохотался. Кое-кто с жадностью глодал мерзлую морковь, а генералы укутались в дырявые платки и храпели вовсю. Горела еловая лучина, освещая овин; случись пожар – никто бы не встал тушить. Ложусь на спину, но, прежде чем заснуть, невзначай поднимаю глаза и вижу, что балка, которая подпирает крышу и поддерживает слеги, тихонько раскачивается с востока на запад. Так и пляшет проклятая балка. "Господа, говорю, какой-то молодчик на дворе хочет за наш счет обогреться". Балка вот-вот упадет. "Господа, господа, мы сейчас погибнем, взгляните на балку!" – крикнул я во весь голос, чтобы разбудить товарищей по ночлегу. Сударь, на балку они поглядели, но тот, кто спал, снова заснул, а кто ел, даже не отозвался. Ну-с, пришлось вскочить с нагретого местечка, хоть его и могли занять у меня на глазах, но дело ведь шло о спасении целой кучи знаменитостей. Выхожу, огибаю овин и вижу: рослый парень – вюртембержец старательно вытаскивает балку. "Эй, эй!" – кричу я и знаками даю ему понять – бросай, значит, работу. А он орет: "Geh mir aus dem Gesicht, oder ich schlag dich todt!" – "Ах, так! Ke мир аус дем гезит , – отвечаю я. – Как бы не так!" Хватаю его ружье – оно валялось на земле, – наповал укладываю немца, возвращаюсь и засыпаю. Вот и все.

– Но это – случай законной защиты от одного для блага многих; значит, вам не в чем себя упрекать, – заметил Бенаси.

– А все эти господа вообразили, – продолжал Женеста, – что на меня напала блажь; но блажь ли, нет ли, а многие из них теперь живут в свое удовольствие в расчудесных особняках и не обременяют свои сердца благодарностью.

– Уж не сделали ли вы добро в расчете на те непомерные барыши, которые именуются благодарностью, а? – посмеиваясь, сказал Бенаси. – Это ведь то же, что ростовщичество.

– Да я прекрасно знаю, – ответил Женеста, – что вся ценность доброго поступка теряется, как только извлечешь из него выгоду, и рассказывать о нем – значит взимать проценты в пользу самолюбия, а это почище всякой благодарности. Однако если честный человек будет помалкивать, то должник его и подавно не заикнется об оказанном благодеянии. При вашей системе управления народ нуждается в примерах; спрашивается, где бы он нашел их при всеобщем молчании? Между прочим, бедному нашему понтонеру, спасшему французскую армию, и в голову не приходило, что, разболтав об этом, он извлек бы выгоду для себя. Ну, а если бы он стал калекой, разве совестливостью он добыл бы себе кусок хлеба?.. Ответьте-ка, философ!

– Да, пожалуй, в области морали все относительно, – сказал Бенаси. – Но мысль эта опасна, она позволяет тем, кто склонен к эгоизму, толковать вопросы совести в интересах личной выгоды. Послушайте, капитан, разве человек, неукоснительно повинующийся принципам морали, не выше того, кто отклоняется от них, даже по необходимости? И если бы наш понтонер был немощным и умирал с голоду, разве он не уподобился бы величием Гомеру? Жизнь человеческая, несомненно, является окончательным испытанием и добродетели и гениальности, одинаково нужных для лучшего мира. Добродетель, гениальность представляются мне прекраснейшим олицетворением того полного и постоянного самопожертвования, пример которого показал людям Иисус Христос. Гений пребывает в бедности, просвещая мир, человек добродетельный хранит молчание, жертвуя собою для общего блага.

– Согласен, сударь, – заметил Женеста, – но земля населена людьми, а не ангелами; мы далеки от совершенства.

– Конечно, – ответил Бенаси, – о себе скажу, что я жестоко злоупотреблял правом ошибаться. Но мы должны стремиться к личному совершенствованию. Добродетель – высокий идеал для души, и его надлежит постоянно созерцать как божественный образец.

– Аминь, – сказал офицер. – Пусть так, человек добродетельный – великая ценность, но согласитесь, что добродетель – это божество, которое может разрешить себе чуточку поболтать, попросту, без задней мысли.

– Ах, сударь, – сказал доктор, горько и печально улыбаясь, – вы снисходительны, как те, кто живет в мире с собою, я же суров, как человек, который знает, что ему немало пятен надобно стереть со своего прошлого.

Всадники подъехали к хижине, стоящей у ручья. Доктор вошел в лачугу. Женеста с порога то любовался весенним ландшафтом, то заглядывал в хижину, где лежал в постели какой-то человек. Осмотрев больного, Бенаси вдруг закричал:

– Незачем мне и приходить сюда, матушка, все равно вы не исполняете моих предписаний. Накормили мужа хлебом. Уморить вы его задумали, что ли? Возмутительно! Если вы дадите ему еще что-нибудь, кроме отвара пырея, ноги моей здесь больше не будет, ищите тогда доктора, где хотите!

– Да как же, сударь! Ведь бедный мой старик криком кричал от голода, а если в утробе ни крошки нет вот уже вторую неделю…

– Будете вы меня слушать или нет? Вы уморите мужа, если позволите ему съесть хоть кусочек хлеба, пока я не разрешу, поняли?

– Больше ни крошки не дам, сударь… Ну как, на поправку идет дело? – спросила она, провожая доктора.

– Да нет, он поел, ему и стало хуже. Как вам втолковать, упрямая вы голова, что нельзя так кормить больного, когда ему нужна диета? Крестьяне неисправимы, – прибавил Бенаси, обращаясь к офицеру. – Стоит больному несколько дней не поесть, как они считают, что он уже не жилец на белом свете, и пичкают его похлебкой, поят вином. Вот и эта умница чуть было не уморила мужа.

– Будто так муженек и умрет от ломтика хлеба, смоченного в вине!

– Вот именно, матушка. Удивительно, что я застал его в живых после этого самого ломтика хлеба. Не забудьте: надо исполнять все точно, как я сказал.

– Умереть мне на месте, ежели что не так сделаю.

– Ну, посмотрим. Приду завтра вечером, пущу ему кровь. Пойдем пешком вдоль ручья, – сказал Бенаси офицеру, – отсюда до того дома, куда мне надо, нет проезжей дороги. Сынишка больного покараулит тут лошадей. Полюбуйтесь-ка на нашу прелестную долину, – продолжал он, – не правда ли, точь-в-точь английский сад? Сейчас зайдем к одному работнику – он безутешен после смерти старшего сына. В прошлом году его сын, подросток, вздумал во время жатвы поработать за взрослого, надорвался, бедняга, и к концу осени зачах и умер. Впервые я встречаю здесь такое сильное отцовское чувство. Обычно крестьяне горюют о смерти детей, как об утрате части своего имущества, и сожаления соразмерны возрасту ребенка. Возмужав, сын становится капиталом для отца. Но этот бедняк по-настоящему любил сына. "Нет мне утешения в моей потере", – сказал он однажды, когда я встретил его на лугу, – он стоял неподвижно, забыв о работе, опершись на косу и держа в руке оселок, – собрался точить и задумался. Больше он ни разу не говорил со мной о своем горе и страдал молча. А теперь расхворалась одна из его дочурок.

Продолжая разговаривать, Бенаси и его гость подошли к хижине, приютившейся у плотины дубильного заводика. Под ивой стоял человек лет сорока и ел хлеб, натирая его чесноком.

– Ну как, Ганье, девочке получше?

– Не знаю, сударь, – сказал он хмуро, – сами увидите, жена не отходит от нее. Хоть и очень вы стараетесь, а я боюсь, что смерть как вошла ко мне в дом, так все у меня и отнимет.

– Смерть ни у кого не засиживается, Ганье, у нее нет времени. Не падайте духом.

И Бенаси последовал за ним в дом. Полчаса спустя он вышел с матерью девочки, говоря:

– Не тревожьтесь, делайте, что я посоветовал, она спасена… Ежели все это вам наскучило, – обратился он затем к офицеру, вскакивая на коня, – я выведу вас на дорогу к нашему селению, и вы вернетесь домой.

– Нет, честное слово, мне не скучно.

– Но повсюду будут одни и те же хижины; с виду нет ничего однообразнее деревни.

– В путь! – сказал офицер.

Несколько часов ездили они по кантону, объехали его вдоль и поперек, а к вечеру повернули в сторону селения.

– Теперь мне нужно побывать вон там, – сказал доктор, показывая офицеру на высокие вязы. – Деревьям этим, вероятно, лет двести, – прибавил он. – Там живет женщина, к которой меня вчера, когда мы обедали, звал паренек, сказав, что она побледнела.

– Что-нибудь опасное?

– Да нет, – сказал Бенаси, – явления, сопутствующие беременности. Она на последнем месяце. В это время у некоторых женщин бывают судороги. Но все-таки из осторожности надо посмотреть, нет ли чего, внушающего опасения; я сам буду принимать у нее ребенка. Кстати, вы сейчас увидите самое новое у нас промышленное предприятие – черепичный завод. Дорога великолепная, хотите, пустим лошадей галопом?

– Да вряд ли ваша лошадь угонится за моей, – заметил Женеста, крикнув коню: "Вскачь, Нептун!"

В мгновение ока Женеста опередил доктора шагов на сто и исчез в вихре пыли; но, хотя его лошадь и мчалась во всю прыть, он все время слышал, что доктор скачет тут же рядом. Вот Бенаси что-то сказал своему коню и тотчас же перегнал офицера, который настиг его лишь у черепичного завода, когда Бенаси как ни в чем не бывало привязывал лошадь к плетню.

– Черт подери! – воскликнул Женеста, разглядывая лошадь и не замечая, чтобы она тяжело дышала или взмылилась. – Вот это конь! Какой он породы?

– То-то же! – ответил доктор, рассмеявшись. – А вы думали – кляча?.. История моего чудесного скакуна сейчас отняла бы у нас слишком много времени; хватит с вас и того, что Рустан – чистокровный берберийский конь, вывезен с Атласа. Берберийские кони не хуже арабских. Рустан взлетает на горы – и никогда на нем не увидишь испарины, а над самым обрывом он идет уверенным шагом. Я получил его в подарок, и, надо сказать, заслужил его. Так вздумал меня отблагодарить некий папаша за спасение дочери, одной из богатейших наследниц в Европе: я застал ее при смерти, когда она путешествовала по Савойе. Расскажи я вам, как мне удалось вылечить девицу, вы приняли бы меня за враля… Эге, слышите, бубенцы звенят и колеса грохочут по дороге? Посмотрим, не сам ли Виньо катит, приглядитесь к нему хорошенько.

Немного погодя показалась четверка могучих лошадей, в такой же сбруе, какая украшает коней у богатых фермеров в Бри. Шерстяные помпоны, бубенцы, кожаная сбруя – все было добротно, все свидетельствовало о достатке. В поместительной повозке, выкрашенной в синий цвет, сидел видный круглолицый, загорелый парень и что-то насвистывал, держа кнут, как держит ружье часовой.

– Нет, это только его кучер, – сказал Бенаси. – Посмотрите, процветание хозяина отражается на всем, даже на упряжке! Все это указывает на коммерческую сметку, а ее довольно редко встретишь в деревенской глуши.

– Да, да, разукрашено на славу, – отозвался офицер.

– Так вот, у Виньо две таких упряжки. Кроме того, есть у него иноходец, на котором он разъезжает по делам, ведь торговля очень расширилась; а еще четыре года назад ничего-то у Виньо не было. Впрочем, ошибаюсь, были долги… Ну, пойдем. – И Бенаси окликнул кучера: – Послушай, паренек, госпожа Виньо, наверное, дома?

– В саду, сударь, только что видел за изгородью. Пойду предупрежу, что вы пожаловали.

Женеста отправился за Бенаси, который провел его по большому участку, обнесенному изгородью. В одном углу возвышались кучи разноцветной глины – для производства черепицы и кафельных плиток; в стороне горой навалены были вязанки вереска и дрова для топки; а подальше, на площадке, за плетнем, рабочие дробили известняк и замешивали глину для кирпичей; против входа, под огромными вязами, стоял заводик, выделывающий круглую и четырехугольную черепицу, – за лужайкой, обсаженной деревьями, виднелись кровли сушильни, печь с глубоким жерлом, лопаты с длинными рукоятками, черная пустая топка. Сбоку стояло неказистое здание – хозяйское жилье, к нему пристроены были сараи, конюшни, коровник и амбар. Домашней птице и свиньям было привольно на просторе. Во всех помещениях царила чистота, все было прочно пригнано и свидетельствовало о рачительности хозяина.

Назад Дальше