Голос его глубоко взволновал Женеста; услышав несколько незначительных слов, произнесенных этим безвестным священником, офицер проникся к нему чуть ли не благоговением.
– Господа, – сказала Жакота, входя, и подбоченилась, остановившись посреди гостиной, – суп подан.
По приглашению Бенаси, который обратился ко всем по очереди, не соблюдая старшинства, пятеро гостей доктора прошли в столовую и уселись за стол, выслушав предобеденную молитву, которую кюре произнес вполголоса безо всякой напыщенности. Стол был накрыт скатертью из камчатного полотна, изобретенного при Генрихе IV искусными ремесленниками братьями Грендорж, по имени которых названа эта прочная ткань, хорошо известная хозяйкам. Скатерть сверкала белизной и пахла чебрецом – его употребляла Жакота, когда бучила белье. Ни малейшего изъяна не было на белой фаянсовой посуде с синей каймой. А такие графины старинной восьмиугольной формы в наши дни уцелели только в провинциальной глуши. Черенки ножей из резного рога изображали причудливые фигурки. И каждый, рассматривая все эти старинные, но отлично сохранившиеся предметы роскоши, находил, что они под стать благодушию и чистосердечию хозяина дома. Женеста залюбовался крышкой суповой миски, украшенной выпуклою гирляндою из овощей прекрасной расцветки в духе Бернара Палисси, знаменитого керамиста XVI века. Общество было своеобразное. Мужественные лица Бенаси и Женеста резко отличались от иконописного лика г-на Жанвье; а лицо нотариуса казалось еще моложе рядом с поблекшими физиономиями мирового судьи и помощника мэра. Как будто все человеческое общество было представлено этими различными лицами, равно выражавшими довольство своей жизнью, уверенность в настоящем и будущем. Лишь г-н Тонеле и г-н Жанвье, еще мало видавшие на своем веку, любили гадать о том, какие события ждут их впереди, ибо чувствовали, что будущее принадлежит им, остальные же гости, должно быть, предпочитали вести беседу о прошедшем; все они с одинаковой серьезностью говорили о жизни, и два оттенка было в печали, окрашивавшей их суждения: один напоминал бледный свет вечерних сумерек – то были полустершиеся воспоминания о радостях, которым не суждено повториться, другой же напоминал зарю, вселяющую надежду на погожий день.
– Вы, вероятно, порядком устали сегодня, господин кюре? – спросил Камбон.
– Устал, сударь, – ответил Жанвье, – беднягу кретина и дядюшку Пельтье хоронили в разное время.
– Теперь можно снести лачуги в старой деревне, – сказал Бенаси своему помощнику. – Целина из-под снесенных домов даст нам по крайней мере арпан луга; к тому же община сбережет сто франков, которые шли на содержание кретина Шотара.
– Надо года три отчислять эту сотню на постройку дорожного моста в низине, там, где разливается ручей, – заметил Камбон. – У жителей селения и долины вошло в привычку проходить по участку Жана-Франсуа-Пастуро: вконец потравят и истопчут участок, нанесут изрядный ущерб бедняге.
– Верно, – сказал мировой судья, – лучшего применения этим деньгам не найти. По-моему, вопрос о тропинках, проложенных на чужих землях, – один из самых больных в деревне. Десятую долю тяжб у мирового судьи составляют притязания на чужие владения. Не сосчитать кантонов, где безнаказанно посягают на права собственности. Уважение к чужой собственности и уважение к закону – чувства, которыми частенько пренебрегают во Франции, а их-то и надобно поощрять. Многие считают бесчестным содействовать закону, и слова "Бог тебе судья", вошедшие в пословицу и будто бы подсказанные похвальным чувством великодушия, на самом деле – ханжеская отговорка и только прикрывают наше себялюбие. Надо признаться, нет в нас патриотизма! Истинный патриот – это гражданин, настолько проникнутый сознанием того, как важен закон, что готов исполнять его даже на свой страх. Ведь, отпуская преступника с миром, становишься виновником его будущих злодеяний.
– Одно вытекает из другого, – сказал Бенаси. – Прокладывали бы мэры дороги получше – не было бы тропинок. А если бы муниципальные советники были пообразованней, то поддерживали бы владельца и мэра, когда те противятся притязаниям на чужое имение; и все бы внушали невеждам, что замок, поле, хижина, дерево – одинаково священны и что нельзя говорить о большем или меньшем праве в зависимости от ценности владений. Но сразу не добьешься такого поворота к лучшему, прежде всего это зависит от нравственности населения, а ее мы не можем изменить вполне без действенного вмешательства священников. К вам это, господин Жанвье, конечно, не относится.
– Я и не принимаю на свой счет, – ответил с усмешкой кюре. – Ведь я стараюсь сочетать устои католицизма с вашими взглядами на управление. Нередко пытался я, читая проповеди о том, как пагубно воровство, внушить прихожанам те же взгляды на право, какие вы сейчас высказали. В самом деле, бог ведь осуждает воровство не по стоимости украденной вещи: он судит вора. Вот смысл притч, которые я пытался приноровить к пониманию моих прихожан.
– И вы добились успеха, господин кюре, – сказал Камбон. – Я-то могу судить о переменах, которые благодаря вам произошли в умах, когда сравню, чем была и чем стала община. Уж, конечно, мало найдется кантонов, где бы люди так добросовестно работали, как у нас, не жалея времени. Скот стерегут отлично, и потравы бывают только случайно. Лес щадят. К тому же вам удалось втолковать нашим крестьянам, что наградой за бережливость и труды являются зажиточность и отдых.
– Значит, вы вполне довольны своими подначальными, господин кюре? – спросил Женеста.
– Господин капитан, – ответил священник, – не следует уповать, что встретишь на земле ангелов. Повсюду – где нищета, там и страдание. Страдание и нищета – две живые силы, которые можно употребить во зло, как и власть. Когда крестьяне, отмахав два лье до пашни, под вечер, измучившись от работы, плетутся домой и видят, как охотники шагают напрямик по полям и лугам, спеша к обеду, думаете, они не последуют такому заманчивому примеру? Кто же из двух сокращающих себе таким способом дорогу преступает закон, как тут сейчас сетовали? Тот ли, кто работает, или тот, кто развлекается? Ныне богачи и бедняки огорчают нас одинаково. Вера, как и власть, должна всегда спускаться с высот небесных или с высот общества, а в наши дни у высших классов, безусловно, веры меньше, чем у народа, которому бог обещал царство небесное в воздаяние за терпеливо переносимые тяготы жизни. Хотя я всецело подчиняюсь правилам церкви и указаниям вышестоящих духовных лиц, но все же думаю, что нам давно бы следовало относиться менее требовательно к вопросам обрядности и стараться оживить религиозное чувство в душе людей среднего сословия, которые спорят о христианском вероучении, вместо того чтобы следовать ему. Философские домыслы богача послужили роковым примером для бедняка и вызвали чересчур длительные смуты у престола веры. Только личное наше влияние позволяет нам добиться чего-нибудь от нашей паствы, а разве мыслимо, чтобы крепость веры в целой общине зависела от уважения, которым пользуется тот или иной человек? Когда христианство вновь одухотворит общественный порядок и его охранительные принципы проникнут во все классы, тогда будут соблюдаться и обряды. Обряды религии – это ее внешняя форма, а общество существует лишь благодаря форме. Вам – знамена, а нам крест…
– Господин кюре, хотелось бы мне знать, – сказал Женеста, перебивая Жанвье, – почему вы не позволяете здешним беднякам поразвлечься, потанцевать в воскресные дни.
– Господин капитан, – ответил кюре, – танцы сами по себе мы не порицаем, мы возбраняем их как причину безнравственности, которая смущает покой и портит деревенские нравы. Блюсти чистоту семейного духа, хранить святость семейных уз – не значит ли это в корне пресекать зло?
– Известно, – заметил Тонеле, – что не найдешь кантона, где бы не творили бесчинств, у нас же они бывают все реже и реже. Иные здешние крестьяне, когда пашут, не постесняются и прихватить у соседа борозду земли или срежут, если понадобится, чужой ивняк, да ведь все это пустяки по сравнению с тем, как грешат горожане. Я нахожу, что обитатели нашей долины – народ на редкость благочестивый.
– Благочестивый? – отозвался, усмехаясь, кюре. – Бояться религиозного фанатизма здесь нечего.
– Да ведь если бы сельские жители, – возразил Камбон, – что ни утро ходили к обедне да исповедовались у вас каждую неделю, некому было бы обрабатывать поля, к тому же тут не управились бы даже три священника.
– Сударь, – подхватил кюре, – работать – значит молиться. Слишком усердное посещение церковных служб мешает пониманию самой сущности религии и ее устоев, а именно они и дают жизнь обществу.
– А как вы смотрите на патриотизм? – спросил Женеста.
– Патриотизм, – внушительно ответил кюре, – вселяет лишь преходящие чувства, религия же делает их долговечными. Патриотизм – это временное забвение личной выгоды, христианство же – целая система, противоборствующая порочным склонностям человека.
– Однако, сударь, в пору революционных войн патриотизм…
– Да, в пору революции мы творили чудеса, – прервал Бенаси офицера, – но прошло двадцать лет, и в тысяча восемьсот четырнадцатом году нашего патриотизма как не бывало. А ведь когда Францию и Европу двигали идеи религиозные, за сто лет чуть ли не двенадцать раз совершались походы в Азию.
– Быть может, – вставил мировой судья, – нетрудно устранить материальные причины, из-за которых народы идут войной друг на друга, но войнам, предпринятым во имя религиозных догматов и не имеющим строго определенной цели, право же, нет конца.
– Что же, сударь, так вы и не попотчевали рыбой? – сказала Жакота, убиравшая с помощью Николя грязные тарелки со стола.
Стряпуха, верная своим привычкам, вносила кушанье за кушаньем – обычай, неудобство которого заключается в том, что любителям покушать приходится много есть, а люди воздержанные, насытившиеся после первых же блюд, вынуждены отказываться от самого вкусного.
– Вы только послушайте, господа! – воскликнул священник и обратился к мировому судье. – Как это вы можете утверждать, что религиозные войны не преследовали определенной цели? Некогда религия являлась такой могучей силой в обществе, что интересы материальные были просто неотделимы от религиозных вопросов. Поэтому-то каждый солдат отлично знал, ради чего он сражается…
– Если люди столько сражались из-за религии, – заметил Женеста, – значит, господь бог построил ее на весьма несовершенных основах. Ведь всякое божественное установление должно поражать людей своей непреложностью.
Все посмотрели на кюре.
– Господа, – сказал Жанвье, – религию чувствуют, а не определяют. Не нам судить о путях всемогущего.
– Выходит, верь в ваше шаманство, – сказал Женеста с непосредственностью солдата, которому не случалось задумываться о боге.
– Сударь, – строго ответил священник, – ни одна религия так не умиротворяет нас, не рассеивает наши тревоги, как религия католическая, да и, кроме того, что вы теряете, веруя в ее истины?
– Да, пожалуй, немногое, – сказал Женеста.
– Так-то, а вот неверие ваше может стоить вам дорого. Лучше поговорим, сударь, о земном, это вас касается ближе. Смотрите, как перст божий отпечатался на делах житейских, коих господь касается рукою своего наместника. Люди утратили многое, свернув с путей, проторенных христианством. Прочесть о церкви редко кто удосужится, и судят о ней на основании ошибочных представлений, умышленно распространяемых в народе, а между тем церковь явила безукоризненный образец того государственного строя, какой теперь стараются учредить. Выборный принцип сделал ее надолго большой политической силой. Некогда все религиозные установления были основаны на свободе, на равенстве. Все пути содействовали общему делу. Настоятель, аббат, епископ, генерал духовного ордена, папа – все они добросовестно выбирались сообразно нуждам церкви, были выразителями ее духа, слепое повиновение им считалось обязательным. Умолчу о том, как благодетелен был для человеческого общества этот дух, объединивший людей в нации, вдохновивший человека на создание поэм, соборов, статуй, картин и музыкальных произведений, которым нет числа, и обращу ваше внимание лишь на то, что наши народные выборы, суд присяжных, обе палаты корнями уходят в поместные и вселенские соборы, соборы епископов и коллегии кардиналов, с тем лишь различием, что современные философские представления о цивилизации бледнеют, по-моему, перед возвышенной и божественной идеей католического единения – прообразом всечеловеческого единения, завершенного словом и делом христовым, вылившимся в религиозный догмат. Новому политическому строю, каким бы совершенным он ни представлялся, нелегко будет творить чудеса, которые возможны были в те времена, когда церковь являлась опорою человеческого разума.
– Почему? – спросил Женеста.
– Во-первых, потому, что выборность можно возвести в политический принцип только при полнейшем равенстве избирателей, которые должны быть "равными величинами", – прибегаю к геометрическому выражению, – а современным политикам этого не добиться вовеки. Кроме того, великие общественные деяния совершаются лишь благодаря силе чувств, и лишь эта сила может объединить людей, а нынешние лжемудрецы основали законы на принципе личной выгоды, которая разобщает людей. Некогда чаще, чем теперь, в мире встречались люди, одушевленные бескорыстным, самоотверженным сочувствием к тем, чьи права попраны, к страданиям народным. Поэтому священник, этот представитель среднего сословия, противостоял материальной силе и защищал народ от его врагов. В свое время у церкви были земельные владения, но привело это к тому, что земные блага, которые, казалось бы, должны укрепить ее, подорвали ее жизнедеятельность. В самом деле, раз священник пользуется особыми правами на собственность, значит, он угнетатель; раз государство оплачивает его, значит, он чиновник, за это он обязан отдавать время, душу, жизнь; сограждане вменяют добродетель ему в обязанность, и его стремления к добру, оскудев вместе с принципом свободной воли, глохнут в его сердце. Но когда священник беден, когда он – священник по призванию и когда вся его опора в Боге, а все богатство – в сердцах паствы, он вновь превращается в миссионера, проповедовавшего в Америке, он – апостол, он – князь добра. Словом, бедность делает его всевластным, богатство же его губит.
Жанвье завладел всеобщим вниманием. Гости молчали, размышляя над словами, которых никто не ждал от простого кюре.
– Господин Жанвье, в истины, высказанные вами, вкралась немаловажная ошибка, – сказал Бенаси. – Вы знаете, я не люблю спорить о том, что такое общее благо, – нынче его любят обсуждать и писатели, и власть имущие. По-моему, если человек постиг сущность какой-либо политической системы и если он чувствует в себе силу осуществить ее, он должен умолкнуть, захватить власть и действовать; но если он пребывает в блаженном неведении, как простой обыватель, то его стремление переубедить народ разглагольствованиями будет безумием. И все же, милейший наш проповедник, с вами я поспорю потому, что сейчас обращаюсь к людям честным, привыкшим совместно отдавать свои знания поискам истины. Мысли мои, пожалуй, покажутся вам странными, но они являются плодами размышлений и внушены мне бедственными событиями последних сорока лет. Всеобщая подача голосов, которой ныне требуют лица, принадлежащие к так называемой конституционной оппозиции, была великолепным принципом в применении к церкви, ибо, как вы отметили, дорогой проповедник, все священнослужители были образованны, религиозное чувство приучило их к повиновению, образ мыслей был у них один, все они хорошо знали, чего хотят и куда идут. Но если бы восторжествовали идеи, при помощи которых современный либерализм безрассудно ведет борьбу с процветающим правительством Бурбонов, погибли бы и Франция, и сами либералы. Вожди левых это хорошо знают. Для них борьба – просто-напросто вопрос власти. Ежели, упаси боже, буржуазия под знаменем оппозиции ниспровергнет социальные преимущества, непереносимые для ее тщеславия, тотчас же вслед за этим торжеством она начнет борьбу против народа, который впоследствии будет видеть в ней своего рода знать, правда, измельчавшую, но ее богатства и привилегии будут особенно ненавистны ему, потому что он еще сильнее ощутит их на своей спине. В этой борьбе общество, я не говорю народ, погибло бы вновь, ибо временному торжеству обездоленного народа сопутствуют величайшие неурядицы. Борьба была бы ожесточенной, непримиримой, ибо питали бы ее бесчисленные разногласия между избирателями, менее образованная и наиболее многочисленная часть которых одержала бы верх над высшими кругами общества при такой системе, когда важно число голосов, а не их ценность. Из этого следует, что государственный строй тем налаженнее и устойчивее, а значит, и тем совершеннее, чем теснее круг, чьи привилегии он должен защищать. То, что я называю "привилегией", не имеет ничего общего с правами, когда-то противозаконно пожалованными избранным в ущерб остальным, нет, она относится к тому кругу общества, в котором сосредоточились функции власти. Власть в некотором роде – сердце государства. Природа же в любое свое творение вкладывает сгусток жизненных сил, чтобы придать им большую действенность: это относится и к политическому организму. Поясню свою мысль примерами. Предположим, что во Франции сто пэров, они будут причиною сотни столкновений. Упраздните пэрство, и все богачи станут людьми привилегированными; вместо ста привилегированных у вас их будет десять тысяч, и вы расширите язву общественного неравенства. В самом деле, народ считает, что право жить, не работая, само по себе – привилегия. В его глазах тот, кто потребляет, не производя, – хищник. Ему нужно воочию видеть, как трудится человек, он ни во что не ставит плоды труда умственного, которые его же и обогащают. Итак, умножая количество причин для столкновения, вы распространяете борьбу на все слои общества, вместо того чтобы ограничить ее узким кругом. Когда нападение и сопротивление делаются всеобщими, катастрофа неминуема. Богачей будет всегда меньше, нежели бедняков; значит, как только борьба станет физической, победа окажется на стороне бедняков. История подтверждает мои положения. Римская республика покорила мир, установив сенаторские привилегии. Сенат олицетворял власть. Но когда всадники и пришлые люди приняли участие в управлении государством, то есть когда сословие патрициев расширилось, Республика погибла. После Суллы и даже после Цезаря Тиберий превратил ее в Римскую империю – систему, где власть, сосредоточенная в руках одного человека, продлила на несколько столетий существование этой великой державы. Когда Вечный город пал при нашествии варваров, в Риме не было больше императора. Когда наша земля была завоевана, франки, поделив ее между собой, придумали феодальные привилегии, чтобы сохранить неприкосновенность своих владений. Сотни, даже тысячи вождей, завладевших страной, создали собственные установления, чтобы оградить свои права, приобретенные завоеванием. Феодализм держался до той поры, покуда привилегии были ограниченны. Но когда вместо пятисот "человек особой породы" – истинный перевод слова дворянин – их стало пятьдесят тысяч, произошел государственный переворот. Власть дворян была слишком распылена, а потому лишена энергии и силы, к тому же дворяне оказались беззащитны перед непредвиденным для них раскрепощением денег и мысли.