Прощайте, воспоминания: сборник - Ричард Олдингтон 14 стр.


Пароход выбрался из гавани и стал медленно пересекать залив, красоту которого человек не может убить никакими силами - даже снобистским брюзжанием. Мир, залитый лунным светом, был ясный, спокойный, призрачный. Высокая гора с клубящимся над нею дымком; цепочки и гроздья огней, вдали - Капри и полуостров Сорренто, а еще дальше, впереди - Позиллипо, Баньоли, Прочида, Искья. Все современное поглотили тени, и в мягком сиянии луны только скалы, горные вершины и острова да едва видные очертания городов пребывали в неподвластной времени красоте. Камберленд долго оставался один на палубе, после того как другие пассажиры - какие-то безликие левантинцы - разошлись по своим каютам. Старый пароход мягко и почти бесшумно резал неподвижную гладь моря. В залитом луною небе мерцали бледные звезды. Давно миновала полночь, когда усталость загнала наконец Камберленда в каюту.

Старый тихоход находился в пути двое с лишним суток - двое с лишним суток блаженного покоя в жизни Камберленда. Пленительные золотые рассветы над мерно вздымающимися синими волнами, долгие солнечные дни, ночи с луной и звездами, возникающие вдали мысы итальянского берега и контуры островов - все это размягчило его, расслабило годами не отпускавшее его напряжение. Он жил своим теперешним покоем, но при этом заново переживал, казалось, забытое прошлое. Жил не столько в постоянном раздумье, сколько в полной гармонии с окружавшей его красотой. И с удивлением отмечал, как живо прошлое встает в памяти и как по-новому он теперь о многом судит.

Вопрос "ради чего?", который часто задают себе люди после долгих лет упорного труда, неотступно преследовал его. Ради чего вся эта сумятица, и борьба, и потуги, навязанные ему миром людей, в котором он родился, когда другой мир - мир неба, моря и земли (в котором он ведь тоже родился!) - так степенен, великолепен, невозмутим? И ради чего остервенелый, подневольный труд неаполитанских грузчиков? Дешевая фасоль! Мозг его работал слишком вяло, чтобы четко сформулировать эту проблему. Он мысленно повторял: "Дешевая фасоль! Дешевая фасоль! Дешевые жизни, дешевые цели! А какая цель у меня?" И тут зазвонил гонг, призывающий к обеду.

На остров Камберленд добрался в моторной лодке. Тихая, синяя, переливающаяся на солнце бухта, где он высадился, была, казалось, не в Европе, а где-то в тропиках. На берегу стояли рыбачьи хижины с плоскими крышами и один розовато-желтый дом, каких много в Италии. В глубине бухты два низких домика, крытые черепицей, прятались среди пампасной травы, высоких камышей и эвкалиптов. Камберленд так и ожидал, что сейчас из дверей выйдут Поль и Виргиния, a за ними негры, несущие на палках тяжелые узлы.

Вещи свои он оставил у рыбаков, договорившись, что их привезут на ослах, а сам, спросив дорогу, пошел пешком к вилле, расположенной на широком утесе, в шестистах футах над морем. Узкие каменистые тропинки бежали вверх сквозь бесконечные заросли. По сторонам высились перистые пинии, ярко-зеленые и свежие на фоне густо-синего моря. Запах сосновой смолы терялся в благоухании цветущего розмарина, пахнущей лимоном лаванды лобулярии, тмина, мирты и мастикового дерева. Весь остров был как большая чаша, полная тончайших духов Пятнистые ящерицы жарились на солнце и юрко мелькали под ногами. Цикады со звоном взлетали на голубых или ярко-красных крылышках. Шелестя крыльями, проносились большие бронзовые стрекозы. На пути встретилась рощица земляничных деревьев с гроздьями восковых цветов и круглыми ягодами - от лимонно-желтых и оранжевых до совсем спелых, красных" как земляника.

Друзья Изаксона предоставили ему полную свободу, и он много бродил по острову один, только купаться в уединенном заливчике каждый день спускался вместе со всеми. Маленькие волны, прозрачно-белые на бледном песке, дальше от берега сверкали зеленью и синевой. Он плыл не спеша, глядя вниз сквозь чистую как стекло воду, и видел под собой мохнатые водоросли, камни, морских ежей, морские анемоны, морские огурцы и оранжево-красные морские звезды. Порою бледно-серая, страшная каракатица воровато протягивала из расщелины в камнях свои хищные щупальца.

В саду виллы был высокий холм и на нем скамья. Оттуда открывался вид на пятьдесят миль побережья, изрезанного лесистыми ущельями, большими и малыми мысами, на голые горы, и на море с гористыми островами, которые лежали на его поверхности, как огромные отдыхающие животные. В ущельях кое-где поблескивала мозаика из крошечных белых и розовых кубиков - деревни. Горы по утрам были белые, днем розовые и золотые, в сумерках черно-синие. Окраска земли и моря что ни час менялась. Иногда далеко на горизонте он различал повисшие в воздухе бело-розовые снежные вершины…

Камберленд полюбил эту скамью. У нее была крестообразная спинка, которую он мог обхватить рукой, когда подолгу сидел там, впитывая красоту неба, моря и земли, всю эту непреходящую прелесть. Он и не знал, что в мире есть такая красота. Из вечера в вечер он сидел там в полной тишине, и жизнь волнами вливалась в. него. Он чувствовал, как его затягивает извечное бытие вселенной, игра таинственных сил. Словно ритм его жизни, годами разогнанный до рубленого стаккато, постепенно приходил в согласие с какой-то грандиозной симфонией. Он начинал смутно понимать, что жить означает не столько что-то делать, сколько чем-то быть. Не приобретение благ и удобств - этой пустой мишуры, а обретение себя и какой-нибудь достойной цели. Прожитые годы отодвинулись очень далеко. Долгая борьба за успех, которую они вели вместе с Изаксоном, теперь казалась никчемной, если не считать того, что она подвела его к этому открытию. Ценным здесь был не успех, а отношения с Изаксоном - дружба, товарищество. А годы войны, эти ужасные годы сплошной нестерпимой муки, - все зря, все зря! Какая жестокость человека к человеку, какое безумие и глупость! Беспощадная жестокость и глупость, пославшая одну половину Европы убивать другую (за что, боже правый, за что?), все еще. жива, все еще торжествует - свидетельством тому жестокая эксплуатация неаполитанских грузчиков…

Раскаленное багровое солнце опустилось рядом с темно-синим островом в прохладную синюю воду. Камберленд смотрел на небо, обхватив рукой крестообразную спинку скамьи. Эта его поза будила в нем какое-то смутное, но тяжелое воспоминание. В точно такой же позе он уже сидел когда-то в сумерках. Но где?

И внезапно вспомнил. Ну да, конечно! На Сомме, в октябре восемнадцатого года, ровно десять лет тому назад. Где же это было? Где-то северо-восточнее Бапома? Кажется, так? Да, да. Дивизионный лагерь отдыха после боев при Юлюке. На юг. С передовым отрядом на грузовике, а грузовик заблудился… да… только поздно вечером, отчаянно подскакивая на выбоинах, нащупали шоссе. В полной темноте грузовик вдруг остановился, и хриплый голос шофера сказал:

- К лагерю вон туда, сэр, вправо.

Кучка офицеров побрела в темноту искать лагерь, следом, сгибаясь под тяжестью чемоданов, шли денщики. Землю устилали обломки крушения разгромленной армии, разоренной страны. Далеко впереди глухо били орудия, слабо вспыхивали сигнальные ракеты. Но над покинутым полем боя нависла тишина, пугающая; как вечная тишина могилы. Они стояли, затерявшись среди этого хаоса, где жизнь замерла под низким черным небом, и у них было такое чувство, будто и сами они умерли, но еще достаточно живы, чтобы ощутить, ужас смерти. Лишь через несколько часов они разыскали маленькое скопление бараков и круглых палаток.

Лагерь был раскинут как раз позади той линии, где в марте тысяча девятьсот восемнадцатого года располагался второй эшелон английских войск. Перед ним было три немецких кладбища. Над каждым высился громадный крест, и на нем дата 21 - 3 - 18 и название полка. Под крестом лежал командир, по обе стороны от него офицеры, а позади них, ряд за рядом - солдаты. Какой ценой немцы заплатили за эту победу! И как вообще могли живые люди выдержать этот ужас? Английские офицеры пошли пройтись в ожидании приказов и пересекли линию Гинденбурга, некогда столь устрашающую, теперь - три ряда тройной колючей проволоки, оборванной, раздавленной танками, безмолвной в сером свете октябрьского дня.

Какое запустение вокруг, какая тоска! Взрытая земля, мили, мили, мили воронок, расщепленные пни там, где были деревья, разбитые фундаменты - все, что осталось от деревень, окопы, и в них навалом сломанные ржавые винтовки, пулеметы, гранаты, пулеметные диски и ленты, английские и немецкие патроны, неразорвавшиеся снаряды - обломки, ненужный хлам, раззор. Трупы уже унесли и схоронили. Схоронили повсюду. Иногда на кладбищах, целыми батальонами, чаще по пять, десять, двадцать там, где их второпях подобрали, изредка по одному. И над всеми стоял крест - этот последний издевательски-лицемерный обман. Эмблема Идеалиста над делом рук трезвых реалистов.

Остров был погружен в тишину, только с виллы слабо доносились голоса. Там смеялись, он услышал, как сбивают коктейли. Закат померк, небо стало траурным, густо-лиловым; бескрайнее море отливало холодной синевой с широкими стальными полосами; далекие горные вершины догорали кроваво-красным огнем. Воздух был неподвижен и сладок. Звенели цикады, бесшумно пронеслась летучая мышь. Прекрасная тишина, прекрасное небо, чуть сбрызнутое бледными звездами, прекрасный покой.

Да, а после той прогулки они пили чай, и он - в который раз! - ввязался в бесполезный спор с ярым апостолом Империи.

- Ну, вот и победили мы чертовых гуннов, теперь заставим их платить.

- Победили! Не мы их победили, а голод и отчаяние. Платить! Чем можно заплатить за это разорение, эти убийства? Чем можно заплатить за жизнь человека, за то, что сталось с нами, хоть мы и уцелели?

- Ваша жизнь принадлежит Империи. Вам повезло, черт побери, вы остались в живых. Чего вам еще нужно?

Чего еще нужно?

Камберленд рывком поднялся и вышел из палатки в сгущающиеся сумерки. На востоке светилось зловещее зарево, тусклое зловещее зарево над горящими деревнями. Он прошел мимо часового, тот вытянулся и взял на караул. Ты остался в живых, чего тебе еще нужно? Можно ли спорить о чувствах, мотивах, невысказанных убеждениях? Чего еще нужно? Да всего, и не только для себя, но для всех. Покоя и мира, и чтобы не было больше убийств, и бессмысленной эксплуатации, и ненужной жестокости, и чтобы мужчина и женщина, когда вливают друг в друга жизнь и радость, могли хотя бы надеяться, что не рождают еще один труп для поля боя. Нужна надежда, и цель, немножко порядочности, что-то лучшее, чем эта небывалая жатва убийств, к которой свелись надежды человечества.

Он шел вдоль траверса старых английских окопов. Обессилев от уныния и горя, присел отдохнуть на низкий холмик. То была могила немецкого солдата - он понял это по форме креста. Он обхватил его, как обхватывают плечи товарища, и склонил голову.

IV

"Брат мой, грозный, молчащий брат, там, в темной земле, - что плохого сделали мы друг другу? Что? Я - "живой", ты: - "мертвый", но между нами есть какая-то связь. Я тебя ощущаю; кто знает, может быть, и ты ощущаешь меня. О брат мой, почему тебе суждено было умереть таким молодым и такой жестокой смертью? Сейчас темно, я не могу прочесть на кресте твое имя; и в душе меня темно, я ничего о тебе не знаю, знаю только, что ты человек. Откуда бы ты ни был - с берегов Рейна или из Баварии, из Пруссии, или далекой Силезии, или Саксонии, кто бы ты ни был - швец или жнец, богач или бедняк, ты был солдат, это несомненно. Немецкий солдат, мой враг, и вот ты лежишь здесь мертвый.

Брат, что плохого сделали мы друг другу? Почему ты, такой молодой, лежишь здесь мертвый, а я, такой же молодой и все равно что мертвый, склонился над твоей могилой? Бедный убитый юноша, твой враг оплакивает тебя. Горло сжимается от боли, когда я думаю о тебе. О тебе и о сотнях, тысячах, десятках тысяч, миллионах нас, солдат, что лежат, как ты, - грязная земля под грязным миром.

Брат мой, я знаю, что ты мертв, знаю, что тебя нет, что ты - одни химические элементы. А что такое я? Химические элементы. Я не знаю немецкого, ты - английского, но как-то мы говорим друг с другом. О брат мой, этот вопрос сводит меня с ума, - что плохого сделали мы друг другу?

Ладно, я сейчас успокоюсь. Но что я могу поделать? Вот видишь, война идет к концу, я буду жить, а ты теперь навеки - только кучка мертвых костей. Да, тебя отвезут домой, в фатерланд, и будут тобой спекулировать. Будут спекулировать глубокими смутными чувствами, которые ты вызываешь во всех нас. Отныне всякий раз, как мы о тебе вспомним - а мы будем часто о тебе вспоминать, - на глазах у нас выступят слезы и больно сожмется горло. А "они", настоящие враги, будут говорить, что ты герой, что ты умер за отечество и что смерть твоя была прекрасна и достойна. Они выставят твои кости для обозрения. Они будут поклоняться тебе как богу разрушения и смерти.

Брат мой, где-то должна быть справедливость, иначе весь мир - сплошной неописуемый ужас. Может быть, так оно и есть, но должно ли так быть? Мы не хотим мести - а какого страшного отмщения мы могли бы потребовать! - мы хотим справедливости или хотя бы, чтобы это не повторилось.

Сейчас на земле живут дети, которых обманом и силой можно ввергнуть в отчаяние и муки, пережитые нами. Этого не будет, не будет. Клянусь в том, брат мой, клянусь твоим крестом, твоими муками, твоей могилой. Если когда-нибудь правители моей страны снова объявят "Великую войну", рука, которую их предшественники научили убивать, убьет их. Мы обратим их преступное оружие против них самих. Обученный солдат, готовый расстаться с жизнью, уж конечно, способен отнять хотя бы одну жизнь. Это, во всяком случае, я тебе обещаю.

Но пройдут годы, уцелевшие один за другим сойдут в могилу, и некому уже будет помнить, некому предостеречь, некому пригрозить и отвратить. Те дети, что живут сейчас, может, и не увидят этого, но подрастут еще нерожденные дети и тогда их тоже научат убивать, как научили тебя и меня люди (да разве это люди?), пославшие нас сюда. Молодые не будут знать; их принесут в жертву, себялюбивые неумные старики, жадные торговцы, продажные журналисты, женщины-истерички. Они станут "героями", как ты и я.

Брат мой, значит, не стоит и стараться? Возможно. Но я знаю, что ты слышишь меня, и я тебе обещаю сделать все, что могу. Лучше бы я лежал рядом с тобой. Моя жизнь, моя настоящая жизнь кончилась, так же как и твоя. Я только тень, отзвук человека, шелуха, из которой жизнь безжалостно вышибли в этой братоубийственной бойне. Я сделаю все, что могу. Но они меня не послушают. Когда заговор созреет, они пойдут и будут убивать друг друга еще более страшным оружием - во славу отчизны, из любви к родине-блуднице. Да, они погибнут, можешь не сомневаться. Смерть их будет прекрасна и достойна, жертва на алтарь человеческой глупости и злобы.

Прощай, брат мой, прощай. Я - только горсть земли и ведерко воды, каким и ты был, когда тебя сразила английская шрапнель или пуля. Я просто живой человек, каким был и ты. Но я сделаю все, что могу".

КОРОТКИЕ ОТВЕТЫ
(сборник)

"Да, тетя"
(предостережение)

За славой не гоняться,

На солнышке валяться…

I

Если бы мистер Освальд Карстерс не унаследовал права почти бесконтрольно распоряжаться годовым доходом в триста пятьдесят фунтов стерлингов, он, вероятно, никогда не стал бы великим человеком. Надо сказать, что мистер Карстерс не сам протиснулся вперед и вверх - к величию. Нет. Если бы достойный богослов-диссидент, святой мистер Бакстер, был наделен не только святостью, но и даром пророчества, он, может быть, имел бы в виду именно Карстерса, когда писал свой знаменитый трактат, озаглавленный "Если задница тянет христианина книзу - подтолкнем его". Подталкиванием в данном случае занималась миссис Карстерс. Ее старания взвалить на мужа ярмо величия были деятельны и неустанны, и сравниться с ними могла только быстрота, с какой он всякий раз падал под этим бременем.

Первое время после войны Освальд Карстерс жил как заправский холостяк в маленькой, но удобной квартирке с услугами, близ Риджентс-парка. Во время войны он мог послужить превосходной натурой для любого карикатуриста ура-патриотической газеты. Интуиция подсказала Освальду, что там, где убивают без отдыха и без разбора, не место интеллигентному человеку. Поэтому он написал своим тетушкам, имевшим кое-какие связи (в трудные минуты он всегда писал тетушкам), и тетушки стали нажимать кнопки. Трудно себе представить, чтобы в военное время чья-либо тетя не сказала своему молодому племяннику: "Ты нужен королю и отечеству" и, взяв его за руку, не повела, нежно, но решительно на вербовочный пункт. Но тетушки Освальда были мирные, гуманные создания, озабоченные судьбой бродячих кошек и бездомных собак, и они, продолжая твердить друг другу и всем знакомым, что "сейчас место каждого молодого человека в окопах", про себя делали оговорку, что Освальд недостаточно крепок для грубой армейской жизни. Кроме того, он - Карстерс, а это меняет дело. Тетушки Освальда привыкли играть по отношению к нему роль провидения. Когда он перетрачивал свой доход - а случалось это постоянно, - то либо одна из них дарила ему сотню фунтов, либо какая-нибудь другая, самая дряхлая, умирала, завещав ему пятьсот фунтов, миниатюру, изображающую ее в молодости, и несколько престарелых животных, которых Освальд по доброте сердечной тут же препровождал к ветеринару для усыпления.

- У Освальда слабое здоровье, - говорили они друг другу, - но он не эгоист. Он любит животных. И он такой способный.

И вот Освальда признали негодным к действительной службе, и он, как незаменимый работник, был забронирован за одной из канцелярий министерства военной промышленности; а позже какой-то шутник администратор перевел его в министерство здравоохранения. Если оставить в стороне налеты цеппелинов, пайки и необходимость ежедневно являться на службу, можно сказать, что Освальд прожил годы войны разумно и не без приятности. К его маленькому доходу прибавилось жалованье, так что он мог позволить себе скромный комфорт, столь необходимый для человека, слабого здоровьем. Так появилась уютная квартирка с услугами, с которой он не съехал и тогда, когда его весьма вежливо освободили от тягот военной службы, наградив орденом Британской империи. Орден привел тетушек в восторг. Они усмотрели в нем официальное признание "способностей" Освальда и их собственной прозорливости - ведь это они ввели его в сферу, где способности ценят. Опасаясь, как бы не избаловать его чрезмерными похвалами, они тем не менее часто обсуждали его "блестящую карьеру", прошедшую и будущую.

Назад Дальше