"Я не помню, чтобы когда-нибудь встречал женщину, так сильно поразившую мое воображение, как поразила его мадемуазель д'Эгриньон, - пишет Блонде, которому современная литература обязана, между прочим, и этой историей. - Я был, правда, еще очень юным, почти ребенком, и, может быть, впечатления, оставленные ею в моей памяти, обязаны яркостью своих красок тому влечению к чудесному, которое присуще этому возрасту. Когда я видел еще издали, как она, ведя за руку своего племянника Виктюрньена, не спеша идет по широкой аллее, где я играл с другими детьми, меня пронизывало чувство, напоминавшее действие гальванического тока, и, как я ни был юн, мне казалось, что во мне пробуждается новая жизнь. У мадемуазель Арманды были рыжевато-каштановые волосы, ее щеки покрывал легчайший, отливавший серебром пушок, который мне страшно нравился, и я старался повернуться так, чтобы солнечный свет падал на ее профиль; я отдавался обаянию се мечтательных глаз с зеленоватым оттенком, от взгляда которых меня бросало в жар. Я начинал кататься по траве, делая вид, что играю, а на самом деле, чтобы оказаться как можно ближе к ее маленьким ножкам и полюбоваться ими. Белизна ее кожи, тонкость черт, чистые линии лба, изящество стройного стана каждый раз вновь поражали меня, хотя я и не сознавал, что стан ее строен, лоб прекрасен, а овал лица - совершенство. Я восхищался ею так же, как в этом возрасте молятся дети, сами хорошенько не ведая о чем. Когда мои упорные взгляды наконец привлекали ее вниманье и она спрашивала мелодичным голосом, казавшимся мне полнозвучнее всех голосов на земле: "Что ты тут делаешь, мальчик? Отчего ты так смотришь на меня?" - я подходил ближе, переминался с ноги на ногу, грыз ногти и, наконец, краснея, отвечал: "Не знаю". А если случалось, что она гладила меня белой рукой по голове и спрашивала, сколько мне лет, я убегал и уже издали кричал: "Одиннадцать". Когда мне доводилось читать "Тысячу и одну ночь" и в сказке действовала царица или фея, я наделял их лицом и походкой мадемуазель д'Эгриньон. А когда учитель рисования заставлял меня срисовывать античные головы, я замечал, что волосы у них лежат так же, как у мадемуазель д'Эгриньон. Позднее сумасбродные мечты одна за другой исчезли, но мадемуазель Арманда, при появлении которой на главной аллее мужчины почтительно расступались, чтобы дать ей дорогу, и смотрели ей вслед, любуясь волнующими складками ее длинного коричневого платья, пока она не скрывалась из виду, - мадемуазель Арманда осталась жить в уголке моей памяти как идеал женской красоты. Изящные очертания ее фигуры, которые иногда обрисовывал порыв ветра и которые я угадывал, несмотря на ее широкое платье, эти совершенные очертания вновь воскресли в моих юношеских мечтах. А еще позднее, когда я упорно стремился постичь некоторые тайны человеческой души, память подсказывала мне, что мое уважение к мадемуазель д'Эгриньон, родившееся еще в ранней юности, быть может, вызвано было особым выражением, запечатленным в чертах ее лица и во всем облике. Спокойствие этого ясного чела в сочетании с затаенной душевной пылкостью, благородное достоинство всех ее движений, ореол исполненного долга - все это глубоко трогало и покоряло меня. Дети гораздо более восприимчивы к незримым воздействиям идей, чем принято думать: они никогда не смеются над человеком, заслуживающим почитания, подлинная прелесть их трогает, красота влечет, ибо они сами прекрасны, а между явлениями одной и той же природы существует таинственная связь. Мадемуазель д'Эгриньон была в свое время для меня предметом почтительного преклонения, и даже теперь, когда мое бурное воображение иной раз увлекает меня по витой лестнице средневекового замка, оно неизменно рисует мне образ мадемуазель Арманды как символ далеких рыцарских времен. Когда я читаю старинные хроники, она встает передо мной в образах прославленных женщин - то она Агнесса, то Мари Туше, то Габриэль. Я наделяю ее той любовью, которой она могла бы любить, но которая так и осталась погребенной в ее сердце. Это небесное виденье, мелькнувшее среди моих смутных детских мечтаний, появляется и теперь в тумане моих грез".
Запомните этот портрет, он верно отражает и физические и нравственные черты оригинала! Мадемуазель д'Эгриньон - одна из наиболее поучительных фигур этой повести, она дает наглядный пример того, что добродетели могут принести вред, если они не озарены светом разума.
В течение 1804 - 1805 годов две трети эмигрировавших семейств вернулись во Францию, и почти все, кто был из той же провинции, что и маркиз д'Эгриньон, опять водворились в своих наследственных поместьях. Не обошлось и без отступников: многие дворяне пошли на службу к Наполеону - одни оказались в его армии, другие - при дворе; а некоторые породнились с семействами новых богачей. Все, кто связал свою судьбу с Империей, вернули себе состояние и благодаря щедрости императора получили обратно свои поместья и леса; многие осели в Париже; но восемь-девять древних дворянских родов остались верны изгнанной аристократии и павшей монархии: это были Ларош-Гюйоны, Нуатры, Верней, Катераны, Труавили и другие; иные были богаты, иные - бедны; однако для них важно было не золото: превыше всего они почитали древность рода и чистоту крови, подобно тому как для антиквара ценность медали - не в ее весе, а в сохранности букв и изображения и в древности чеканки. Эти семьи признали своим главою маркиза д'Эгриньона; его дом сделался местом их собраний. Здесь император, властитель Франции, неизменно оставался всего лишь господином Буонапарте; здесь властвовал Людовик XVIII, живший тогда в Митаве; здесь департамент по-прежнему именовался провинцией, а префектура - интендантством.
Своей прямотой, честностью и бесстрашием маркиз д'Эгриньон снискал искреннее восхищение окружающих, а его несчастья, твердость и непоколебимая верность своим взглядам заслужили ему уважение всего города. Маркиз, эта великолепная развалина, сохранял то неподдельное величие, которое мы находим в грандиозных обломках прошлого. Рыцарская щепетильность д'Эгриньона была настолько известна, что во многих случаях враждующие стороны единодушно избирали его своим судьей. Все хорошо воспитанные люди из числа сторонников Империи и даже местные власти относились к его предрассудкам снисходительно, а к его личности - с уважением. Но бóльшая часть нового общества, люди, которые во время Реставрации стали называться "либералами" и во главе которых тайно стоял дю Круазье, издевались над отелем д'Эгриньон - оазисом, куда допускались только чистокровные аристократы, и притом примерного поведения. Их злоба разгоралась тем сильнее, что многие почтенные люди, вполне достойные мелкопоместные дворяне, а также некоторые представители префектуры упорно продолжали считать салон маркиза д'Эгриньона единственным местом, где собирается хорошее общество. Префект, камергер императорского двора, всячески старался туда проникнуть, а пока смиренно посылал в "отель" свою супругу, урожденную Гранлье. И вот люди отвергнутые, из ненависти к этому провинциальному Сен-Жерменскому предместью в миниатюре, прозвали салон маркиза д'Эгриньона "Музеем древностей". Самого маркиза они упорно именовали "господином Каролем", причем сборщик налогов, посылая ему повестки, неизменно прибавлял в скобках: "бывшему дэ Гриньону". Это старинное написание фамилии маркиза заключало в себе насмешку.
"Что касается меня, - писал Эмиль Блонде, - то, обращаясь к воспоминаниям детства, я должен сознаться, что, невзирая на все мое уважение, даже любовь к мадемуазель Арманде, - название "Музей древностей" всегда вызывало у меня невольный смех.
Отель д'Эгриньон стоял на углу двух улиц; гостиная выходила двумя окнами на одну и двумя окнами на другую из этих улиц - самых людных в нашем городе. До Рыночной площади было шагов пятьсот. Гостиная походила на стеклянную клетку, и каждый идущий мимо непременно заглядывал в нее. Мне, двенадцатилетнему мальчугану, эта комната всегда казалась одной из тех диковинок, о которых вспоминаешь впоследствии как о чем-то, стоящем на грани действительности и фантазии, причем не знаешь даже, к чему это было ближе. Гостиная - в прошлом зал судебных заседаний - находилась над подвальным помещением с решетчатыми отдушинами, - некогда там томились местные преступники, а теперь была кухня маркиза. Не знаю, испытал ли я при виде громадного и роскошного камина в Лувре, с его чудесной скульптурой, столь же глубокое изумление, как перед большущим камином этой гостиной, пестро-узорчатым, словно дыня, и украшенным вверху барельефом, изображавшим Генриха III на коне (при нем эта провинция, некогда самостоятельное герцогство, была присоединена к королевским землям). Потолок поддерживали балки из каштанового дерева, которые, перекрещиваясь, образовали квадраты с вписанными в них арабесками. Края этого великолепного плафона были позолочены, но позолота уже потускнела и была едва заметна. Стены были обтянуты шелковыми ткаными обоями; на них в шести картинах изображался суд Соломона, а на резных золоченых рамах резвились амуры и сатиры. По желанию макиза, в гостиной был выложен узорный паркет. Среди всякого хлама, оставшегося после продажи замков в 1793 - 1795 годах, нотариусу удалось разыскать консоли в стиле Людовика XIV, штофную мебель, столы, стенные часы, люстры и фигурные канделябры, - все эти вещи чрезвычайно украсили нелепо-огромную, похожую на сарай гостиную, совершенно не соответствовавшую размерам дома; к счастью, смежная с ней передняя была такой же высоты. Она служила когда-то приемной президиального суда, к ней, в свою очередь, примыкал зал для совещаний, превращенный теперь в столовую. Под этими обветшавшими сводами - жалкими останками безвозвратно ушедшего прошлого - прохаживалось девять или десять вдовствующих аристократок; у одних тряслась голова, другие почернели и высохли, как мумии; иные держались неестественно прямо, другие - согнулись в три погибели; все они были разряжены в более или менее диковинные платья, находившиеся в полном разладе с модой, напудренные волосы завивали в букли и носили чепцы с пышными бантами и пожелтевшими кружевами. Никакие рисунки, самые карикатурные и самые глубокомысленные, не могли бы передать фантастический облик этих старух, которые и сейчас еще встают в моей памяти и гримасничают в моих сновидениях после каждой встречи с какой-нибудь старой женщиной, напоминающей их лицом или одеждой. Но потому ли, что я сам, испытав немало горя, приобрел способность проникать в сокровеннейшие тайники человеческого сердца, научился понимать все человеческие чувства, особенно - сожаление об утраченном и горечь старости, мне кажется, нигде потом, ни у умирающих, ни у живых, не видел я таких глаз - серых, тусклых погасших глаз или черных и лихорадочно блестевших, как у некоторых старух в этой гостиной. Словом, наиболее зловещие образы, созданные мрачной фантазией Мэтьюрин или Гофмана, не вызывали во мне такого ужаса, как эти горбатые фигуры, двигавшиеся подобно автоматам. Один из моих приятелей, в детстве такой же проказник, как я, говорил: "Румяна актеров уже не поражают меня, после того как я видел эти застарелые, несмывающиеся румяна". В комнате мелькали плоские, но изрытые морщинами лица, похожие на деревянные лица щелкунчиков, которых выделывают в Германии. Я видел сквозь оконные стекла безобразные горбы и развинченные фигуры, причем никак не мог уловить их строение и связь между отдельными членами тела; передо мной появлялись квадратная выставившаяся вперед челюсть, костлявое плечо, необъятные бедра. Когда эти женщины ходили по комнате, они казались мне не менее жуткими, чем когда сидели за картами, неподвижные, точно мертвецы. Лица мужчин, собиравшихся в этой гостиной, своими поблекшими серыми тонами напоминали выцветшую обивку стен. Старики эти, несомненно, были поражены недугом нерешительности; платье их приближалось к современной моде больше, чем у старух, но седина, увядшие лица, восковая кожа, морщинистые лбы и угасший взгляд роднили их со старухами, и это сходство разрушало ту относительную реальность, которую им придавала современная одежда. Уверенность в том, что я неизменно в один и тот же час увижу эти фигуры за карточным столом или просто сидящими в креслах, еще больше подчеркивала в них нечто театральное, напыщенное, неестественное. Никогда я потом не входил в знаменитые дворцовые хранилища в Париже, Лондоне, Вене, Мюнхене, где старики сторожа показывают вам все великолепие былых времен, без того, чтобы мысленно не населить эти кунсткамеры фигурами из Музея древностей. Мы, школьники девяти-десяти лет, сговорившись, нередко, в виде развлечения, бегали поглядеть на эти диковинки в стеклянной клетке. Но едва я замечал пленительную мадемуазель Арманду, я вздрагивал, а затем с завистливым восхищением любовался прелестным ребенком Виктюрньеном, который нам всем казался существом более высокого склада, чем мы. Среди преждевременно разбуженных кладбищенских мертвецов это юное и свежее создание поражало нас чем-то необычным. Не отдавая себе в том отчета, мы чувствовали себя ничтожными и ограниченными буржуа перед столь горделивым сборищем аристократов".
Катастрофы 1813 - 1814 годов, которые привели к падению Наполеона, возродили к жизни завсегдатаев Музея древостей, а главное, внушили им надежду на возврат их прежнего влияния; но события 1815 года и бедствия, вызванные иностранной оккупацией, а затем колебания правительства отсрочили до дня падения Деказа осуществление чаяний этих людей, столь живо описанных Блонде. Таким образом, наше повествование начинается, собственно, лишь с 1822 года.