Я родился в дворянской, строго консервативной семье. Воспитание в корпусе и служба в полку еще более укрепили это направление. Вследствие главного и единственного романа моей жизни, о котором речь впереди, я вышел в отставку, поселился в деревне и попал в мировые посредники. Наша губерния отличалась необыкновенно либеральными посредниками, и в числе их я был одним из самых либеральных. Как это случилось, я теперь объяснить не могу. Впрочем, в то время все эти понятия перепутались до смешного; каждый мог считать себя чем угодно. С детства мне внушали, что консерватор должен следовать правительственному направлению, а тут случилось, что правительство было либеральнее общества. Наш губернатор, когда-то один из самых жестоких помещиков, теперь плакал от умиления при слове "освобождение". Конечно, если бы правительство задумало опять закрепостить крестьян, его слезы умиления текли бы еще обильнее. Подобно этому губернатору я громил и карал гнусных плантаторов и крепостников во имя либерального направления, которое для сокращения тогда называлось просто "честным". Был ли я вполне искренен? И да и нет, как говорит одна моя знакомая дама, желающая дать понять, что она все знает, и боящаяся попасть впросак. Иногда на меня находили минуты тяжелого раздумья. Вот, думал я, дядя Платон Маркович… до семидесяти лет прожил он рыцарем чести; доброты он необычайной, крестьяне в нем души не чают. Но он человек старого закала, ему с новыми идеями освоиться трудно, он боится для своих детей полного разорения. Что же мудреного, если он отстаивает, сколько может, свои интересы? Неужели и его следует признавать нечестным. Но эти минуты раздумья заглушались шумом общих совещаний, газетных статей, а главное – моды, и мы громили и карали и терроризировали губернию, не делая никакого различия между людьми вроде Платона Марковича и настоящими корифеями и виртуозами крепостного права. Очень может быть, что такое Страстное, а следовательно, несправедливое отношение к делу было необходимо для той исторической роли, которую нам пришлось сыграть. Когда эта роль кончилась, мы сошли со сцены, и я совсем естественно возвратился в прежний круг людей и понятий. В прошлом году несколько бывших террористов сошлись в Петербурге. Я сохранил с ними дружеские отношения, и мы сговорились вместе обедать в ресторане. Сначала мы чувствовали какую-то неловкость, но, под влиянием вина и старых воспоминаний, это ощущение прошло, и к концу обеда пошли опять "крепостники", "честное направление", "борьба с плантаторами" – весь этот арсенал когда-то страшных, теперь ненужных слов. Мы вообразили себя опять калифами на несколько часов. Был ли я искренен на этот раз? Опять отвечу словами знакомой дамы: и да и нет. Понятия, сопряженные с этими словами, давно отошли в область анахронизма. Прежде эти слова представляли собой наплыв новых идей, ломку всей жизни; теперь это вопрос терминологии.
6 декабря
На очереди стоит вопрос: был ли я человеком счастливым или несчастным? С общей точки зрения, я, без сомнения, был очень счастлив, потому что имею независимое состояние и то, что очень неопределенно называют положением в обществе. Но ведь деньги – благо отрицательное; о них, как о здоровье, думаешь только тогда, когда их нет. В достижении именно того, чего нет, и заключается, по моему мнению, счастие, а потому оно длится одну минуту. Едва человек достиг того, чего добивался, он уже желает большего. Да и эта минута бывает обыкновенно отравлена вмешательством в жизнь друзей или врагов, что почти одно и то же.
Что такое друзья и что такое враги? Настоящая дружба, основанная на долговременном знакомстве, на взаимной любви и уважении, встречается в жизни каждого человека крайне редко, а для тех отношений, при которых людей называют приятелями, не требуется ни уважения, ни любви. По-французски и друзья и приятели называются les amis, по-русски оттенок имеет большое значение. Приятели – такие люди, которые считают обязанностью рыться в вашей душе и жизни, которые при каждой встрече с вами выражают большую радость и которые весьма мало печалятся, если вас постигнет неудача или даже горе. Я заметил, что приятельские отношения возникают гораздо чаще вследствие общих пороков, чем вследствие общих добродетелей) Общие добродетели или таланты возбуждают соревнование, а следовательно, и зависть. Человеку же, сознающему в себе какой-нибудь порок, приятно встретить этот порок в других людях и свойственно находить этих людей прекрасными, чтобы оправдать самого себя.
Вражда иногда возникает между людьми при столкновении их взаимных интересов. Это вражда естественная, это вражда двух собак из-за брошенной между ними кости. Но часто причины вражды также эфемерны и случайны, как и причины дружбы. Вы первый раз встречаете в знакомом доме господина NN и говорите при нем, что певица Сольфеджио поет фальшиво. Если бы N N промолчал или согласился с вами, вы, может быть, были бы с ним всю жизнь в приятельских отношениях. Но NN влюблен в певицу Сольфеджио и возражает вам довольно резко. Вы удивлены тоном возражения и со своей стороны говорите какую-нибудь колкость, не выходящую из пределов вежливости. Этого довольно: NN ваш враг до гроба, он следит за каждым вашим словом, подмечает ваши слабые стороны, не остановится, может быть, и перед клеветой.
Как часто такая эфемерная вражда позорит более высокие умственные сферы. Вот известный, уважаемый литератор Икс напечатал статью об общине. Другой не менее уважаемый литератор Зет не любит общины и возражает на статью Икс, выражая, впрочем, полное уважение к таланту автора. Икс, тем не менее, недоволен и в своем ответе заявляет, что Зет недостаточно знаком с предметом, о котором взялся писать. Зет со своей стороны уличает Икса в неверности приведенной им цитаты. Полемика разгорается все более и более; в конце концов, обмен мыслей приводит Икса к тому, что он намекает на двусмысленное положение жены Зета, а Зет весьма прозрачно рассказывает о том, как Икса побили при открытии какого-то увеселительного заведения. Об общине в этих статьях, к удивлению и негодованию публики, не упоминается вовсе.
Но в том-то и дело, что публика нисколько не удивляется и не чувствует негодования. Большинство публики гораздо менее интересуется вопросом об общине, чем вопросом о побитии Икса и о шашнях Зетовой жены.
Однако я отдалился от предмета моих рассуждений не хуже Икса и Зета. Возвращаясь к вопросу о счастии, я опять невольно припоминаю ту эпоху моей жизни, о которой не раз упоминал здесь, – эпоху лихорадочной деятельности и так называемого безумного счастия, отравившего всю мою последующую жизнь. Постараюсь завтра правдиво рассказать эту историю, которая может дать ответ на многие предложенные мной вопросы.
7 декабря
Алеша Оконцев был мой ближайший сосед, дальний родственник и самый близкий друг моих детских и отроческих лет. Я никогда не встречал человека более симпатичного. Оригинальный ум соединялся у него с самым нежным, отзывчивым и младенчески доверчивым сердцем. Ему было двадцать три года, когда он женился на московской барышне из богатой и знатной семьи. Никогда не забуду я моей первой встречи с Еленой Павловной. Я взял в полку трехмесячный отпуск и ехал в свою Васильевку устраивать дела по случаю "эмансипации" [12] , как тогда выражались. Проездом в Москве я зашел в Троицкий трактир и увидел в глубине залы, почти возле органа, Алешу с молодой и стройной женщиной. Он бросился мне на шею и представил меня жене.
– Ведь вот, Лиля, – сказал он в непритворной радости, – у тебя, должно быть, было какое-нибудь предчувствие, что мы его встретим здесь. Недаром ты так заинтересовалась им по моим рассказам! Представь себе, Павлик, целый день вчера она приставала ко мне, чтобы непременно сегодня завтракать в трактире. Я понять не мог, отчего ей взбрела в голову такая фантазия…
– Никакого предчувствия у меня не было, – отвечала, улыбаясь, Лиля. – Я просто никогда не слышала органа и уже давно решила, что как только выйду замуж, непременно поеду завтракать в трактир.
Завтрак прошел очень весело. Помню, что с первого раза красота Елены Павловны не произвела на меня особенного впечатления. Меня только поразил ее взгляд, странный, загадочный, устремленный вдаль. Казалось, что в этих зеленоватых глазах застыл какой-то вопрос, на который никто не мог дать ответа. После завтрака ей пришла в голову новая фантазия: ехать в фотографию и снять группу в память завтрака. Мы, конечно, исполнили ее желание, и эта группа, которую я потом назвал пророческой, остается у меня единственным памятником прошлого. В тот же день вечером мы выехали вместе из Москвы в деревню. Между нашими усадьбами было не более четырех верст, и мы, конечно, виделись ежедневно. Месяца через два я стал замечать, что загадочный взгляд останавливается подолгу на мне… Что я влюбился в Елену Павловну, в этом нет ничего удивительного, но почему она меня полюбила, это до сих пор остается для меня загадкой. Алеша был гораздо красивее меня, а во всех других отношениях я даже не смею сравнивать себя с ним… И роман наш начался, когда еще полугода не прошло с их свадьбы.
После, когда я обсуждал мое тогдашнее поведение, меня утешала мысль, что я долго боролся со своим чувством. Увы! должен сознаться, что если я и боролся, то борьба была не особенно упорна. Будь я вполне честным человеком, я бы уехал, не дождавшись конца отпуска. Но я не уехал, потом взял отсрочку, потом вышел из полка, принял должность мирового посредника и два года прожил в деревне. Эти два года – самая интересная и самая позорная эпоха всего моего существования. Я жил полной жизнью, я не всего себя отдал Елене Павловне; обязанности мирового посредника занимали более половины моего времени, любовь была мне скорее отдыхом и развлечением, следовательно, я даже не имею оправдания в силе и могуществе увлечения. Зиму Оконцевы проводили в губернском городе; я нанял флигель во дворе того дома, который они занимали, и ездил к ним, пользуясь каждой свободной минутой. Не могу сказать, чтобы совесть моя оставалась все время спокойна. Иногда я без ужаса не мог смотреть на доброе, доверчивое лицо Алеши, но самое это сознание глубины моего преступления, вместе с постоянным страхом быть пойманным, придавало всему роману какую-то особенную, скверную прелесть.
В конце второй зимы Алеша простудился и заболел очень серьезно. Елена Павловна не отходила от его постели и с замечательным самоотвержением исполняла обязанности сиделки; но, когда Алеша стал выздоравливать, она не могла скрыть своей тяжелой, постоянно возраставшей тоски. Дело в том, что доктора потребовали, чтобы Алеша непременно уехал на год в теплый климат. Отправить его одного Елена Павловна не могла, а перенести разлуку со мной ей казалось невозможно. Напрасно я уверял ее, что приеду летом за границу, – она была неутешна. Наконец, в конце апреля Алеша был признан окрепшим для путешествия, и отъезд был назначен через два дня. В этот день я засиделся у Оконцевых очень поздно. Вечер был такой теплый, что дверь на балкон была отворена, и Алеша с наслаждением вдыхал в себя свежий весенний воздух. На этот раз Елена Павловна оживилась, весело болтала о предстоявшем путешествии, потом приготовила мужу лекарство и с улыбкой сказала мне, что пора и честь знать. Я был уже за дверью, когда Алеша опять позвал меня.
– Вот видишь, Павлик, – сказал он, крепко сжимая мою руку, – я хотел сказать тебе… Ты не можешь себе представить, как я счастлив тем, что могу ехать, но мне очень тяжело расстаться с тобой. Дай мне слово непременно приехать к нам летом.
Никакие горькие упреки Алеши не перевернули бы так мою душу, как эти простые дружеские слова. Какой-то камень всю ночь давил мне сердце, смутное предчувствие неизвестной и неизбежной беды не давало мне спать. Только к утру я забылся тяжелым, тревожным сном.
Я был разбужен известием, что Алеша умер. Доктора совсем потеряли голову при этом неожиданном исходе болезни; потом решили, что это произошло от острого рецидива, и успокоились. Главной виновницей рецидива была признана отворенная дверь балкона. На панихидах бывал весь город и все были поражены глубокой, доходившей до отчаяния скорбью Елены Павловны. Мне и в голову не приходило усомниться в ее искренности, потому что я сам буквально изнемогал под тяжестью стыда и горя. На похоронах она билась головой о стенки гроба и грохнулась в обмороке со ступеней катафалка. Я не знал, удобно ли мне ее посетить в этот день, но она вывела меня из затруднения, написав, что будет ждать меня в девять часов. Я застал ее бледной, но спокойной, в новом белом капоте с кружевами. Она встретила меня словами:
– Какое счастие, что все это, наконец, кончилось!
И с улыбкой протянула мне руку.
Я так был ошеломлен этими словами, и улыбкой, и костюмом, что не мог произнести ни слова. Мне казалось, что я стою в темном-темном месте и что какая-то бездна шевелится у меня под ногами. Вдруг яркий, зловещий свет осветил этот мрак и эту бездну. В мою отуманенную голову с необычайной ясностью ворвалась мысль, что Елена Павловна отравила Алешу. В ту самую минуту, как я это подумал, она произнесла французскую фразу, смысл которой заключался в том, что женщина, когда полюбит, то не остановится ни перед какой жертвой, а мужчины (я помню, что она сказала: "vous autres" [13] ) даже не умеют оценить такую жертву…
Теперь, если бы Елену Павловну судили за убийство мужа и я бы был присяжным, я по совести не решился бы признать ее виновной. Но в тот ужасный день сказанная ею фраза так совпала с моей мыслью, что у меня не оставалось и тени сомнения. Я хотел броситься на нее и вынудить сознание, хотел бежать и потребовать, чтобы немедленно вырыли и вскрыли тело Алеши… Ничего этого я не сделал. Я совладал с собою, извинился головной болью и ушел, обещая Елене Павловне прийти к ней на следующее утро. Кажется, я даже поцеловал ее в лоб на прощанье. На следующее утро я с рассветом ускакал в Васильевну, наскоро сдал дела и уехал за границу. Четыре года я слонялся по Европе, переезжая с места на место и нигде не находя покоя. Мысль, что я хотя косвенный, но настоящий убийца Алеши, преследовала меня всюду. Елена Павловна пробовала мне писать, сначала умоляя меня вернуться, а потом осыпая меня упреками, – я не отвечал ей. Я думаю, что если бы она где-нибудь неожиданно явилась передо мною со своей загадочной улыбкой, я бы опять бросился к ее ногам и поверил бы каждому ее слову; но письма ее были желчны и черствы, – и только укрепляли мои подозрения. Об этих подозрениях она не упомянула ни разу; может быть, она ничего не знает до сих пор…
Наконец, время взяло свое. Я вернулся в Россию, поселился в Петербурге, поступил вновь на службу, записался в клуб и начал ту праздную светскую жизнь, при которой день проходит за днем, не принося с собой ни радости, ни горя, убаюкивая разум и совесть однообразным шумом и по временам волнуя сердце самой мелкой борьбой самых крохотных самолюбий. В Васильевку я ездил только раз, когда получил известие о тяжкой болезни матушки. Елену Павловну я там не застал. Мне сказали, что года через два после смерти Алеши она вступила в новый брак с каким-то польским графом, вскоре овдовела снова и жила в своих новых польских поместьях. Потом, в течение пятнадцати лет, я не имел о ней никаких известий. В начале прошлой зимы я сидел на утреннем приеме у княгини Козельской и уже собирался уезжать, когда возвестили графиню Завольскую.
– Это моя старая московская приятельница, – пояснила нам хозяйка дома. – Мы вместе выезжали, elle etait bien belle alors [14] . Теперь она приехала сюда, чтобы вывозить дочерей.
Вошла дама в черном платье, с желтым лицом и потухшими глазами, без всяких признаков красоты. За ней шли две очень изящно одетые барышни.
– Chere Helene, quel bonheur de vous voir enfin [15] ,– произнесла княгиня, шумно поднимаясь своим грузным телом навстречу гостье.
При первых звуках голоса черной дамы я невольно вздрогнул. Это была Елена Павловна. Княгиня представила ей гостей, между прочим, и меня.
Елена Павловна смерила меня быстрым и пристальным взглядом и, не подавая мне руки, сказала, обращаясь к княгине:
– Nous nous connaissons de longue date. Monsieur a ete tres lie avec mon premier mari [16] .
С тех пор я часто встречал Елену Павловну в свете. Обращение ее со мною было сухо почти до невежливости. Раз – на вечере у той же княгини Козельской я нечаянно попал в ее партию. Первый роббер прошел благополучно, но когда ей пришлось играть со мною, она подозвала старичка-генерала и передала ему свои карты, говоря, что очень устала. Ее младшая дочь от второго брака некрасива, хотя несколько напоминает Елену Павловну в молодости; зато старшая – прелестна. И лицом и манерами она совершенный портрет Алеши; часто мне хотелось подойти к ней и узнать ее покороче, но, вероятно, в силу инструкций, полученных от матери, она смотрит на меня так, как будто перед ней вместо меня было пустое пространство.
Ну, вот, я вкратце рассказал мой роман… Неужели его можно назвать счастьем? Мое поведение во всей этой истории было и нечестно и неумно. Могу оправдываться тем, что многие на моем месте поступили бы так же. Но разве это оправдание?
25 декабря
Вчера, после пятидесятидневного заключения, меня, наконец, выпустили на свободу. Первый мой выезд был на елку к Марье Петровне. Об этой елке шли разговоры целый месяц. Как я уже говорил, Марья Петровна терпеть не может устраивать большие приемы, потому что думает, что у нее все скучают. Судит она по себе: занимая мало знакомых гостей, она никак не может преодолеть нервной зевоты и даже лечится от этого гомеопатией, но безуспешно. Говорят, что однажды, занимая в маленькой гостиной трех маменек, дочери которых танцевали в зале, она самым настоящим образом заснула. Эту елку она решилась устроить для своей племянницы, что одно уже доказывает, как она ее любит.
В последнее время я так привык к одиночеству и к моей лампе с темным абажуром, что, войдя к Марье Петровне, был совсем огорошен блеском свечей и многолюдством. Было множество детей всякого возраста, но еще больше взрослых. В дверях залы, как memento mori [17] , стоял мой доктор. Он был в самом модном фраке с какими-то крылышками, в белом атласном галстуке, и на груди его сияла запонка с огромным бриллиантом, вероятно, фальшивым. Он осмотрел меня с ног до головы, покровительственно потрепал по плечу и сказал:
– Ну, ничего, хорошо, только не ешьте мороженого.
До Марьи Петровны я насилу добрался. Она была в настроении не то чтобы скучающем, но скорее меланхолическом. Я спросил о причине.
– Ах, вы знаете, Paul, как я люблю детей, и бог не дал мне этого счастья. Что бы я дала, чтобы все эти дети были мои!
– Тогда было бы очень для вас нехорошо, Марья Петровна, вам не могло бы быть меньше полутораста лет…
– Vous avez toujours le mot pour rire… [18] Как вам понравилась моя племянница?
– Я ее не видал.