Принц богемы - де Бальзак Оноре 4 стр.


Туллия принимала. По понедельникам к ней собирались на чашку чая. Общество она подбирала со всей возможной для нее тщательностью и делала все для того, чтобы ее дом был приятным. В одной гостиной играли в бульот, в другой - беседовали, в третьей, самой большой, она иногда устраивала концерты - непродолжительные, но с участием самых выдающихся артистов. Необычайный здравый смысл Туллии помог ей выработать в себе очень верный такт - качество, которому она была, несомненно, обязана своим влиянием на дю Брюэля; к тому же водевилист любил ее той любовью, которую привычка превращает в жизненную необходимость. Каждый день вплетает лишнюю нить в тонкую, крепкую, всеохватывающую сеть, которая препятствует человеку проявить самое невинное свое желание, самую мимолетную прихоть; нити эти сплетаются, и человек оказывается связанным по рукам и ногам в своих чувствах и мыслях. Туллия хорошо изучила Кюрси: она знала, чем ранить его и как исцелить. Для всякого наблюдателя, даже такого, который, как я, обладает опытом, - подобного рода страсти кажутся бездной; глубины ее тонут во мраке, и даже места наиболее освещенные окутаны туманом. Кюрси, старый, истрепанный закулисной жизнью писатель, чрезвычайно ценил удобства своей новой жизни - жизни роскошной, расточительной и беспечной; он был счастлив, чувствуя себя властелином в доме, принимая знакомых литераторов в блиставшем королевской роскошью особняке, где взор радовали лучшие произведения современного искусства. Туллия позволяла ему царить в этом кружке, куда входили и журналисты, которых нетрудно было привлечь к себе дарами. Благодаря званым вечерам и деньгам, предусмотрительно дававшимся взаймы, Кюрси не подвергался особым нападкам, пьесы его имели успех. Поэтому он ни за какие сокровища не расстался бы с Туллией. Он, пожалуй, примирился бы даже с неверностью с ее стороны, лишь бы не нарушать привычного течения своей беззаботной жизни. Но, странное дело: в этом отношении Туллия не внушала ему никаких опасений. За бывшей прима-балериной не замечалось никаких увлечений, а если бы они и были, то она умела бы сохранять приличия.

- Дорогой мой, - наставительным тоном говорил дю Брюэль, прогуливаясь со мною по бульвару, - нет ничего лучше, как жить с женщиной, которая, пресытившись, отказалась от страстей. Такие женщины, как Клодина, в свое время жили по-холостяцки и сыты по горло всякими удовольствиями; они все изведали и вполне сформировались, они лишены жеманства, все понимают и прощают - это самые восхитительные жены, каких только можно пожелать. Я бы каждому посоветовал жениться на таких вот былых призовых лошадках. Я самый счастливый человек на земле. - Все это дю Брюэль говорил мне в присутствии Бисиу.

- Друг мой, - тихо сказал мне рисовальщик, - быть может, он хорошо делает, что заблуждается.

Неделю спустя дю Брюэль пригласил нас к себе во вторник на обед. Во вторник утром мне пришлось зайти к нему по делу, связанному с театром: речь шла об арбитраже, который был поручен нам комиссией драматургов.

Нам уже пора было идти, но он сначала заглянул в комнату Клодины, к которой никогда не заходит без стука, и попросил разрешения войти.

- Мы живем, как знатные особы, - сказал он мне, улыбаясь. - Каждый у себя: мы не стесняем друг друга.

Нас впустили.

- Я пригласил сегодня нескольких друзей к обеду, - сказал дю Брюэль Клодине.

- Вот как! - воскликнула она. - Вы приглашаете гостей, не предупредив меня. Я здесь ничто! Послушайте, - продолжала она, взглядом предлагая мне быть судьей, - я обращаюсь к вам. Если имеют глупость жить с женщиной такого сорта, как я, - ведь я как-никак бывшая танцовщица Оперы, да, да, - то надо постараться, чтоб люди об этом забыли; только я сама никогда не должна этого забывать. Так вот, всякий умный человек, чтобы поднять свою жену в глазах общества, постарался бы допустить в ней черты превосходства и оправдать свой выбор признанием в ней исключительных качеств! Самый лучший способ заставить других уважать ее - это самому ее уважать и относиться к ней как к истинной хозяйке дома. Ну а дю Брюэль из самолюбия боится показать, что считается со мной. Нужно, чтобы я десять раз была права, прежде чем он пойдет на уступки. - Каждая из этих фраз сопровождалась жестом негодующего отрицания со стороны дю Брюэля. - О нет, нет, - продолжала она с живостью в ответ на жестикуляцию своего супруга, - мой дорогой дю Брюэль, до замужества я всю жизнь была королевой у себя в доме и прекрасно разбираюсь в этих вещах. Мои желания угадывались, исполнялись, и как исполнялись!.. Зато теперь... Мне тридцать пять лет, а женщину в тридцать пять лет любить нельзя. О, если бы мне было шестнадцать лет и у меня было бы то, что так дорого ценится в Опере, каким бы вниманием вы меня окружили, господин дю Брюэль! Я глубоко презираю мужчин, которые хвастаются, будто любят женщину, а сами не заботятся о ней в мелочах. Видите ли, дю Брюэль, вы - человек слабый и ничтожный, вам нравится мучить женщину, - кроме нее, вам не на ком показать свою силу. Наполеон спокойно подчинился бы своей возлюбленной: ему нечего было бояться, а вы и вам подобные сочли бы себя в этом случае погибшими, - вы ведь так боитесь, чтобы вами командовали! Тридцать пять лет, дорогой мой, - продолжала она, обращаясь ко мне, - вот в чем разгадка. Смотрите, он все еще отрицает. А вам ведь хорошо известно, что мне тридцать семь. Мне очень досадно, но вам придется сказать своим друзьям, что вы поведете их обедать в "Роше де Канкаль". Я бы могла устроить обед, но я этого не хочу, и они не придут! Мой жалкий маленький монолог должен запечатлеть в вашей памяти спасительный девиз: "каждый у себя" - наше основное правило, - прибавила она со смехом, возвращаясь к своей обычной манере взбалмошной и капризной танцовщицы.

- Хорошо, хорошо, дорогая кошечка, - сказал дю Брюэль, - ну-ну, не сердись. Мы знаем, как надо жить.

Он поцеловал у нее руку, и мы вышли. Дю Брюэль был в бешенстве. Вот что он говорил мне, пока мы шли от улицы Виктуар до бульваров, если только самая грубая брань, которую может выдержать печатный станок, в силах передать его ядовитые мысли и те жестокие слова, которые яростно срывались с его языка подобно тому, как низвергается с высоты бурный водопад:

- Друг мой, я порву с этой отвратительной бесстыжей плясуньей, с этим старым заводным волчком, она извертелась на оперных подмостках, подстегиваемая модными ариями, пусть она убирается от меня прочь, - распутница, грязная мартышка. Ты ведь тоже имел несчастье связаться с актрисой, смотри не вздумай жениться на своей любовнице! Это - пытка, настоящая пытка, жаль, что Данте забыл упомянуть о ней в своем "Аде". Знаешь, я бы сейчас избил, исколотил ее, я бы ей сказал, кто она такая; она отравляет мне жизнь, она превращает меня в лакея!

Мы шли по бульвару, ярость дю Брюэля не знала границ: он заикался от волнения.

- Я растопчу ее, - хрипел он.

- За что же? - спросил я.

- Дорогой мой, ты и представить себе не можешь неисчислимых фантазий этой твари! Когда мне хочется посидеть дома, она собирается уходить, когда я хочу пойти куда-нибудь, она требует, чтобы я остался. Ах, что это за создания! Они вас засыпают всевозможными аргументами, силлогизмами, обвинениями, измышлениями, выражениями, способными свести с ума! Все добро от них, все зло от нас. Попробуйте сразить их каким-нибудь неопровержимым доводом, они замолчат и будут смотреть на вас, как на дохлого пса. Мое счастье?.. Оно достается мне ценой рабского подчинения, ценой покорности дворовой собаки. Она слишком дорого продает то немногое, что дает мне. К черту! Все оставлю ей и сбегу в мансарду. О, мансарда и свобода! Вот уже пять лет, как я сам себе не хозяин.

Вместо того чтобы пойти предупредить своих друзей, дю Брюэль расхаживал взад и вперед по бульвару между улицей Ришелье и улицей Монблан, изрыгая самые ужасные проклятья и впадая в самые смехотворные преувеличения. Охвативший его пароксизм ярости составлял резкий контраст с невозмутимым спокойствием, которое он проявлял дома. Прогулка постепенно успокоила его нервы и усмирила бушевавшую в его душе бурю. Часа в два, поддавшись очередному приступу гнева, он воскликнул:

- Эти проклятые бабы сами не знают, чего хотят. Голову даю на отсечение, - если я вернусь и скажу, что друзья мои предупреждены и мы, по ее требованию, обедаем в "Роше де Канкаль", ей это не понравится. Впрочем, - добавил он, - она, вероятно, уже удрала. Быть может, у нее свиданье с какой-нибудь козлиной бородой?! Нет, в глубине души она меня все-таки любит.

- Ах, сударыня, - сказал Натан, бросая лукавый взгляд на маркизу, которая не могла удержаться от улыбки, - только женщины и пророки умеют извлекать пользу из веры. - Дю Брюэль, - продолжал он, - опять повел меня к себе. Мы медленно подошли к дому. Было три часа. Перед тем как подняться наверх, дю Брюэль заметил какое-то движение в кухне. Войдя, он увидел приготовления к обеду и, бросив на меня многозначительный взгляд, спросил кухарку, что она делает.

- Барыня заказала обед, - ответила та. - Барыня оделась, велела послать за экипажем, потом передумала и отослала экипаж, приказав подать его к началу спектакля.

- Ну? - воскликнул дю Брюэль. - Что я тебе говорил?

Мы осторожно вошли в квартиру. Никого. Миновав гостиные, мы очутились в будуаре, где застали Туллию в слезах. Без всякой рисовки она вытерла глаза и сказала дю Брюэлю: "Пошлите в "Роше де Канкаль" записку с просьбой предупредить приглашенных, что обед будет у нас дома". На Туллии был туалет, какого не увидишь на актрисе: он поражал своим изяществом, гармонией покроя и тонов, благородной простотой, со вкусом выбранной материей - ни слишком дорогой, ни слишком простенькой; ничего кричащего, ничего экстравагантного или, как глупцы говорят, "артистического". Словом, туалет безукоризненный. В тридцать семь лет красота Туллии, как это свойственно многим француженкам, достигла своего расцвета. Ее лицо с прославленным овалом в эту минуту было божественно бледно. Она сняла шляпку, и мне был хорошо виден легкий пушок, подобный тому, что покрывает персики, он еще более смягчал необыкновенно изящные контуры ее щек. Лицо ее, обрамленное белокурыми локонами, выражало и грусть, и нежность. Серые лучистые глаза были затуманены слезами. Тонкий нос с трепещущими ноздрями, достойный украсить собой самую прекрасную римскую камею, маленький, почти детский рот, стройная царственная шея с чуть набухшими венами, подбородок, покрасневший от какой-то тайной тревоги, порозовевшие по краям уши, дрожавшие, затянутые в перчатки руки - все выдавало сильное душевное волнение. Нервное движение бровей изобличало скрытую душевную боль. В эту минуту она была прекрасна. Дю Брюэль был подавлен ее словами. Туллия бросила на нас проницательный и непроницаемый кошачий взгляд, свойственный лишь светским женщинам и актрисам; затем она протянула руку дю Брюэлю.

- Мой бедный друг, едва ты ушел, я осыпала себя тысячью упреков. Я обвиняла себя в самой черной неблагодарности, в том, что дурно себя вела! Я ведь очень дурно вела себя, правда! - обратилась она ко мне. - В самом деле, почему нам не принять твоих друзей? Разве ты не хозяин у себя дома? Хочешь знать разгадку всего этого? Так вот: я боюсь, что ты не любишь меня. Я колебалась между раскаянием и ложным стыдом, мешавшим признать свою неправоту. В газетах я прочла, что в театре Варьете сегодня премьера. Я решила, что ты, должно быть, захотел переговорить с кем-либо из сотрудников. Одна, я была слаба. Я оделась, чтобы бежать за тобой, мой бедный котик.

Дю Брюэль посмотрел на меня с победоносным видом. Он уже не помнил ни одного слова из всех своих утренних обличительных речей "противу Туллии".

- Нет, мой ангел, - сказал он, - я ни у кого не был.

- Как мы понимаем друг друга! - воскликнула она.

В тот момент, когда она произносила эти восхитительные слова, я заметил выглядывавшую у нее из-за пояса записку. Но мне и без того было ясно, что фантазии Туллии зависят от каких-то таинственных причин. Женщина, на мой взгляд, самое целеустремленное существо и уступает в этом отношении только ребенку. И женщина и ребенок - великолепный образец постоянного торжества сосредоточенной мысли. Хотя мысль ребенка меняется каждое мгновение, он с таким жаром стремится осуществить ее, что всякий невольно уступает ему, побежденный этой непосредственностью и силой желания. Мысль женщины меняется не так часто, и назвать ее взбалмошной способен только невежда. Всеми ее поступками руководит страсть. Наблюдаешь и поражаешься тому, как стремится она превратить эту страсть в центр вселенной. Туллия ластилась к дю Брюэлю, как кошка; семейный небосклон прояснился, и вечер прошел великолепно. Остроумный водевилист не замечал печали, таившейся в сердце его жены.

- Дорогой мой, - сказал он мне, - вот это - жизнь! Столкновения, контрасты!

- В особенности, когда это не разыграно, - заметил я.

- Я все понимаю, - ответил он. - Но без таких сильных ощущений можно было бы умереть со скуки. Ах, эта женщина обладает даром волновать меня!

После обеда мы отправились в Варьете; перед уходом я проскользнул в кабинет дю Брюэля и взял там со стола, среди груды различных ненужных бумаг, номер "Листка объявлений", где было помещено извещение о произведенной дю Брюэлем покупке особняка - обязательная формальность. В глаза мне бросились слова "По ходатайству Жана-Франсуа дю Брюэля и Клодины Шафару, его супруги..."; и это объяснило мне все. Спускаясь по лестнице, я взял Клодину под руку и постарался пропустить остальных вперед. Когда мы оказались одни, я сказал: "На месте ла Пальферина я никогда бы не отказался от свиданья". Клодина со значительным видом приложила палец к губам и спустилась вниз, пожав мне руку; она смотрела на меня с видимым удовольствием, зная, что я знаком с ла Пальферином. Знаете, какая мысль ей пришла? Она захотела сделать из меня своего соглядатая, но встретила лишь обычную для богемы шутливость.

Месяц спустя мы все вместе выходили из театра после первого представления новой пьесы дю Брюэля. Шел дождь. Я отправился на поиски фиакра: мы задержались на несколько минут в театре, и когда вышли, то у входа уже не оказалось ни одного экипажа. Клодина принялась бранить дю Брюэля и даже по дороге (они должны были завезти меня к Флорине) все еще продолжала ссору, говоря ему самые оскорбительные вещи.

- Что случилось? - спросил я.

- Дорогой мой, она бранит меня за то, что я разрешил вам сбегать за фиакром, и требует, чтобы у нее был собственный выезд.

- Когда я была прима-балериной, я утруждала свои ноги только на подмостках. Если вы человек благородный, вы сумеете сочинять по четыре лишних пьесы в год, зная, для какой цели они предназначаются, и ваша жена не будет больше шлепать по грязи. Какой стыд, что я должна просить об этом! Вы и сами могли бы догадаться о моих постоянных страданиях в продолжение пяти лет нашего супружества.

- Хорошо, я заведу выезд, но мы разоримся, - ответил дю Брюэль.

- Если придется наделать долгов, мы покроем их из наследства дядюшки, - сказала Клодина.

- Но ведь вы можете взять наследство себе, а мне оставить долги.

- Ах, вот вы как думаете? - возмутилась она. - В таком случае, я умолкаю. Больше мне говорить с вами не о чем.

Дю Брюэль рассыпался в извинениях, в уверениях в любви - она не отвечала. Он взял ее руки, она их не отняла, но руки были холодны и безжизненны, как у покойницы.

Туллии прекрасно удавалась эта роль существа безжизненного, которую, как вы знаете, так любят разыгрывать женщины, когда хотят доказать вам, что они отрекаются от собственных желаний, жертвуют своей душой, своим разумом, своей жизнью и смотрят на себя, как на вьючное животное. Ничто не действует так на мягкосердечного человека, как этот прием. Но женщины могут применять его только с теми, кто их обожает.

- Разве можно себе представить, - спросила она меня с невыразимо презрительным видом, - чтобы какой-нибудь граф высказал столь оскорбительное предположение, если бы даже он так думал. К несчастью, я была близка с герцогами, посланниками, вельможами, и мне известно их обращение. Как невыносима мещанская жизнь! Но, конечно, водевилист - это не Растиньяк и не Реторе...

Дю Брюэль был бледен как мертвец. Дня через два я встретил его в фойе Оперы; мы прогуливались вместе с ним; разговор коснулся Туллии.

- Не принимайте всерьез мои безумные слова, сказанные на бульваре, - обратился он ко мне. - Я очень вспыльчив.

Последние два года я довольно часто бывал у дю Брюэля и имел возможность внимательно наблюдать за ловкими маневрами Клодины. Вскоре у нее уже был блестящий выезд; дю Брюэль ударился в политику: она сумела заставить его отречься от прежних роялистских взглядов, он присоединился к сторонникам новой монархии и опять был водворен в ведомство, где когда-то служил. Клодина заставила его добиваться избрания в состав Национальной гвардии, и он был избран командиром батальона. Во время подавления одного мятежа он сумел отличиться и был награжден офицерским крестом ордена Почетного легиона и назначен докладчиком Государственного совета и начальником отделения. Дядюшка Шафару умер, оставив племяннице сорок тысяч франков ренты - около трех четвертей своего состояния. Дю Брюэль был избран депутатом, но прежде, чтобы не зависеть от переизбрания, он добился своего назначения на должность государственного советника и директора. Он переиздал свои археологические заметки, статистические работы и две политические брошюры, которые послужили поводом для его принятия в члены одной из снисходительных французских академий. В настоящее время он - командор ордена Почетного легиона и благодаря активному участию в интригах палаты только что получил звание пэра Франции и графский титул. Пока он еще не решается носить этот титул, но супруга его заказала себе визитные карточки, на которых напечатано: "Графиня дю Брюэль". Бывший водевилист имеет орден Леопольда, орден Изабеллы, крест Святого Владимира второй степени, баварский орден Гражданских заслуг, папский орден Золотой Шпоры - словом, у него немало мелких крестов помимо большого.

Месяца три назад Клодина подкатила к дому ла Пальферина в блестящем, украшенном гербом собственном экипаже. Дю Брюэль - внук откупщика, получившего дворянство в конце царствования Людовика Четырнадцатого; герб его был составлен Шереном, и графская корона вполне приличествует этому гербу, в котором нет ничего от нелепых гербов Империи. Итак, в три года Клодина выполнила все условия программы, которые предложил ей очаровательный шутник ла Пальферин. И вот однажды, с месяц тому назад, она поднимается по лестнице невзрачного дома, где живет ее возлюбленный, и во всем своем блеске, одетая, словно настоящая графиня из Сен-Жерменского предместья, взбирается в мансарду своего друга. При виде Клодины ла Пальферин заявляет:

- Я знаю, ты добилась для своего мужа звания пэра. Но слишком поздно, Клодина; все толкуют мне о Южном кресте, я хотел бы полюбоваться на него.

- Я добуду его для тебя, - ответила она.

Ла Пальферин разразился гомерическим хохотом.

Назад Дальше