Хвала и слава. Книга вторая - Ярослав Ивашкевич 2 стр.


- Билинская - та, верно, даже рада, что ее брат женился бог весть на ком, - говаривала она пани Шушкевич. - По крайней мере ей самой теперь меньше глаза колют Спыхалой.

Но пани Шушкевич не соглашалась.

- Oh, madame, - говорила она, - un mariage c'est quand même une chose différente…

И в словах этих явно чувствовался намек на ее собственный брак и на закоснелое девичество Теклы.

Как бы то ни было, Текла строго правила домом на Брацкой, княгине ни в чем не уступала и ужаснейшим образом воспитывала Алека. После женитьбы Януша "бог весть на ком" Текла перенесла всю свою любовь на маленького Алека и страшно его портила. Даже сама Билинская не имела на мальчика такого влияния.

Вот и сегодня Текла никак не хотела пустить Алека на концерт.

- Нечего ему, несмышленышу, на какую-то там вертихвостку смотреть, - упрямо твердила она.

Но мать настояла на своем и взяла Алека в филармонию. Януш с Зосей встретили их у самых дверей зала. Алек превратился в высокого стройного пятнадцатилетнего подростка. Глядя на него, Януш невольно подумал:

"Интересно, и у меня мог бы быть такой?"

- Ну, как ты, Зося? - спросила Билинская, подавая невестке руку. - Как себя чувствуешь?

- Спасибо, отлично, - стараясь держаться независимо, ответила Зося.

Алек, подавая руку тетке, вспыхнул так, что его старательно зачесанный светлый хохол надо лбом показался еще светлее. Мать с укором взглянула на него. От этого голубого холодного взгляда Алек потупился и отвернулся. Зосе стало жаль его, и она решилась взять на себя инициативу в разговоре.

- Дося Вевюрская сказала, что здесь просто освещение неудачное, но мне кажется, я и в самом деле выгляжу очень плохо, - сказала она.

- Дося Вевюрская? Qui est-ce? - спросила Билинская, переводя свой холодный взгляд на Зосю.

- О, ты же не знаешь всех ответвлений рода Вевюрских, - с улыбкой сказал Януш. - В Готтском альманахе их нет.

- Уж в чем, в чем, а в снобизме меня не обвинишь, - ответила Билинская.

Зося перехватила взгляд Алека, с восхищением смотревшего на мать. В длинном платье темно-синего бархата и с нитями жемчуга княгини Анны на шее Билинская выглядела великолепно. Волосы она подсветлила так, что стали незаметны еще недавно проступавшие белые нити. Несколько недель назад Билинская вернулась из Парижа. Зося набралась храбрости:

- Зато ты, Марыся, превосходно выглядишь, - сказала она.

Билинская привычно оттолкнула ее отчужденным взглядом, но тут же улыбнулась - одними губами, - чтобы хоть как-то смягчить холодок, которым, она сама это чувствовала, веяло от нее.

- Мама всегда выглядит очаровательно, - впервые отозвался Алек.

Зося решила пошутить.

- А я? - обратилась она к племяннику.

И тут же пожалела об этом. Алек так покраснел, что даже слезы навернулись ему на глаза. К счастью, раздался звонок и надо было занимать свои места.

Вскоре Януш с Зосей уже сидели на неудобных скрипучих стульях, обитых красным материалом, откуда были видны уродливые фрески над раковиной оркестра. Медленно собирались музыканты.

- Я просто ужасна, - сказала Зося, прижимаясь к плечу Януша, - совсем не умею разговаривать с твоей родней. Всегда скажу что-нибудь невпопад.

- Можешь утешиться, - ответил Януш, - я примерно так же говорю с Марысей. Что бы я ни сказал, всегда кажется, что сказал не то. Так уж повелось. Всегда я с ней чувствовал себя как-то скованно, хотя бы потому, что отец больше любил ее.

- Ты в этом уверен?

- В чем?

- Что отец больше любил ее.

- Я помню его смерть.

И вдруг прямо тут, глядя на собирающихся музыкантов, раскланиваясь со знакомыми, с тем же Губе, который всегда являлся на концерты с каким-то старым евреем, Януш стал рассказывать о болезни и смерти отца и о том, как тот непременно хотел видеть перед смертью Билинскую.

- И как раз в это время она приехала верхом с двумя казаками. Казимеж Спыхала был тогда у нас, он служил в ПОВ …

Зося нагнула голову и искоса взглянула на Януша.

- Странный момент ты выбрал для этих воспоминаний.

Януш прервал рассказ. Он понял, о чем она сейчас подумала. Ведь она-то никогда не говорила ему о смерти Згожельского, а он об этом не спрашивал. Так и оставалась недоговоренность. А Згожельский умер от отчаяния, продав Коморов за бесценок.

- Один из казаков вернул Марысе мешочек с драгоценностями, - досказал все-таки Януш, - и вот на них-то сестра и купила мне Коморов. Вот что я хотел сказать, - поставил он точку над "и".

Зося, прищурившись, смотрела на первого скрипача, который проигрывал какой-то сложный пассаж.

- И тебе не жаль этих драгоценностей? - спросила она.

- Я считаю, что между супругами никогда не должно быть денежных расчетов.

- Я тоже так считаю, - прошептала Зося.

Звуки настраиваемого оркестра, точно глубокий вздох, устремлялись вверх, стараясь пересилить друг друга; там, в своде раковины, скрипки и гобои схватились, как два борца, и вдруг все звуки стихли, будто ножом обрезанные.

Фительберг в белой манишке вышел на сцену и, повернувшись к публике, показал в широкой улыбке свои белые зубы.

Зал разразился аплодисментами.

III

Профессор Рыневич жил на Польной улице, напротив Политехнического института; он намеренно выбрал это место из-за сына, учившегося на архитектора, чтобы тому было близко ходить в институт. Младший Рыневич успешно продвигался в своей области и был утешением родителей. Зато старику отцу было далековато добираться до университета, где его лекции по биологии собирали не очень-то большое число слушателей.

В день концерта Эльжбеты профессор с утра испытывал какое-то беспокойство и лекции - а было их в этот день только две - вопреки обыкновению прочитал довольно небрежно. В довольно спокойном тоне немного поболтал со слушателями - как раз в это время возникла проблема отдельных скамей для евреев, - немного почитал по своим конспектам и кое-как отбыл эти часы до обеда. Сын обедать не явился, его задержала работа в архитектурной мастерской, а может быть, он отправился куда-то с товарищами. Мадам Рыневич, спокойная, еще красивая женщина, не смогла объяснить мужу, чем занят сын, и в связи с этим ей пришлось выслушать несколько язвительных замечаний. Потом профессор молча съел свой бульон и кусок мяса с горчичным соусом, а когда дело дошло до яблочного компота, попросил жену дать ему сегодняшнюю утреннюю газету - любимую. Мадам Рыневич обратила внимание на то, что он заглянул только на предпоследнюю страницу, в раздел: "Куда пойти сегодня вечером", и тут же отложил газету. Она поняла, что муж хотел узнать, во сколько начинается концерт в филармонии, а так как они много раз ходили на эти концерты и всегда к восьми часам, то она пришла к выводу, что профессор чем-то взволнован. Тихонько вздохнув, она сказала:

- Ешь компот, Феликс.

- Да ведь он, наверно, с корицей!..

- Почему он должен быть с корицей? Я же знаю, что ты не выносишь корицы. Я помню о твоих вкусах, - добавила она многозначительно.

Профессор не заметил этого тона, но компот все-таки съел. Когда после обеда мадам Рыневич подала чай, появился Ежи, улыбающийся, довольный, и прямо с порога стал рассказывать о каком-то товарище, который нелепейшим образом провалился на экзамене. Мадам Рыневич смеялась и все же заметила, что муж поглядывает в окно на тучи и не слушает болтовни сына. На дворе был обычный октябрьский день, тучи стлались низко, но ветер был несильный.

Разумеется, мадам Рыневич поняла, что мысли профессора устремлены к другой осени, хотя то и происходило не осенью. "Сейчас, сейчас, - прикинула она, - когда же это могло быть?" И произнесла вслух:

- Когда ты вернулся из России, Феликс?

Рыневич посмотрел на нее, точно очнулся от сна.

- Ты не помнишь? - грустно спросил он. - В восемнадцатом году.

- Это я помню, - махнула рукой мадам Рыневич, - я не о годе спрашивала, а о месяце. В октябре, кажется?

- В октябре.

- Неужели ты, мама, не помнишь? - откликнулся Ежи, оторвавшись от компота. - А я помню, будто это вчера было. Я играл с моей электрической железной дорогой, а папа вошел так неожиданно… и я не узнал его.

Рыневич с благодарностью взглянул на сына.

- Вот, и я так считала, - сказала мадам Рыневич, вдруг задумавшись. - Эта октябрьская погода как раз напомнила мне твое возвращение. Это было очень странно.

- А что ж тут странного? - резко спросил Ежи, закуривая. - По-моему, самое нормальное явление - куда ему еще было деться?

- Мог и не вернуться, - усмехнулась мадам Рыневич.

- Ядвися, дорогая! - тихо взмолился Рыневич.

- Ты не знаешь, как это бывает? - с какой-то горечью в голосе произнесла профессорша.

- Да ведь не влюбился же папа там, в России! - захохотал Ежи, для которого влюбившийся "родитель" был явлением равно как нелепым, так и невероятным.

Пани Ядвига настороженно взглянула на сына. Но видя, что тот равнодушно продолжает курить, пожала плечами.

- Ничего необычного в этом не было бы.

Профессор вспыхнул.

- Вы говорите обо мне так, словно меня здесь нет, и вообще обращаетесь со мной как с выжившим из ума старцем.

Ежи перестал курить и посмотрел на отца таким холодным взглядом, как будто хотел пронзить его.

- Прошу прощения, - сухо произнес он, гася папиросу в стеклянной пепельнице.

Профессор встал и молча прошел в свой кабинет.

- Вечно ты чем-нибудь расстроишь отца, - сказала профессорша, убирая сахар в буфет.

- Мамочка! - возразил Ежи. - Но ведь я же ничего не сказал. Вот вы хотите, чтобы я безвылазно сидел дома, не позволяете мне никуда выходить, а дома создаете невыносимую атмосферу. Вы бы хоть подумали об этом.

Мадам Рыневич сильнее, чем следовало бы, захлопнула дверцу буфета и сказала:

- Знаешь, неспособность думать - это не наш грех. - И вышла на кухню.

Ежи засмотрелся в окно.

Погода действительно была мерзкая, порывистый ветер дул теперь со стороны Мокотовского поля и гнал не только тучи в вышине - складчатые и сморщенные, быстро бежали они, словно стада зверей, - но и большие листья понизу, пригоршнями взмывавшие с серых тротуаров, и маленькие крылатки кленов, которые, печально кружась в воздухе, летели вперед. Ежи подошел к окну и, отодвинув белую занавеску, принялся следить за полетом этих листьев и крылаток.

- Ну и мерзость! - сказал он. - Собачья погода. И жизнь собачья!..

Профессор сел за письменный стол, но работать не стал, а тоже обернулся к окну и стал смотреть на листья и тучи. Ему припомнилось и его возвращение, о котором завела разговор Ядвига, и то, как он пытался привыкнуть к будничной жизни: работа, еда, сон, воспитание и обучение сына. Это, пожалуй, было самое трудное, но в конце концов все как-то наладилось. Теперь уже почти все хорошо, пожалуй, даже отлично: университет, лекции, научная работа. В биологии сейчас такие открытия, что даже просто следя за заграничными изданиями, совершаешь путешествие в область потрясающего будущего. Теория возвращения ледниковой эпохи нашла признание за границей. Вот только Ежи! Между ним и родителями все время ледяная пропасть. Профессор постарался припомнить свои отношения с отцом, мелким служащим при управлении владениями Собанских. "Неужели я тоже его не понимал? Неужели он так же меня раздражал? Пожалуй, да".

Так, не работая, ничего не написав и не прочитав, Рыневич незаметно для себя просидел за столом несколько часов. Ветер разогнал тучи, потом сгустились сумерки. За окном было темно, в квартире тихо. Очнулся он, услышав бой часов. Медленно, певуче пробили они в столовой семь раз. Он вспомнил, что пора отправляться на концерт. Решил пойти пешком: от Польной до филармонии недалеко, так он и убьет время. Профессор на цыпочках прошел в переднюю, надел пальто, старательно закутал горло платком, взял шляпу и зонтик - на случай дождя. Когда он собрался выйти, открылась кухонная дверь: на фоне светлого пятна вырисовывалась монументальная фигура Ядвиги.

- Куда ты, Феликс?

Профессор молчал.

- Послушай, - спокойно сказала жена, - зачем тебе это? Зачем бередить старое? Не ходи, оставь. - Профессор, не глядя на жену, держался за дверную ручку.

- Не могу, - сказал он.

- Ну, как знаешь, - пожала плечами жена. - А я думала…

Она не докончила фразы. Хлопнула кухонная дверь, и в передней снова стало темно. Профессор еще с минуту постоял у двери. Потом повернулся на цыпочках. Снял платок и пальто, повесил их на вешалку, так же на цыпочках вернулся в свой кабинет и, не зажигая света, сел к столу. На улице зажглись фонари. Рыневич достал из ящика фотографию и попытался разглядеть при слабом свете уже потускневшие черты. Но было темно.

IV

Эдгар крадучись пробрался через фойе и прошел в низкую партерную ложу, находившуюся около самого оркестра. По грому аплодисментов, который прокатился по залу и все не затихал, он понял, что Эльжбета, опередив Фительберга, вышла на сцену. Шум продолжался долго. Эдгар сел так, чтобы не видеть ни сестры, ни дирижера. Он услышал постепенно смолкающие аплодисменты, характерное покашливание Эльжуни, стук палочки и начальные аккорды квартета. С первой нотой, которая вырвалась из горла Эльжбеты, с первой гаммой, которая быстро взбежала на головокружительную высоту, Эдгар почувствовал, что "все будет хорошо". Моцарта Эльжуня пела легко, как будто играя или забавляясь. Пожалуй, ария Царицы ночи должна была бы звучать несколько иначе: голосу Эльжуни не хватало искусственности, чего-то от музыкальной шкатулки - boîte à musique. Но публика так и замерла, упиваясь этим чудесным голосом.

"Время пока никак не сказалось на нем, - подумал Эдгар, - наоборот, это полная зрелость. Еще год, два… Верхние ноты резковаты, несколько крикливы, но это ничего".

Когда началось вступление к "Шехерезаде", Эдгар глубоко ушел в кресло, чтобы не упустить этих первых тактов: пиццикато контрабасов в причудливом остинатном ритме и эта извилистая фраза флейты, повторенная на квинту ниже гобоями. Во фразе этой была своя неотразимая прелесть, она отлично контрастировала с ритмичным аккомпанементом басов, но для Эдгара - он и сам не знал почему - она была мотивом смерти. Шехерезада рассказывает сказки о бесчисленных чудесах, а ведь в это же время она не перестает думать о смерти: если сказка не понравится Шахриару, в любую минуту ее могут казнить. И вот что-то от притягательности смерти было в этой фразе флейты - никто, разумеется, этого не знал и никто из слушателей этого не понимал, но он-то знал: это был нежный, сладостный, чуть-чуть даже сентиментальный призыв смерти. И сразу же на голос флейты и гобоя за него откликнулась Эльжуня, сестра:

О, не зови меня, Дуньязада,
Меня уже солнце призвало…

После этой фразы следовали беглые скрипичные пассажи, и сразу же Эльжбета восклицала:

Солнце, что всходит так тускло над градом,
Точно зова моего не слыхало…

Куда девались крикливые ферматы? Наигранный драматизм? Музыкальные фразы у Эльжбеты получались так просто, как будто она переговаривалась с флейтой, с гобоем, со скрипкой, советовалась с ними:

Что же сказать мне милому нынче?
Что вынуть из сердца, чем сердце опутать?

Эдгар знал, что все напрасно, что вопросы эти чисто риторические, что сердце замрет, а с ним и вся эта чудесная жизнь, заключенная во флейтах и гобоях, что замрет это сердце, которое никогда не любило, а с ним и надежда на избавительницу любовь. Скрипки вознеслись, как высокий вздох, потом скрипичное соло задержалось на флажолете, а вместе с ним, как вздох, замерло и оборвалось высокое до-диез Эльжуни, взятое пианиссимо. Зал не аплодировал.

Когда началась вторая песня, Эдгар подумал, что вряд ли появится когда-нибудь исследователь его творчества, который заметит, что то, что сейчас играет виолончель, является усилением, наращением "темы смерти" из первой песни. Как часто композиторы вводят в свои партитуры одним им понятные намеки, цитаты, шутки, о которых слушатель никогда не подозревает, исследователь же узнает только иногда. А ведь именно это и способствовало тому, что настроение песни, шепот виолончели, то, что Эльжуня произносила тихо-тихо, будто рассказывала людям в первом ряду кресел о своем сыне, который родился и умер в Константинополе, непосредственно связывалось с настроением первой песни, вытекало из нее.

…Лицом в тот запах погрузись,
В нем все - сирень, в нем все - весна!
И сразу юность, время, жизнь
Предстанут легкой лаской сна…

И Эдгар припомнил именно такую минуту: она отчетливо всплыла перед его глазами, когда, согнувшись в кресле, опустив веки, он слушал шелестящие вздохи смычков, которые извлекали аккорды не одновременно, а вступая один за другим. Когда-то, когда он был совсем еще мальчишкой, четырнадцатилетним пареньком, его гимназию в Одессе закрыли из-за какой-то эпидемии и мать отослала его на каникулы в Молинцы. Это было в первые дни мая. Во дворе вокруг клумбы росли густые кусты сирени, и он играл тогда с дочкой кухарки, маленькой Параской, даже не подозревая, что в этих играх заключено любовное начало. И вот как-то Параска пришла к дому в венке из сирени, "заквичана у безови", как она говорила, и Эдгар, делая вид, что нюхает эту сирень, укусил Параску за ухо. И теперь, когда Эльжуня почти беззвучно, уносясь все выше и выше малыми терциями, произносила:

…Ты знаешь сам,
Какая ласка спит в сирени той…

он действительно почувствовал запах этой весенней сирени и запах тела Параски, когда он ее укусил, и потом припомнил, что у Параски были точно такие же глаза, как у Гелены. И его всего заполнило сияние того далекого весеннего дня… Приехал он сразу после дождя, листья - такие, сердечком - так и сверкали, влажные, и горько пахли, нагретые лучами… Приехал он из Сквиры на чужих лошадях, так как брички из Молинцов не было… И когда шел по дорожке к крыльцу, в мягкой глине оставались его следы… Эдгар даже не заметил, как перешли к третьей песне. Здесь флейт уже не было, хотя песня и называлась "Флейты в ночи", только с самого начала все нарастал и нарастал общий вздох всех смычков, чтобы наконец рвануться ввысь вместе со словами:

Флейты поют, а тебя нет со мною,
Ночь, только ночь, так темно в той ночи…

Эдгар постепенно освобождался от воспоминаний, которые - он знал это - заключены где-то в этих песнях, таятся в них, как невидимые источники музыки. В тонкой музыкальной ткани была скрыта Параска и запах ее еще детского тела, и глянцевитые листья сирени, и следы ног в мокрой глине, и даже воспоминание о желтом блестящем башмаке на его ноге.

Третью песню он слушал как что-то чужое. Эльжбета сделала тут такое крещендо, какого он давно не слышал. Голос ее постепенно накапливался, словно вода, и вдруг, когда оркестр резко смолк, один только этот голос и остался под сводом филармонии, словно высокая белая колонна.

Назад Дальше