Они сразу же вошли в этот причудливый, сталактитовый мир "Поэмы экстаза", наполненный теплым туманом. Их оплели лианы мотивов, вьющиеся между холодных колонн и огней. Теснилась зеленая листва оркестровых красок, и животное дыхание, и одышка засурдиненных труб. Вся эта прозрачная и зеленая, как морская вода, волна вознеслась раз-другой, чтобы рассыпаться пеной причудливых звуков, чтобы наконец достигнуть самого предела - какого-то неопределенного многоголосного крика, в котором стерлась окраска всех инструментов.
Когда поэма окончилась, Эдгар повернулся к своим спутникам:
- А все-таки это отлично сделано.
Но слова замерли у него на губах. Поза Ариадны была полна напряжения и глаза выражали ужас, а вместе с тем какое-то возвращение на землю.
"Так, наверное, выглядит пилот, который идет на посадку, побывав на высоте двадцати тысяч метров", - подумал Эдгар.
- Искусство все-таки должно иметь свои границы, - сказала, не двигаясь с места, Ариадна, - чтобы оно не переставало быть искусством.
Люди вокруг хлопали, выходили, а Ариадна с Янушем так и стояли столбами. Когда наконец они направились к выходу, Эдгар тихо спросил Януша:
- Когда мы скажем ей о деньгах?
- Погоди. Я скажу ей завтра.
Перед театром, на Ларго Арджентина, они остановились возле трех небольших храмов, в глубоком котловане, раскопанных в центре площади. Возле них росли деревья и рыскали одичавшие коты, которые пробирались понизу, сбегались и дико орали друг на друга. Ариадна долго приглядывалась к ним.
- Животные счастливые, - сказала она, - они не знают, что такое "Поэма экстаза".
Януш иронически улыбнулся.
- Всюду у тебя патетика, я уже отвык от этого.
Уговорились встретиться завтра в вилле Боргезе, в музее. Без всякого удовольствия осматривали они все эти достопримечательности. Голые женщины, будь то Даная или Паолина Боргезе, не производили на них впечатления. Усталые и потухшие вышли они из дворца и отправились бродить по парку. Настроение это, конечно же, исходило от Ариадны. Внешне спокойные, шли они дорогой, ведущей от виллы Боргезе к Монте Пинчио. Эдгар уже не в состоянии был выносить этой натянутости. Януш поглядывал на него с беспокойством, как будто не он знал о приговоре, вынесенном Эдгару, а, наоборот, от Эдгара зависела его, Януша, жизнь.
Эдгар глядел перед собой, чуточку щурясь от солнечных бл-иков, которые вспыхивали на стеклах быстро мчащихся им навстречу автомобилей. В прищуре этом заметна была усталость и легкое раздражение.
- А вы знаете, - сказал вдруг он, - дня через два-три я возвращаюсь в Варшаву. Из консерватории пишут… - Эта выдумка понадобилась ему как оправдание.
- И что же ты там будешь делать?
- То же, что и всегда. Преподавать.
- В Варшаве ты должен немедленно сходить к врачу, - сказала Ариадна, поднимая на него тревожный взгляд. - Немедленно…
Эдгар взял ее за руку.
- Не тревожься за меня, - тихо произнес он. - Я и так знаю, что со мной.
Ариадна резко вырвала руку и свернула на газон.
- Куда ты? - воскликнул Януш. - Нельзя топтать траву!
- Нельзя топтать траву! - передразнила его Ариадна и затопала ногами. - Какие вы послушные ученики! Школяры несчастные! Надоели вы мне с вашей благовоспитанностью. Графья! Полячишки паршивые!
Януш вскипел.
- Замолчи! - закричал он, пытаясь схватить ее за руку. - Идем!
- Слушать тебя не желаю! - кричала Ариадна.
И побежала по лужайке вниз, где в лощинке виднелись какие-то кустики, высаженные, видимо, специально для ночных оказий. Эдгар с Янушем быстро направились туда же по газону и вскоре наткнулись на нее: она сидела за кустами на мокрой траве и плакала как ребенок. Оба нагнулись к ней. Кусты и лощинка скрывали их от публики, снующей по аллее, и от строгих блюстителей порядка. Впрочем, все трое были уже в таком состоянии, что ни на что не обращали внимания. Ариадна громко всхлипывала и закрывала лицо платком. Накрашенные брови и ресницы размазались. Выглядела она некрасивой. Но Янушу стало жаль ее, и он, сев рядом, стал гладить ее по плечу.
- Успокойся, Ариадна, не плачь…
- Да, не плачь! Тебе хорошо говорить - не плачь. А я… Поглядишь на мою жизнь - как же тут не плакать?! Как же мне не плакать, когда все так худо, хуже некуда. И ничего, ну ничегошеньки нельзя исправить. Ну кто я теперь? Беглая монашка, - сказала она по-русски. - Вот-вот, как Гришка Отрепьев. Беглая монашка. И ни позади, ни впереди - ничего. И ты вот, Януш, вроде как Самозванец. Ну какой прок, если я выйду за тебя замуж? Не поеду я с тобой в твою Польшу, не уговоришь!.. Да ты и не уговариваешь! Когда-то ты меня любил, когда я была молодая и красивая… Ну какой мне прок, что я слушаю с вами Скрябина? Это же другой мир. Вот я была вместе с вами в другом мире… "Поэма экстаза" - это доказательство существования бога. Любая, самая что ни на есть простая монашка в моем монастыре верила в бога. А я? Что я?
- Господи, да у тебя же есть специальность, - утешал ее Януш.
- Какая специальность?
- Стоит тебе только появиться в Париже…
- С ума ты сошел. Двенадцать лет! Двенадцать лет для Парижа! Да там уже ни один торговец картинами, ни один директор этих пакостных заведений не помнит, кто такая Ариадна Тарло… "Искушение святого Антония" - дешевый балаган… Кто об этом теперь вспомнит? Одна только мать настоятельница, только она раз в месяц донимала меня: "Это ты, дитя мое, рисовала такую скверну?"
- И она не забыла?
- Не забыла. Одна она на всем свете. Потому что она помнит о грехе. О зле помнит. А я? "Экстаз", Скрябин, Рубинштейн, Рахманинов… Не жизнь все это…
Она снова заплакала навзрыд и сразу же замолкла, уставясь на Эдгара. Эдгар испугался - во взгляде этом было что-то опасное. Он вновь наклонился к ней.
- Не плачь, Ариадна.
Но Ариадна выпрямилась и со вздохом сказала:
- Я не плачу. Только это не жизнь…
Януш смутился.
- Дорогая, - тут он припомнил Янека Вевюрского и невольно усмехнулся, - дорогая, а что такое жизнь?
- Все, что хочешь, только не то, что мы делаем.
Эдгар испытывал страшные муки. Он не выносил таких сцен. "Как в русских романах", - так он это называл. Склонившись к Ариадне, он твердил одно и то же:
- Успокойся, успокойся, люди смотрят, не устраивай спектаклей!
Но никто, конечно, не смотрел. Сад смеялся росой и алыми лилиями, небо над головой было голубое, как лен, и только рычали, пролетая где-то вверху, автомобили.
- И эта пустота, понимаешь, пустота! Что у меня есть от жизни? Ничего. У Володи - у того есть. У него идея, дети… У Вали тоже ничего нет - пьет… Страшная жена… У Володи - у того есть. А у меня? Что мне делать? Януш, милый! Что мне делать?
"И правда, что ей делать?" - подумал Эдгар, выпрямляясь и глядя на пинии и пробковые дубы вокруг.
- Ты только пойми, ведь это же конец, все это конец! Наверно, потому, что я предала революцию…
- Если бы все, кто предал революцию, закатывали такие истерики, - сказал Януш, - то давно наступил бы день страшного суда.
- О господи, да что вы мне такое говорите! Даже утешить никто не может, - пробормотала Ариадна, вытирая платком глаза.
Эдгар перевел взгляд с живописного сада на плачущую женщину, сидевшую под кустом в итальянском саду, словно несчастная крестьянка под церковной оградой. Лицо ее покраснело, глаза опухли от слез и утратили свой необычный блеск, и вся она постарела, превратилась в исконную русскую бабу, которая и полна жалости к людям и плачется на свою судьбу. И показалась она ему чужой, из какого-то другого мира. И он чувствовал, что никак не сможет преодолеть в себе эти недобрые чувства.
Януш, наоборот, выглядел очень взволнованным и нашептывал ей на ухо какие-то успокаивающие слова. Правда, при этом он бросал на Эдгара тревожные взгляды. Точно стыдился его или обманывал его в чем-то.
Наконец Ариадна утерла глаза и достала из сумочки зеркальце.
"Ну, слава богу, - подумал Эдгар, - гроза пронеслась".
И повернувшись, слегка спотыкаясь, пошел по газону наверх. Никто даже не заметил этой сцены. Остановившись на тротуаре, он подождал, пока Януш с Ариадной поднимутся к нему.
- Идемте завтракать, опоздаем.
- Я такая голодная, - сказала Ариадна, вставая рядом с Эдгаром, - вышла сегодня, не позавтракав.
- Ну и отлично. Сейчас мы ухватим что-нибудь вкусное, - и он направился к террасе.
- Ой, гляньте! - воскликнула Ариадна. - Петрушка! И действительно, на том же, обычном своем месте, по другую сторону улицы, квадратом стояли ширмы и носатый Пульчинелла размахивал дубинкой, смеша немногочисленных детей, собравшихся вокруг. Все трое остановились.
- Совсем как в Одессе, - сказала каким-то совершенно иным, веселым и как будто юным голосом Ариадна.
- И верно, - откликнулся Януш, а Эдгар добавил:
- Совсем как в Одессе, там тоже приходили итальянцы с куклами.
Они стояли на самом краю тротуара, заглядевшись на куклу, которая что-то кричала, и на размахивающего саблей жандарма, появившегося рядом с Пульчинеллой.
На губах у всех троих возникла улыбка, улыбка детская и далекая. Вокруг не было уже ни шумного города, ни живописного сада.
И вдруг, то ли заглядевшись на картину утраченного детства, то ли побуждаемая каким-то иным желанием - узнать об этом они уже никогда не смогли, - Ариадна сделала шаг вперед - прямо под летящей с бешеной скоростью большой белый автомобиль.
II
Как-то так получилось, что Анджей выехал из Варшавы поздним поездом и до Пустых Лонк добрался вечером, к полуночи. Повозка тихо подкатила к крыльцу. Навстречу вышел один Франтишек, сонный и зевающий, и, забрав чемодан, сказал:
- Тете Михасе что-то неможется, а пани Эвелина уже легла.
В доме была полная тишина. Анджей торопливо съел оставленный ему ужин и вышел на крыльцо. Крыльцо в Пустых Лонках напоминало скорее беседку - оно не выступало вперед, а уходило вглубь, как бы связывая два крыла дома. По бокам оно все заросло диким виноградом, а в середине была открытая площадка с видом на высокие деревья. Но сейчас ночь была темным-темна - и на крыльце и снаружи. Видимо, собирался дождь, и звезд не было видно. Духоты, правда, не чувствовалось. Ночь дышала свежестью и ароматом. Последнее сено (за парком, а может быть, уже на сеновалах), выкошенные поляны, огромные, покрытые цветом липы и, наконец, сама земля, сухая и истомившаяся от жажды, - все источало это летнее благоухание.
Анджей присел на ступеньку, стараясь проникнуть взглядом сквозь темноту, окружающую старый дом, но так ничего и не увидел. Слышал только время от времени, как ветер, стараясь подготовить мир к приближающемуся дождю, рывком сгибал вершины деревьев - и вновь над макушками их воцарялась тишина. Анджей глубоко втягивал эти запахи и прохладный, уже сыроватый воздух. Даже чувствовал этот бальзамический воздух где-то в животе. Он был сейчас безмерно счастлив.
Вот он и добился своего. Антек каждый год ездит в горы, все лазит там, таскает с собой котелки, рис и флиртует с патлатыми девицами в штанах; Геленка с матерью собрались к морю. Его тоже тянуло и в горы и к морю, и все же он решил провести первое "свободное" лето в Пустых Лонках. Тут ему всегда нравилось больше, чем где бы то ни было, он привязан был к этому дому, к бабке, к тете Ройской. А кроме того, он знал, что сможет совершать здесь одинокие прогулки, располагать просторной комнатой в башенке - ведь надо же подумать и о том, что ожидает его в будущем. Он иронически улыбнулся при этой мысли, но все-таки…
Впереди ждала его жизнь, целая жизнь, вот-вот уже наступающая. Она приближалась к нему сейчас из этой вот темной ночи, а он так ничего и не мог во всем этом понять. Что-то большое, черное, бесформенное и шумящее, как этот ветер, через каждые две-три минуты врывающийся в кроны кленов и лип. Какая же она, какой она будет эта жизнь? И сколько лет будет длиться? И как это бывает, что вот время уходит и человек стареет?
Тот, кто только достиг зрелости, преодолел самый высокий порог, никогда не может представить, как оно бывает, когда человек стареет. Вот и Анджей не представлял себе этого. И все же это страшно интересовало его, и он хотел бы знать, как же это происходит.
- Еще узнаю. Потом, - произнес он шепотом.
Идти спать не хотелось, ведь завтра с утра его захватит установившийся ход деревенской жизни, и тогда ему уже не захочется думать об этом, зато вот сейчас перед ним такая черная, теплая ночь, и ночь эта дана ему, чтобы подумать о громадном, черном океане, в который он, как и любой юнец, выплывает безоружным и не подготовленным.
Впереди были только эти несколько часов ночного одиночества, отданные "фаустовским" размышлениям, как называл их дядя Эдгар. Анджей слышал иногда разговоры матери с дядей Эдгаром, и все, что говорил Шиллер, производило на него большое впечатление. Только он очень редко позволял себе эти "фаустовские" мысли. Несмотря на кажущуюся ребячливость, Анджей уже был очень занятым человеком, изучение разных бесплодных наук, которые приходилось зубрить перед экзаменом на аттестат зрелости, отнимало у него много времени, к тому же несколько часов уходило на легкую атлетику. Такого вот умственного окна, как сейчас, у него уже давно не было, и поэтому так приятно было наслаждаться ароматным воздухом и серьезными, взрослыми мыслями. И он упивался ими, как водкой или первым поцелуем, когда, кроме самого действия, безумное удовольствие доставляет сознание того, что он уже может это делать, что уже может так думать, что он уже достаточно взрослый для этого.
Старый пес Кудлаш вынырнул из тени и не долго думая положил голову ему на колени. Это хорошо, когда рядом пес, и Анджей подумал, что каждый год будет приезжать в Пустые Лонки и с каждым годом будет становиться все умнее и искушеннее, все совершеннее и благороднее, и только чувство любви в сердце всегда будет неизменным.
- Никогда никуда я не буду ездить, только в Пустые Лонки, - сказал он Кудлашу, гладя его теплую, словно за день нагретую солнцем, голову.
И он почувствовал в темноте ночи, как его натренированное и легкое тело пронизывает током тени и ветра, всего, что вокруг, как он сливается с мимолетным шелестом и с этим неохватным безмолвием, которое уходило далеко-далеко - за лес, в поля и далеко в высь, где тянулись скомканные тучи; чувствовал, как он сливается с молчанием, теплом и ароматом.
Одновременно он чувствовал, что тело это требует какого-то пополнения, чего-то домогается, так же как домогаются ответа все эти "фаустовские" вопросы. И несмотря на то, что он спокойно сидел на ступеньке крыльца ("на ступеньке ночи", - подумал он) и гладил голову старого, молчаливого пса, он бросал в темноту шумящего парка какой-то настойчивый и важный вопрос, взывая о чем-то, на что ни ночь, ни ветер, ни парк, ни аромат не отвечали.
Но он знал, что они могли бы ответить, только не хотели. И знал, что в этом шуме есть много такого, от чего у него могла бы закружиться голова.
"Завтра будет обычный день, - подумал он, - но сегодня эта ночь до самого утра моя, и никто ее у меня не отнимет. Я должен бодрствовать и слушать, как дует ветер и трещат ветви, должен бодрствовать и слушать, как во мне что-то растет и переливается.
Что это? Кровь? Любовь? И кто меня слушает? Природа? Бог?"
Пришел старый Франтишек и потрогал его за плечо.
- Спать пора, сударь.
Но Анджей отослал его, сказав, что сам замкнет двери (запирались они на большие старомодные засовы). И просидел в одиночестве до той поры, пока не стали отчетливо вырисовываться очертания деревьев на светлеющем небе и не застучали первые тяжелые капли теплого дождя.
- Этой ночи никто у меня не отнимет. Это начало жизни, - произнес он, поднимаясь.
Закрыв двери на засов, он прошел через гостиную в свою башенку, где стояла простая деревянная кровать. Здесь он съел клубнику со сливками, которую, очевидно, приказала поставить ему "на сон грядущий" бабушка Михася, разделся догола и укрылся тонким одеялом.
"Какая ночь", - подумал он, засыпая каменным сном.
Проснулся он довольно поздно, и все выглядело уже по-обычному. На дворе шел дождь. В столовой стоял только один его прибор, и в конце длинного стола сидела маленькая Зюня, дочка Валерека, девочка лет пяти, со своей воспитательницей, панной Вандой - особой небольшого роста, но строгой на вид. Гувернантка очень холодно ответила на поклон Анджея, а девочка уставилась на него хмурым взглядом своих черных глаз. Анджей спросил, встали ли уже тетка и бабушка, на что панна Ванда ответила, что тетя занята по хозяйству, а бабушка последнее время не встает с постели.
И как будто только для того, чтобы опровергнуть эти слова, появилась тетя Михася, в шлафроке, такая маленькая, сухонькая. Анджей заметил, что она очень изменилась с той поры, как уехала из Варшавы. Особенно бросилась ему в глаза ее желтая кожа какого-то неестественного, глинистого оттенка.
Он поцеловал бабушке руку.
- Вы что, тетя, прихварываете? - вежливо спросил он. Пани Сенчиковская не разрешала звать себя "бабушкой", и потому для всех внуков она была "тетей".
Тетя Михася махнула рукой.
- Ну как там дома? Все здоровы? - спросила она, садясь рядом с Анджеем.
Анджей ответил, что все разъезжаются в разные стороны, потом замолчал.
- А отец?
- Отец занят. Может быть, приедет сюда денька на два.
- Хорошо бы. Так хотела бы его повидать, - как-то многозначительно сказала тетя.
- Спасибо за клубнику. Это вы, верно, поставили?
- Велела поставить. Это же последняя. Поздний сорт - черненькие. Сладкая как сахар. Но больше уже нет.
- Жалко.
- Сейчас малина пойдет. Так ведь, панна Ванда? Эвелина мне говорила.
Панна Ванда пробормотала что-то невнятное. Аиджей озадаченно подумал, почему это гувернантка относится к нему так недоброжелательно, но тут же перекинулся мыслями на другое.
- Вы не выходите, тетя? - спросил он.
- Нет. Лежу теперь целый день. Но мне уже лучше.
Вошла Ройская. В полотняной шляпе, светлом платье с черными цветочками, в черных митенках, позвякивающая ключами, она показалась Анджею воплощением сельского лета.
- Немножко промокла, - сказала она, когда Анджей поцеловал ей руку. - Вот что, дорогой, в амбаре овес перевешивают. Правда, там Козловский, но я хотела бы, чтобы ты побыл там до обеда. Запиши только круглый вес. И больше ничего. Завтра евреи из Седлеца должны за ним приехать.
Тетя Михася покачала головой.
- И как только они не боятся, - шепнула она.
Ройская вскинулась:
- Михася моя, почему ты спустилась? Ты же так ужасно вчера себя чувствовала, а сегодня вдруг встала… Ты же белая как стена…
- Анджея вот хотела повидать.
- Анджей хороший внук, и он, конечно, поднялся бы к тебе. Хотя бы для того, чтобы поблагодарить за клубнику, из-за которой ты нам вчера все уши прожужжала.
Тетя Михася встала.
- Эвелина, - спокойно сказала она, - я не узнаю тебя. "Уши прожужжала". Quelle expression!