Каргалов Вадим Викторович родился в 1932 году в г. Рыбинске Ярославской области. Окончил МГПИ им. В. П. Потемкина и аспирантуру МГУ. Доктор исторических наук. Академик РАЕН и Международной Славянской Академии. Председатель правления Русского исторического общества. С 1982 года член Союза писателей.
Содержание:
Глава 1 Государь Иван Васильевич 1
Глава 2 Воевода Салтык 4
Глава 3 Князь Федор Курбский Черный 8
Глава 4 Вологда и Устюг Великий 11
Глава 5 По своей земле 15
Глава 6 Надкаменный волок 18
Глава 7 Асыка, вогульский князь 20
Глава 8 Пелымский городок 23
Глава 9 Тю менское ханство 26
Глава 10 Обский Старик 29
Глава 11 Сыновья Екмычея 34
Глава 12 Короткая любовь Федора Бреха 38
Глава 13 Поединок 43
Глава 14 Разные лица людские 46
Вместо эпилога За три великие реки 49
Примечания 52
Вадим Каргалов
За столетие до Ермака
Историческая повесть
Поход Ермака в Сибирь, в сущности, явился только завершением длительного продвижения России в Сибирь…
Академик М. Н. Тихомиров
Глава 1 Государь Иван Васильевич
Неправда, что снег – белый.
Снег бывает разным, как душа человека, и столь же непохожим в своей многоликости.
Бывает багровым от зарева дальних окоемных пожаров.
Бывает серым от пепла или черным от сажи, запекшейся вокруг покинутого печища.
Бывает бурым от старой крови и режуще-алым от крови свежей, только-только пролившейся.
Бывает малиново-закатным и бывает призрачно-синим, сползающим в мутную сумеречную неразличимость.
Даже если снежное поле издали глядится белым, то и тут лишь половина правды. Поле перехлестывают вдоль и поперек навозно-ржавые ремни дорог, пятнают колючие кустарники, тяжко давят с разных сторон неисчислимые лесные рати, где белизна снежных шапок на еловых лапах и мрачная чернота под ними – пополам…
Все в этом земном мире неоднозначно, но познать сие дано лишь немногим, умудренным жизнью и размышлениями, способным воспринимать людей и бессловесные творения Божьи в их многообразной неповторимости…
Великий князь Иван III Васильевич отвел глаза от венецианского окна, выпрямился, глубоко вздохнул; с силой, зло развел в стороны руки. Хрустнуло и сладко заломило в плечах. Видать, долгонько он простоял вот так, в неподвижности, уткнувшись лбом в холодное стекло – такую же заморскую диковину, как и само окно, из трех высоких оконниц составленное, непривычное.
Венецианское окно, прорубленное без его ведома в горнице, – Софьина затея, как и многое другое, что делалось за последние годы во дворце. До больших государственных дел высокомерную византийскую царевну Иван Васильевич не допускал, советы слушал вполуха, но против некоторых новшеств в придворном обиходе не возражал. Время было такое: в Москву зачастили иноземные посольства, пышное убранство дворца являло богатство и могущество державы. Да и новшества приходили во дворец как бы случайно, сами собой. Пожаловался как-то Софье, что сумрачно в горнице, потом отъехал из Москвы в недальний поход, а возвратился – вот оно, это венецианское окно. Была палата как палата, окнишки со слюдой, полумрак домашний, уютный, а стало светло, словно во дворе. Солнце на хорезмийском ковре яркие цветы зажгло, каждую щербинку на деревянных стенах высветлило. Пришлось на стены новые ковры повесить. А под новыми коврами и стол дедовский, и лавки под красным сукном уже не гляделись. Не замечалось как-то раньше, что столешница исцарапана, что сукно на лавках временем трачено, а теперь вдруг стыдно стало, будто в исподнем на люди вышел. Сказал Софье, а та и рада. Повела в подклети, где сложено было ее приданое. Большими обозами привезли его из Рима, годы прошли, а коробы не все еще успели разобрать. Чего только в тех коробах не было!
Велела Софья отнести в палату столик на гнутых ножках, высокое кресло с византийской птицей-орлом о двух головах, малых стульцев цыплячий выводок. На такие стульцы русскому человеку и садиться-то было боязно: вдруг подломятся? Лари с серебряной посудой, тоже дедовской, из палаты вынесли, а на место их поставили вроде бы еще одну оконницу с полочками, а на полочках за стеклом – посуда прозрачная, хрупкая, притронуться страшно. Да что там притронуться! Мимо пройдешь – звенит предостерегающе. Поневоле приходилось умерять шаги, плыть степенно, неторопливо. Софья была довольна. Говорила, что в царственном граде Константинополе все высокородные иначе и не хаживали, блюли свое достоинство…
Неуютно было поначалу Ивану Васильевичу, но потом привык, и не только привык, но и большой смысл в переменах увидел. Раньше ведь как было?! Ввалится в палату кто из родичей – дядя Михаил Андреевич Верейский или брат Андрей Меньшой, – плюхнется на лавки и сидит, лясничает. Ныне же родичи тихохонько входят, на новый ковер пыльными сапожищами ступать стесняются, на стульцы глядят с опаской, а если и присядут, то на краешек, неусадисто. А он, государь Иван Васильевич, сидит в высоком кресле, над головой орел двумя клювами щерится, по зеркальной столешнице солнечные блики бегают, глаза слепят, бокалы да вазы венецианской работы за стеклом искрятся, звенят тоненько, если кто голос возвысит. И разговор идет другой: короткий да уважительный. Не засиживаются теперь родичи в великокняжеской палате. А бояре и воеводы даже присесть боятся, внимают стоя, от двери.
Будто еще выше приподнялся великий князь, незримой стеной отгородился: по одну сторону – он, государь и великий князь Иван Васильевич; по другую – все остальные люди, землю его населяющие. Ему – повелевать, им – повиноваться беспрекословно…
Вот ведь как дело повернулось! Из малого вроде бы, из пустячного получилось полезное, хоть сама Софья об этом, наверно, и не догадывалась, задумывая перемены в палате из простительной женской лукавости. За государственными заботами не виделись они неделями, а теперь в палате все о жене напоминает. Вот и сейчас: остановился у венецианского окна – и о Софье вспомнил. Вспомнил – и добром помянул, и вроде бы вместе.
Митрополит Геронтий спорил против римского сватовства, латинством пугал, но великий князь его не послушал – и правильно поступил. Дальше он смотрел, чем митрополит. И во многом другом правым был, не следуя митрополичьим советам. А когда тот напирал, отговаривался митрополичьими же любимыми словами: "Богу – Богово, кесарю – кесарево!" Не вторгайся, дескать, Божий человек, в мирские дела, не в твоем они уделе!
Поговаривали на Москве, что не сошлись-де великий князь и митрополит Геронтий норовом. Если б только в норове было дело! Разными глазами смотрели они на Россию. Митрополит Геронтий упрямо стоял за старину, за удельные княжеские привилегии, за нерушимость ярлыков , пожалованных когда-то ордынскими ханами. Не даром давали ордынцы эти ярлыки прежним митрополитам, ох не даром! Позорная была за них плата. Отцы духовные призывали смиренную паству свою к покорности ханам, поучали: любая власть от Бога, а Орда для Руси – тоже власть, значит, и она от Бога, за грехи наши…
Давно истлели кости ордынских ханов, жаловавших ярлыки. Рухнула власть Орды над Русью, не Богом данная, а дьяволом, и последний хан Большой Орды Ахмат нашел в степях стыдную смерть от татарской же сабли. Но ярлыки сохранились в монастырских подземельях, и корит ими Геронтий великого князя, что-де нехристи милостливее были к домам ангельским, чем христианский государь Иван Васильевич…
Не трогать бы митрополита… Но как не тронуть, строя государство?! Не удельная Русь лежит ныне от степей Дикого Поля до студеных морей и от Камня до литовского рубежа, а Россия, под единой рукой великого князя собранная.
Собранная, да не совсем!
Не до конца еще уделы искоренены. Бояре-наместники по волостям сидят, корм себе с черных людей собирают помимо великокняжеской казны. Каждый вотчинник себя властелином мнит, чинит суд и расправу. А ломоть отрезанный – церковные земли!
Будто две державы отдельно в России: одна – под великим князем; другая – под митрополитом. Митрополит единолично управляет церковными людьми, судит их и подати собирает, и живут те церковные люди по своим уставам, даже великий князь над ними не властен, только митрополит. А вотчины митрополичьи, епископские, монастырские? Как завладела церковь доброй третью русских земель, так и держит под собой.
Иные думают, будто земли в России немерено много. Но какой земли? Облесенной и оболоченной, дикой и неухоженной, ненаселенной. А обжитые земли с мужицкими дворами давно наперечет. Опора державы – военные, служилые люди, дети боярские и дворяне. За службу их надобно жаловать добрыми землями. Землей, поместьем живет служилый человек, с поместья и ратников берет, и лошадей, и оружие, и корм. Вместо бывших княжеских и боярских дружин оберегает рубежи поместная конница – конно, людно и оружно собирается под великокняжеские стяги. За верность, доблесть воинскую, за походные тяготы, раны и увечья просят служилые люди землицу. А землица – под церковью. Вот она, рядом, на самых что ни есть удобях! Но ведь не поделится землицей митрополит Геронтий, цепко держится за власть, за богатство! Добром не взять, а брать надо…
Думы, думы. Вязкие, неотступные.
Ночь на дворе. Лунный свет льется через широкое окно, ложится на ковер распахнутым трехстворчатым складнем. Митрополичьим складнем…
Иван Васильевич ходит, ходит по палате, а за дверью, в проходной горнице, затаили дыхание дворяне и дети боярские, которым выпало сторожить великокняжеский покой в эту ночь. Ни шороха там, ни вздоха. Мертво в горнице, хоть полна она вооруженных, настороженных людей.
Дворецкий Михайло Яковлевич Русалка прижал ухо к двери, прислушался.
Умолкли неясный шорох шагов и стеклянные перезвоны. Дворецкий осторожно приоткрыл дверь в палату, заглянул.
Великий князь опять сгорбился у окна. Высокий, сутулый, с большим носом и острой выпяченной бородой, он походил на нахохлившуюся хищную птицу. Лицо, облитое мертвенным лунным светом, казалось белым, как мрамор, только под бровями лежали черные тени, и нельзя было понять, смотрит он на двор или задумчиво прикрыл веки.
Но не спросишь, не намекнешь, что давно минул благословенный Богом час заката, когда добрые христиане отходят ко сну, чтобы с солнечным восходом начать новый день. Не найдется ныне в Москве человека, который осмелился бы нарушить отчужденное молчание великого князя.
Михайло Русалка попятился, молча оттолкнул локтем сунувшегося было в дверь постельничего Василия Сатина, сокрушенно покачал головой.
Странная ночь, тревожная ночь. Случалось, и головы летели после такой ночи, и войны начинались. На все воля Божья и великого князя, а он, Михайло Русалка, служит своему господину верно и прямо…
Иван Васильевич смотрел на просторный двор, четко разделенный тенью от Кремлевской стены на две половины – черную и белую.
Там, где зловеще глыбится чернота, – митрополичий двор. Показалось почему-то, что Геронтий тоже бодрствует, филином сидит в своей каменной палате. Мгновенной обидой резануло сердце: нет у великого князя каменной палаты, а у митрополита – есть! Прежний митрополит Иона заложил, а нынешний достроил, выпячивая богатство. Сторожат палату дети боярские, но не его, великого князя, а митрополичьи служилые люди. И бояре есть свои у митрополита, и воеводы, и бесчисленное множество черного и белого духовенства. Двор митрополичий, церковь домовая митрополичья, монастырь митрополичий, множество других построек за крепкой оградой – все митрополичье. Будто крепость внутри Кремля, прямым приступом не возьмешь.
А если исподволь, изнутри?
Появились в Новгороде Великом церковные же людишки, и не из самых малых, что насупротив митрополита речи ведут, о соблазнительном толкуют. Будто бы вера человека – в нем самом. В чистоте помыслов вера, в самовластии души. С Богом наедине беседовать подобает иль на малой братской трапезе, хлеб преломляя, как во времена первых апостолов. Не нужны-де христианам ни храмы пышные, ни монастыри богатые, ни службы многолюдные, велеречивые. Стоят они между Богом и человеком, а к Богу пригожее обращаться напрямую…
Смутные речи. Но увидел в них Иван Васильевич скрытую пользу для государства. Под такие речи можно было и землицу монастырскую к рукам прибрать, и митрополита укоротить. Не торопиться только, не торопиться!
Иван Васильевич не торопился. Исподволь, без огласки, переманил в Москву известных новгородских вольнодумцев Алексея и Дионисия. К новгородцам примкнул архимандрит Симонова монастыря Зосима, человек на Москве заметный, посольский дьяк Федор Курицын и брат его Иван Волк, крестовые дьяки Истома и Сверчок, Ивашка Черный, что книги пишет, и иные москвичи. Митрополит Геронтий забеспокоился, зачастил во дворец с увещеваниями, даже карой Божьей грозил Ивану Васильевичу за потворство ведомым еретикам. Тогда-то и присоветовал доверенный дьяк Федор Курицын прижать митрополита на его же церковных делах.
Четвертый год пошел с тех пор, а вот вспомнил Иван Васильевич митрополичьи затруднения – и рассмеялся негромко, на мгновение забыв о гнетущих заботах. Куда как хитроумно присоветовал Федька, как только додуматься сумел!
…Случилось это в лето шесть тысяч девятьсот восемьдесят седьмое . Торжественно освящали Успенский собор в Кремле, каменное диво, главный храм Земли Русской. Народу собралось бесчисленно. Митрополит Геронтий сам повел крестный ход вокруг собора, по старине повел, как привык, – против солнечного восхода. Тут Иван Васильевич его прилюдно и упрекнул, что делает-де не по Священному Писанию. Обомлел митрополит от этакой дерзости, удалился, сердито стуча посохом, а когда, спустя немалое время, отдышался, велел чернецам искать правду в священных книгах. А пока не отыщут, не велел им покидать келий даже ради трапезы – послушники сами принесут и просфоры, и водицу родниковую для просветления ума. Но в священных книгах не сказано было однозначно, по солнцу вести крестный ход или против.
Созвали епископов, архимандритов и игуменов. Но и тут речи издвоились. Робкие поддержали митрополита, однако ростовский архиепископ Вассиан и чудовский архимандрит Геннадий встали против. Напрасно митрополит убеждал их: "Когда дьякон кадит в алтаре, то ходит с кадилом вокруг престола против солнца. Тако же подобает и крестному ходу ходить!" Архимандрит Геннадий, любовно поглаживая свою бородищу, басил: "Престол во храме, крестный же ход во дворе, на свету Божьем!" А Вассиан, хитренько улыбаясь, добавлял, что во храме властен митрополит, но вне храма земля не митрополичья, а великого князя, повиновение коему – первейшая христианская добродетель.
Великий князь запретил освящать новые храмы, если крестный ход вздумают вести не по солнечному всходу. Митрополит стерпел обиду, затаился. Подружился с Вассианом Ростовским, вместе строили козни против великого князя. Снова собрал иерархов, священнослужителей и книжников, и снова не оказалось единомыслия. Архимандрит Геннадий гнул свое, к нему прислонился новый ростовский архиепископ Иоасаф. А великий князь говорил думным людям, что не станет ничего перерешать, пока не будет в иерархах православных единомыслия. До того дело дошло, что митрополит Геронтий отъехал в Симонов монастырь и объявил, что слагает с себя сан, ибо больше терпеть ему поношения невмочно.
За громкими спорами как-то забылись новгородские вольнодумцы, не до них было митрополиту Геронтию. Собирались они у дьяка Федора Курицына без помехи. И не только новгородские, свои вольнодумцы появились, московские. Но вольнодумны были только в вере, князю же великому служили верно и прямо. Немало среди них было разумных и расторопных людей, которые старинные обычаи, обременительные для государственного строя, не ставили ни во что. Нужны были такие люди Ивану Васильевичу.
Перед митрополитом Геронтием пришлось показать смирение, умаливать о возвращении на митрополию. Поломавшись для вида, Геронтий вернулся на митрополичий двор. Зажил тихо, с оглядкой на великого князя. Или испугался, что больше звать не будут, или дошел-таки умом своим, что без великокняжеской крепкой руки церкви не обойтись. Как, впрочем, и великому князю без митрополичьего благословения.
Во многих делах великий князь и митрополит выступали заедино, как два норовистых коня в одной упряжке. Одним из таких общих дел был сибирский поход. Митрополит мечтал этим походом паству свою умножить, продвинуть святой крест за Камень, а у великого князя замыслы были великие, давно обдуманные. Не единожды поход откладывался, но в лето шесть тысяч девятьсот девяносто первое пришло время, когда откладывать сибирский поход было нельзя.