За столетие до Ермака - Вадим Каргалов 4 стр.


Вдвоем отошли к реке, по которой мучнистыми полосами уже тянуло шугу.

Напрасно успокоился Иван Салтык, не так благополучно съездил Федор. Поначалу все было хорошо. Гонца слушали думные бояре, и князь Андрей Большой, брат государя, тоже в Думе сидел. Пока Федор речи верховских беглецов пересказывал, только шапками все кивали. Но как о размышлениях самого Салтыка гонец начал говорить – скривился князь Андрей, будто кислое что в рот попало, а бояре загомонили недовольно, что не по чину сыну боярскому советовать. Спасибо дьяку государеву Федору Васильевичу Курицыну, заступился…

Федька от старательности даже лоб наморщил, припоминая слово в слово сказанное дьяком: "Не о чинах думать надобно, бояре, но о деле государевом. О сем и сын боярский, и холоп размышлять может, если виднее ему что. А Салтыку виднее – на самом берегу он стоит. Гонца отпустим, а сами поразмыслим, бояре, как поступать…"

– Тут и отослали меня прочь, – уже своим голосом, не по-книжному, добавил Федор. – А потом дьяк меня позвал. О тебе расспрашивал, хвалил, ладно-де ты придумал, самое время было Ахмата пощипать. А еще передать велел, чтоб ты в Москве к нему на двор пришел, любит он, когда люди своим разумом живут. Так и сказал: "Умом все свершается". А я не знал, что и ответить, – промолчал. Может, недоволен остался дьяк моей бессловесностью, но шапку подарил. Богатая шапка.

Задумался Иван Салтык. Непонятным ему показалось неожиданное заступничество дьяка, любимца государева. А еще непонятнее – слова об уме, которым будто бы все свершается. А как же Божья воля? Господне предопределение? Сызмалетства ведь привык думать, что верой одной, а не мудрствованиями силен человек. Как понять? Не грех ли так говорить? Грех, наверное…

Отмести бы вольнодумные слова дьяка, покаяться в грехе сомнения, забыть. Но что-то противилось в Салтыке, вдруг почувствовал он, что, поступив так, утратит недавно обретенное ощущение значимости своей, снова замкнется в опостылевшем кругу обыденности и жизнь утратит смысл.

Какой у него смысл в жизни, Салтык не знал, но уже думалось ему, что не в скольжении по колее, проложенной дедами и прадедами, смысл этот – в чем-то другом. Нет, он пойдет к дьяку Федору Васильевичу и будет говорить с ним!

Неспешно тянулась последняя неделя октября. Морозы все прибавлялись, прибавлялись. Закраины льда теснили угорскую воду, шуга катилась между ними густая и белая, как пшенная каша.

Скоро совсем встанет Угра, и пойдут по ней Ахматовы люди, как по ровному полю. Не того ли дожидается хан Ахмат, притаившись за прибрежными лесами? Не пора ли отвести заставы от бродов, собрать их вместе, в большие полки, для прямого боя?

Так размышлял Салтык, поглядывая на сужавшуюся полоску живой воды посередине Угры, и одергивал себя, убеждая, что не его-де, не мизинного человека, дело о всем войске заботиться, на то есть большие воеводы и сам государь Иван Васильевич. Легко дьяку Федору Курицыну о силе разума толковать, коли все знают: держит его государь первым советчиком. А на его, Салтыка, разумные слова вон ведь как бояре вызверились! Рассказывал Федька-то…

На Дмитриев день встала Угра, и тогда же прискакал гонец из Кременца и почти слово в слово передал то, до чего додумался своим малым умишком сам Салтык: "Всем воеводам со всеми силами отступите от берега к Кременцу, на ровные поля, чтоб на тех полях, совокупившись в большие полки, брань творить с противными!"

Ликовал Салтык, переполнялся гордостью. Как тут было не гордиться! Сам же он, без подсказки, предугадал воинский приказ, который, поди, обсуждали самые большие думные люди. Ай да Салтык!

Тихо стронулась с места сечненская застава, даже костров не велел воевода тушить. Только малое число конных осталось у брода, чтобы ордынцы на хвост не сели. А к вечеру ушли и они, потому что пусто было на другом берегу, не совались ордынцы за реку.

Государь Иван Васильевич с сыном своим Иваном Меньшим, с братьями Андреем Большим, Борисом и Андреем Меньшим, со всеми воеводами и великими полками ожидал Ахмата на полях под Кременцом, потом на полях под Боровском, но ордынцы так и не решились на прямой бой. Потом стало известно, что, простояв еще полторы недели, побежал хан Ахмат от Угры-реки прочь яко тать в ночи, пометав обозы. Случилось сие в четверг, в канун Михайлова дня .

Вскоре разошлись по своим городам и русские полки. Кончилось стояние на Угре, а с ним и полевая служба государева воеводы Ивана Ивановича Салтыка Травина.

Радостно было в Москве, торжественно. Чуть не весь месяц ноябрь шумели пиры да братчины, скоморошьи забавы, благодарственные молебны. Малой кровью далась победа над Ахматом, и людям это казалось добрым предзнаменованием. Знать, простерлась над Русью Божья милость, если не допустил Господь кровопролития, пожалел сирот Своих!

А потом из Дикого Поля и вовсе добрые вести пришли. Ибак, хан Тюменский, взял Ахматову орду, а самого хана Ахмата убил шурин Ибака, ногайский мурза Ямгурчей. Кончилось Ахматово ханство и с ним и власть Орды над Русью…

Многих воевод тогда пожаловали вотчинами, соболиными шубами, серебряными рублями и сукном. А Ивана Салтыка обошли. Будто забыли о нем, ко двору не звали. И знатного родича его, боярина Василия Борисовича Тучка Морозова, тоже не звали, что было совсем уж удивительно. Если б не дьяк Федор Курицын, так и не узнал бы Салтык, за что ему такая немилость.

Рассказал дьяк, что во время угорского стояния кое-кто из больших людей осудил великого князя, будто не идет он на прямой бой с ордынцами, подобно предку своему, славному воителю Дмитрию Ивановичу Донскому, но робеет и медлит. Митрополит Геронтий среди тех людей оказался, ростовский архиепископ Вассиан, братья великого князя и даже мать его, вдовая княгиня Марфа. А Василий Борисович Тучка Морозов, нравом высокомерный и невоздержанный, даже с укоризнами к советникам государевым приступал, к Ивану Васильевичу Ощере и Григорию Андреевичу Мамону, прилюдно обзывал их сребролюбцами, богатыми и брюхатыми, предателями христианства и поноровниками бесерменам. За сии поносные речи о советниках государевых попал Тучка Морозов, и родня его, и товарищи, что потакали, в опалу…

От себя дьяк Курицын добавлял, что сразу идти за Угру было неразумно, только хану Ахмату на пользу. Но когда повернули ордынцы на верховские города, легкие воеводы с конными полками могли бы Ахмату много зла учинить, потому размышления Салтыка ко времени пришлись, хотя и не все это поняли. Он, Федор, обо всем поведал государю Ивану Васильевичу и теперь заступается за Салтыка, но сумеет ли опалу отвести – не знает. Больно уж гневен государь на супротивника своего Тучка Морозова, а Салтык, сколько ни говори о нем хорошего, все-таки родич опальному боярину. Когда время придет, снова дьяк замолвит слово за Салтыка перед государем, а пока пусть сидит Салтык на своем дворе тихо.

Дворовое тесное сидение было тоскливым, сторонились Салтыка даже старые знакомцы. Только в доме дьяка Федора Курицына находил он душевное тепло и понимание. И Волк Курицын, брат Федора, тоже Салтыка как доброго товарища принимал, на малых трапезах садил рядом. Странными были эти трапезы: больно уж разные люди садились за скромным столом, преломляя по-братски хлеб. Новгородские вольнодумцы Алексей и Дионисий. Клижник Ивашка Черный. Архимандрит Симонова монастыря Зосима. Купец Семен Кленов. Еще какие-то мужи, дети боярские и посадские люди, Салтыку незнакомые. За столом больше говорили, чем пили и ели, разговоры эти были смутные, тревожащие, не во всем понятные.

Алексей и Дионисий – оба остролицые, какие-то колючие – больше о божественном толковали, о самовластии души, коей не помеха все установления человеческие – не от Бога эти установления, но от власти, от гордыни. Перед собой самим должен быть чист человек и честен, в том его истинная вера. К Богу подобает обращаться не прилюдно, не в богатом храме, а наедине. Митрополит Геронтий и слуги его неверные, сребролюбивые, только между Богом и человеком стоят, не нужны они вовсе. И монастыри не нужны богатые, и храмы соборные, не от Бога сие – от антихриста. И еще говорили новгородцы, что перед Богом все равны, нет народов богоизбранных иль отверженных. Иноверные народы, коих слуги Геронтиевы кличут погаными, и не поганые вовсе, тоже под Богом ходят, только не познали еще Божьей благодати, но когда познают – вровень с христианскими народами встанут. И не силой их к истинной вере склонять надобно, но милосердием.

Архимандрит Зосима больше молчал, занавесив глаза густыми бровищами, но, если нравилось что ему в речах вольнодумцев, бросал коротко, гулко: "То так!" Алексей и Дионисий переглядывались, довольные. Видно, архимандрита они побаивались и его одобрением дорожили.

Салтык не все понимал в речах церковных людей, но чувствовал, что мысли их мятежны, и причастность к ним будоражила его. Будто на гребень крепостной стены взошел, под вражеские стрелы, и вызов бросает смерти, красуясь перед людьми и подавляя внутренний трепет…

Дьяк Федор Васильевич Курицын говорил понятнее. Самовластие разума – вот к чему он стремился, в необходимости чего старался убедить собеседников. Самовластие разума не приходит само собой, у темного человека нет свободы, следует он чужим установлениям, как бессловесная скотина. В книжной мудрости сила, в грамоте. Книжная грамота есть самовластие, ничего больше, ибо только она дает вольное разумение сущего, а вольное разумение и есть свобода. Разумом все свершается, разумом!

Получалось из речей дьяка Федора, что не так уж мал и ничтожен человек, что не в смирении и не в отказе от земных радостей его предназначение, но в вольном разумении, в самовластии ума и души. "По-иному жить надобно, по-иному!" – думал Салтык и чувствовал, что расползается его привычная колея, что стоит он как пахарь перед целиной и должен сам прокладывать первую борозду.

Как напутствие звучали веские слова Ивана Волка, жизнелюбца и лукавого мудреца: "Бог создал человека животна, плотна, словесна, разумна! Возрадуемся, братия, жизни светлой!"

Рушились заповеди, открывались запретные радости, кипела кровь. Салтык не находил слов, чтобы выплеснуть эти новые, переполнявшие его чувства, и молча сидел за столом, прислонившись к круглому теплому плечу Ивана Волка.

Приходил домой за полночь, молча раздевался под укоризненными взглядами Авдотьи, подолгу лежал без сна, с открытыми глазами. Перед иконами тускло теплилась лампадка, лики святых были строгими, недовольными. Грех все это, наверно, грех…

А поутру снова с нетерпением ждал, когда придет холоп от Федора Курицына, позовет на братчину.

Но однажды в сумерках приехал на двор Салтыка не посланный холоп, а сам государев дьяк – хмурый, озабоченный. Сунул Салтыку свиток с печатью на красном шнуре – проезжую грамоту, сказал коротко:

– Все Морозовы в опале, и ты – тоже. Отъезжай нынче же ночью в Городец-Касимов , к служилому царевичу Нурдовлату. Указ ему от государя, чтоб шел со своими людьми в Дикое Поле, украины тульские и рязанские от Ахматовых детей стеречь. И сам с ним иди, а потом при дворе Нурдовлатовом оставайся, пока не позову. С собой только самых верных слуг возьми, больше никого. И поспешай, поспешай!

Повернулся дьяк, шугнул к порогу. Салтык едва разобрал его последние, брошенные через плечо слова:

– Если сумею, оправдаю тебя перед государем Иваном Васильевичем. А пока сиди тихо.

На рассвете неслышно приотворились ворота Салтыкова двора, выскользнула на пустынную улицу вереница молчаливых всадников: сам Иван, Федор Брех, постельничий Личко, военные слуги Василий Сухов, Иван Зубатой, Иван Луточна, Черныш, Шелпяк. Десятнику у рогатки, что перегораживала ночью улицу, Салтык показал грамоту с висячей печатью. Караульные ратники освободили проезд. Вскоре всадники растаяли в лесу за Яузой.

Был декабрь, месяц-студень, и был канун дня Спиридона Солнцеворота , когда солнце на лето первый раз повернуть пробует, А на сердце у Салтыка – лютая стужа.

С большим запозданием доходили до Дикого Поля московские вести. Все Морозовы в опале, вотчины их отписаны на государя. И Салтыку не сошел с рук самовольный отъезд: две вотчинки его тоже прибрали к рукам великокняжеские дьяки. Послужильцы Салтыка, восемь семей, поверстаны в государевы дворяне. Заслуженный воевода Иван Руна тоже в опалу попал, неизвестно за что. Вовремя Федор Васильевич подсказал отъехать, ох как вовремя!

Больше двух лет пробыл Иван Салтык на крымской украине: то бродяжничал с царевичем Нурдовлатом по Дикому Полю, то сидел в столице его – удельном Касимове, что на реке Оке, среди Мещеры. По-татарски лопотать научился не хуже иного ордынца, друзьями-приятелями среди мурз обзавелся.

Правду говорили новгородские вольнодумцы, что нет поганых народов. Хоть и нехристями были татары, а в остальном – люди как люди, получше иных христиан. Воровства промеж ними не водилось, разбоя и смертоубийства – тоже. А что на войне разбойничали, так у них обычай такой: мурзы своим воинам ни корма, ни жалованья не давали, что взял с боя, тем и кормись. Служили касимовские татары верно, по первому слову великого князя срывались в поход – куда пошлет. Ахматовых людей, таких же ордынцев, резали без жалости, а русских пищальников и детей боярских, что с ними подмогой ходили, берегли пуще своих. Царевич Нурдовлат отдал Салтыку своего нукера, Аксая, и стал тот наивернейшим телохранителем, ни на шаг не отставал от воеводы в бою, а где заночуют – спал у порога, с саблей в обнимку. А может, и не спал вовсе: стоило пошевелиться Салтыку, а Аксай уже на ногах, саблю обнаженную у плеча держит. За господина своего жизнь был готов отдать. Как-то раз Нурдовлатов племянник сказал Салтыку обидное слово. Салтык посердился и забыл, а Аксай не забыл. Подполз ночью, на ухо шепчет: "Зарежу его, позволь только!" Салтык не позволил, но в памяти зарубку сделал: на все готов Аксай ради него, даже на кровь. Цены не было Аксаю по нынешним тревожным временам!

Дьяк Федор Васильевич Курицын свое обещание выполнил. Снял великий князь свою опалу с Салтыка, дозволил возвратиться в Москву. Первым делом кинулся Салтык благодарить дьяка Федора, но того на дворе не было. Отъехал Федор с посольством к венгерскому королю. Салтыка встретил Иван Волк, Федоров брат, опять посоветовал сидеть на своем дворе тихо, на братчинах пока не появляться. Митрополит-де Геронтий про братчины прознал, сердится, как бы не накликать новую беду, а Салтык и от прежней беды еще недалеко ушел…

Потянулись недели скучной жизни. То на московском дворе отсиживался Салтык, под присмотром осчастливевшей Авдотьи, то в вотчины свои отъезжал, пребывал там подолгу: подзапустели деревни без хозяйского присмотра, мужики кто куда поразбрелись, тиуны заворовались. Только хлопотами по хозяйству и спасался Салтык от тоски. С нетерпением ждал сына-наследника: Авдотья ходила непорожней.

Но не Божью кару видел Иван Салтык в своем нынешнем скучном существовании. Людская злопамятность, собственное неразумное поспешание, несчастливый случай. - вот причины. Сам упал, сам и подняться должен. Умом все свершается – и хорошее, и дурное. Человек оправдывается делом, а не челобитьем и не молитвами. Вот бы дело какое подвернулось Салтыку, чтоб можно было и разум приложить, и себя показать!

Дьяк Иван Волк нашел для Салтыка большое дело. Поход за Камень, на вогуличей и тюменцев, чего уж больше?! Все уже обговорено, все наказы от дьяка Ивана выслушаны. Грамотка великокняжеская, чтоб воевода князь Федор Курбский слушал Ивана Салтыка как своего товарища, в ладанку на груди спрятана. Сотня московских детей боярских, молодец к молодцу, на – дворе у Салтыка собралась, ждет. Пищальники из московских посадских людей наряд свой на сани поставили, тоже ждут. Последнее осталось: написать духовную грамоту, вотчинами и людьми распорядиться, если не суждено благополучное возвращение.

Троицкий старец Филофей старательно выписывал буковку за буковкой:

"Се яз, раб Божий Иван Иванович Салтык, идучи на службу великого князя на вогуличи, пишу грамоту духовную, кому мне што дата, а у кого мне што взяти. А што в моем селе серебро в Спасском да в деревнях, то серебро прикащики мои зберут, да дадут жене моей. А село Спасское и с деревнями к Троице. А што село на Москве Шерапово, и то село прикащики мои чем обложат, тем серебром долг мой оплатят, а село Шерапово брату моему Михаилу и с деревнями. А што мои слуги, то все с женами и с детьми на свободу. А што мои люди страдные, и прикащики моих тех людей отпустят на свободу и с женами и с детьми…"

Старец удивленно покачивал головой, записывая воеводскую последнюю волю. Ну дворовых людей отпустить на свободу – такое бывало, обычай тому не препятствует. Но чтобы мужиков-страдников? Однако перечить не посмел. Вдруг осерчает воевода, передумает обители спасскую вотчину отписывать? Лучше поостеречься, не спорить…

Глава 3 Князь Федор Курбский Черный

Князь Федор бушевал.

Стонали половицы под бешеными шагами. Катились по столешнице оловянные кубки.

С грохотом опрокидывались тяжелые дубовые стулья.

Испуганно дрожал светлячок лампады перед иконами.

Дворовые холопы попрятались кто куда, и только верный Тимошка Лошак, телохранитель и постоянный исполнитель мгновенных княжеских приговоров, невозмутимо стоял в углу, поигрывая плетью.

Подобного позора князь Федор Семенович Курбский Черный еще не переживал. Из полновластного предводителя большого государева похода он вдруг превратился в товарища какого-то воеводишки, не князя и не боярина даже, а так – из служилых детей боярских. Иван Салтык… Да кто его на Руси знает?! Только и заслуги, что с Морозовыми в дальнем родстве. Но и это еще поглядеть надобно, кто выше местом – он, князь Курбский, или сами Морозовы!

Позор! Позор!

А ведь как славно все начиналось, как славно!

Назад Дальше