Собрание сочинений. Т.2. Повести, рассказы, эссе. Барышня - Иво Андрич 14 стр.


Дом на отшибе (Куħа на осами)
© Перевод А. Романенко

Вступление

Невысокий дом на крутом склоне Алифаковаца, у самой вершины, чуть в стороне от других. В нижнем его этаже, где зимой тепло, а летом прохладно, - просторная гостиная, большая кухня и две маленькие темные комнаты. На втором этаже - три комнаты побольше; одна из них, та, что смотрит на открытую сараевскую долину, с широким балконом. По форме и размерам он напоминает боснийские террасы, но, в отличие от них, он не белого дерева, а выкрашен темно-зеленой краской и ограда его не из круглых балясин, а из плоских досок с резьбою, как на балконах альпийских домиков. Здание строили в девяностые годы - точнее, в 1887-м, когда местные жители стали возводить дома "по проекту", с внешним видом и внутренней планировкой по австрийскому образцу, что, однако, удалось лишь отчасти. Случись это всего на десяток лет раньше, дом был бы возведен на старинный турецкий манер, как большая часть построек на Алифаковаце, а не "по-швабски", подобно домам, стоящим на равнине возле Миляцки. Тогда просторная гостиная у входа на нижнем этаже называлась бы "ахар", а балкон на верхнем - "диванхана" и здание не имело бы гибридного вида, возникшего в результате того, что желания и планы строителей шли в одном направлении, в сторону нового и неведомого, а руки, глаза и нутро человеческое тянули в другую, к старому и привычному. Характер и расположение мебели, цвет стен, металлические венские люстры хрустальными подвесками, глиняные боснийские печи с горшочками и ковры местной работы в комнатах также говорят об этой двойственности. Внутри, как и снаружи, отчетливо видно столкновение двух эпох и произвольное смешение различных стилей, и тем не менее это создает атмосферу теплого, человеческого обиталища. Заметно, что жителей дома не очень беспокоит внешний вид вещей и то, как они называются, но зато эти люди умеют взять от вещей все, что нужно для скромной, спокойной и удобной жизни тех, кто больше заботится о самой жизни, нежели о том, что о ней можно подумать, сказать или написать. В своей исконной безымянности и совершенной скромности вещи и здания здесь просто служат скромным от природы и счастливо безмятежным людям, удовлетворяя их нехитрые и немногочисленные потребности. Здесь царит тот покой, который мы постоянно ищем, но с трудом обретаем в жизни и от которого частенько, без всякой нужды и в ущерб себе, бежим.

Хорошо жить и работать в таких сараевских домах. В доме, о котором идет речь, несколько лет назад я провел целое лето. Вот мои воспоминания о том доме и о том времени. Точнее говоря, лишь некоторые из воспоминаний - те, о которых я могу говорить и сумею что-то сказать.

Светлое летнее утро. Давно рассвело, я умылся и позавтракал, но от кончиков пальцев на ногах до темени меня еще переполняет туман бесформенных и безымянных ночных грез. Я полон ими, ибо прежде они выели всю мою утробу и целиком высосали из меня кровь.

Сейчас в городе приступают к работе. У всех людей, как и у меня, начинается трудовой день. Но если другие принимаются за определенную работу, имея перед собой более или менее определенную цель, то я рассеянно вглядываюсь в окружающие меня предметы и картины, будто вижу их впервые, и, притворяясь ничего не понимающим, ожидаю, когда начнется во мне моя работа. С наивной хитростью (кого я обманываю и зачем?) ищу я оборванную вчера нить своего повествования, стараясь не выглядеть человеком, который что-то ищет, вслушиваюсь, звучит ли во мне мелодия этого повествования, готовый целиком потонуть в нем, стать частицей его, одним его эпизодом или одним персонажем. Даже менее того: мгновением этого эпизода, одной-единственной мыслью или жестом этого персонажа. И вот я кружу вокруг своей цели с деланно равнодушным и беззаботным видом, точно охотник, который отворачивается от преследуемой им птицы, но на самом деле ни на секунду не спускает с нее глаз…

Я должен работать так, это стало моей второй натурой. Ибо я знаю, что произойдет в тот миг, когда во мне пробудится луч дневного сознания и когда я признаюсь себе и своем намерении и назову свою цель ее настоящим именем. Тоньше тончайшего тумана, атмосфера безымянных грез тут же рассеется, и я окажусь в знакомой комнате таким, каков я есть по паспорту или по домовой книге, человек со своими вполне определенными "особыми приметами", ничем не связанный с героями или эпизодами повествования, о котором я только что думал, вдалеке от той оборванной нити, которую, таясь даже от самого себя, жадно и тревожно искал. И тогда, тогда - я хорошо это знаю! - вдруг станет серым мой день, только что начавшийся, и передо мною, вместо моего повествования и моей работы, откроются невыносимая тривиальность существования, носящего мое имя, но не принадлежащего мне, и губительная пустота времени, которая внезапно гасит всю радость жизни, а нас постепенно убивает.

Вот почему я столь суеверно и смешно осторожен, столь бесконечно терпелив и способен долго-долго не двигаться и почти не дышать, притаившись под куполом этого утра, точно на дне некоего океана света.

Но бывает, мой день начинается иначе и не я жду свои рассказы, а они - меня, причем сразу несколько. В полусне, когда я еще даже глаз не открыл, будто желтые и розовые полосы на опущенных жалюзи моего сна, вдруг затрепещут во мне сами собою оборванные нити начатых рассказов. Они одолевают меня, будят и тревожат. И после, когда я привожу себя в порядок и сажусь за стол, меня не перестают преследовать герои этих рассказов, обрывки их разговоров, раздумий и действий с массой конкретных деталей. Теперь я вынужден защищаться и прятаться, пытаясь ухватить побольше подробностей и записать их возможно полнее на приготовленной бумаге.

Бонваль-паша

Самый горластый и самый навязчивый из моих посетителей, похоже, пузатый и нахальный Бонваль-паша (по-настоящему Claude-Alexandre conite de Bonneval, отпрыск родовитого французского семейства).

Это крепкий пятидесятилетний весельчак, спорщик, транжир и гурман, отличающийся решительностью и самоуверенностью французского феодала, предприимчивостью авантюриста и блудного сына, который убежден, что стоящие люди лишь те, кто умеет добиваться в жизни желаемого и способен подчинить окружающих своей воле. Несравненный повеса, смелый игрок, опасный дуэлянт. Утратив возможность служить во французской армии, он переметнулся к противнику своего короля и поступил на службу венскому двору. Здесь, состоя под командой принца Евгения Савойского, он выдвинулся как своими способностями, так и разгульным образом жизни и необычайно вздорным характером. Он провел долгие годы в императорской армии, достиг высших чинов, ибо был мастером в ратном деле и воинском искусстве, к тому же выделялся личной неустрашимостью и отвагой, но в конце концов и здесь опостылел всем, включая принца Евгения и самого императора. Озлобленный, спасаясь от наказания, он покинул австрийскую службу, перебрался в Венецию, а оттуда перекочевал в Турцию. Он намеревался отправиться в Стамбул, чтобы предложить свои услуги, знания и опыт султану для борьбы против венского двора и таким образом отомстить за пережитые унижения, однако подозрительные турецкие власти не пустили его дальше Сараева. Тут он арендовал большой дом на Ковачах в качестве временной резиденции и разместился в нем со своей свитой и прислугой. Пребывание в Сараеве неожиданно затянулось. Проходили месяцы, миновал целый год, пошел и другой. Дабы скоротать время и избавиться от скуки, нетерпеливый и предприимчивый француз, обладавший различными и обширными техническими познаниями, принялся изучать брошенные рудники под Сараевом и в центральной Боснии. И в этом деле он действовал уверенно и безоглядно, как человек, который особенным образом чувствует материю, легко вступает в контакт с земными силами и обладает даром чуять кроющиеся в земле богатства. Искал он, по слухам золото, а нашел каменный уголь. Открытый и щедрый по натуре, он даже в этой, исполненной недоверия замкнутой среде чувствовал себя свободно и легко договаривался с людьми всех вероисповеданий и сословий.

Австрийская дипломатия меж тем делала все, чтобы обезвредить своего генерала-дезертира и ликвидировать его прежде, чем он доберется до Стамбула и развернет там деятельность против Вены. У французского посла в Стамбуле опять-таки были свои резоны не испытывать ни малейшей радости от прибытия в столицу французского аристократа, перебежчика и авантюриста, поэтому он вовсе не отвечал на его многочисленные послания. В Сараеве австрийские агенты пытались даже отравить его. Но Бонваль сошелся с начальниками сараевских янычар, которые приняли его под свою защиту и во всем ему помогали. Тогда австрийцы хитростью и взятками добились у Порты его выдачи. Опасность, что его свяжут и доставят на австрийскую границу, где его ожидала верная смерть, побудила Бонваля прислушаться к совету сараевских друзей и принять ислам. Для него, скептика и философа, переменить веру не составляло особенного труда, и тем самым он разом сорвал планы своих недругов. Как мусульманина его теперь не могли выдать ни одному христианскому государству. А когда, после восстания янычар, в Стамбуле установился новый режим и возникла вероятность войны против Австрии, турки сами пригласили Бонваля в столицу, доверив ему должность инструктора артиллерии.

Граф Бонваль, ныне Ахмед-паша, прожил в Стамбуле около семнадцати лет, исполненных разных перипетий, падений и взлетов, с которыми неизбежно связано любое высокое положение в Турции. Как и прежде, он жил весело и расточительно, широко и свободно, ссорясь или вступая в дружбу без всякого плана и расчета с турками и христианами, не покоряясь никому и ничему, следуя лишь своему желанию отомстить Австрии. Он исправно выполнял свои обязанности турецкого паши, но в то же время вел переписку с видными людьми во Франции, в том числе с Вольтером. Вплоть до своего смертного часа он устраивал пиршества, на которых плясал и пел озорные солдатские песни. Однако умер с чувством сожаления, что его прах не будет смешан "с пеплом его предков". А пока он умирал, за душу его боролись ходжи и католические священники из Перы, и те и другие озабоченные его вечным спасением, о котором он сам никогда не проявлял ни малейшей заботы. Победили ходжи. Его похоронили по мусульманскому обряду на самом живописном стамбульском кладбище.

Но Бонваль, который шумит у меня под окнами и ломится в дверь, желая войти в мой рассказ, вовсе не из стамбульских времен; таким он был, когда, вначале перебежчик, а затем ренегат, почти два года жил в Сараеве, ожидая дозволения выехать в Стамбул. Если мне и удастся не ответить на его зов и на сей раз уклониться от его визита, наверняка можно сказать, что он все равно вернется и встречи с ним мне не избежать.

Низенький и грузный, с несоразмерно большой головою, он много и громко говорит, часто смеется, походка у него стремительная, точно ноги его ступают по раскаленной брусчатке, но непринужденная и уверенная, точно он всегда и всюду чувствует себя дома. Вокруг него постоянный круговорот. Один он никогда не бывает. Помимо двух телохранителей, с ним непременно кто-нибудь из прислуги или друзей.

На нем платье отменного западного покроя, но слишком ярких цветок, а кроме того, в его одеянии неизменно присутствует какая-нибудь деталь, придающая фантастический характер его облику, какая-нибудь невероятная шуба, меховая шапка, плюмаж или пряжка. Его лицо - подлинное чудо. На мощном черепе - тяжелый парик, который нередко сбивается набок и под которым подчас можно увидеть коротко остриженные и гладкие, еще совершенно черные волосы. Вздернутый длинный нос. Огромные и необыкновенно подвижные уши, всегда красные, краснее самого лица, очевидно чрезвычайно чувствительные не только к любому шуму и звуку, но и ко всему вокруг них происходящему. Странного разреза голубые и точно у новорожденного младенца чистые глаза двумя неподвижными и равнодушными светилами озаряют физиономию. И на этой физиономии непрестанно сменяются противоречивые выражения: то веселое и радостное, то убийственно насмешливое, то гордое и надменное, то устрашающе грозное. У него почти вовсе нет бровей, а каштановые, остроконечные и нафабренные усы посередине разделены бороздкой, и кажется, будто они убегают друг от друга. Крупный рот с полными чувственными губами, за которыми сверкают крепкие белые зубы. Нижняя челюсть, неестественно длинная, карикатурно и дерзко выпячена вперед. Ничто на этом лице не закончено и не стоит на своем месте, как у прочих людей. Когда он предстает перед вами, кажется, будто кто-то невидимый, в шутку, из озорства, внезапно высунул из-за угла на шесте карнавальную маску, чтоб напугать вас, удивить, позабавить. Самый факт, что у человека хватает смелости так выглядеть и с таким лицом ходить по свету естественно и гордо, без малейшего конфуза или стеснения, не может не вызвать удивления и восторга. А проведя четверть часа в беседе с этим человеком, вы совершенно забываете о первом своем впечатлении и обнаруживаете, что лицо его оригинально, интересно, привлекательно и даже красиво. И вам вдруг становится ясно, отчего этого выпивоху, буяна и кутилу любили в Европе многие женщины и отчего лучшие люди искали его общества, переписывались с ним и дружили.

Сараевские купцы и "порядочные люди" чурались беспокойного и наглого чужеземца, но среди праздных бесовских отпрысков и многочисленных недовольных янычар у него водилось немало друзей и почитателей, истинно ему преданных, не способных противостоять влиянию, которое на них постоянно оказывал этот гротескный, но отнюдь не смешной искатель приключений и весельчак.

Он жил взахлеб, во всем руководствуясь лишь своей шальной, но трезво мыслящей головой; свою философию он носил в крови. Цели его причудливо менялись, однако он шагал к ним с неизменной отвагой и бесцеремонностью. Подчинял себе людей, часто обходил, а куда чаще нарушал законы, следовал своим капризам и воплощал свои замыслы, никогда ни на один миг не стеснялся быть самим собой и даже не помышлял как-то оправдывать свою исключительность, глядя на обыкновенных, почитающих закон и порядок людей с дерзкой насмешкой, точно сам он был создан и существовал только для того, чтобы смущать и приводить в смятение окружающий мир.

Способный ненавидеть и любить страстно и глубоко, он всю свою жизнь легко вступал в отношения с людьми и еще более легко с ними рвал, сотни раз оказывался в трудных ситуациях, но никогда не попадал в безвыходные. Щедрый и до безрассудства великодушный во всем и ко всем, он в то же время проявлял изумительную находчивость и жестокосердие, когда требовалось раздобыть денег. Он жил в состоянии постоянной эйфории особого толка и широко распространял ее вокруг себя. Своим смехом он заражал даже тех, чьего языка не знал и кто не понимал его, а безудержными приступами гнева и ярости владел в совершенстве как настоящим оружием. Он умел презирать сословие, к которому принадлежал, и в то же время искусно и широко использовал его привилегии и предрассудки. Ему были неведомы жалость (и менее всего по отношению к самому себе!), зависть, печаль или малодушие. Он был неутолим в плотской любви, не останавливаясь ни перед чем и любя всегда и повсюду лишь одно-единственное безымянное женское тело. Он ничем не напоминал обольстительных красавцев, но, уродливый и резкий, привлекал женщин и покорял их сердца, и нет сомнения, что в памяти многих из них хранилось горькое, но дорогое воспоминание о его великодушной и горячей молниеносной солдатской любви. Он обладал физической силой, перед которой годы казались бессильными. (Люди, находившиеся у него в услужении, когда он жил в Сараеве, рассказывали чудеса об этой его силе.) Он ел и пил невообразимо много, но случалось неделями жил на хлебе и воде. В многочисленных войнах и сражениях, где он участвовал (тринадцати лет начал он службу кадетом на французском флоте!), был несколько раз ранен. Одной из самых тяжелых и самых славных его ран была последняя, полученная на австро-турецкой войне. Тяжелая турецкая бомбарда, метавшая два связанных цепью ядра, вспорола ему живот. Считали, что ему не выжить, но некий военный врач, фламандец, совершил истинный подвиг в хирургическом искусстве. Он, рассказывали, наложил на огромную рану серебряную пластину и столь искусно зашил ее, что Бонваль потом ездил верхом, ходил, охотился и фехтовал как юноша. (А поскольку у Бонваля была привычка часто "лопаться от гнева", то флегматичный его исцелитель с гордостью утверждал, что господин граф может лопнуть в любом ином месте, кроме того, которое он зашил ему и залатал.)

Возможно, впрочем, что это всего-навсего один из сотен сложенных о нем анекдотов.

Назад Дальше