Собрание сочинений. Т.2. Повести, рассказы, эссе. Барышня - Иво Андрич 24 стр.


Впрочем, после смерти Зуи, да уже и в последние годы ее жизни, в судьбе Алексичей наступили перемены. Их обогащение не шло уже столь стремительно, и они не плодились теперь столь быстро. Это небольшое племя, сперва состоятельное, а затем богатое, потому и начало распадаться. Юноши, да и девушки разъезжались по свету, и редко кто из них возвращался домой на пруды Алексича, все меньше молодежи оставалось жить здесь, работать и копить, как делали их предки. Потом пришли войны, малые и большие, и с ними расправы, которые в этих краях были самые кровавые и самые жестокие. Народа поубавилось, многие разъехались. Так что сейчас Алексичей встретишь по всей Боснии и Югославии, в разных концах мира, а в самом городке никого нет. После последней войны не осталось и больших их домов и сооружений над водою. Сейчас это груда обгорелых развалин между прорванными запрудами, которые постепенно превращаются в болота. Все, что когда то принадлежало Алексичам и носило их имя, существует лишь в угасающей памяти какого-нибудь старожила в городке. И вместе с Алексичами Зуя, их прислуга.

Сегодня после полудня она неожиданно и безо всякого повода появилась у меня во дворе, живая и неизменившаяся, такая, какой я помню ее с детства. Увидав ее у калитки с большим узлом, я вспомнил о старухах, что во времена оны, собравшись к кому-нибудь в гости, приезжали не менее чем на один-два дня. И в дом она вошла так просто и спокойно, точно заранее решила остаться здесь и на ужин, и на ночлег.

Мы долго сидели и разговаривали об Алексичах. Она помнила их жизненные судьбы до малейших подробностей. Начиная от старого Манойло Алексича, "Отца", человека незаурядного, сумевшего выделиться из серой массы здешних жителей и ставшего корявым молчаливым корнем, от которою пошли Алексичи и все им принадлежащее, и до правнуков, которые разбрелись по белу свету и бесследно исчезли. Несколько раз я пытался навести Зую на разговор о ней самой, о ее личной жизни и происхождении, но безуспешно. Она могла говорить только об Алексичах и об их окружении, к которому причисляла всех, находившихся в какой-либо связи с ними, их родственников и друзей, компаньонов и работников, соперников и врагов - весь известный ей мир

В комнате стемнело, а Зуя продолжала рассказывать. Я устал задавать вопросы, увидев, что она в самом деле не может или не хочет говорить о себе. Некоторое время мы сидели молча. А потом, в сумраке и тишине, сперва словно издалека и неопределенно, а затем отчетливее и яснее послышалось знакомое мне шамканье и протяжное бормотанье, над которым когда-то в детстве мы подсмеивались как над забавной привычкой и невинной слабостью бабы Зуи. Тьма быстро сгущалась, а я, напрягая слух, ловил однообразную, повторяющуюся мелодию, которую Зуя тянула подобно сверчку в теплой стене. И то, что некогда вы глядело механическим движением старческих губ, теперь, казалось мне, более приближается к людской речи, обретает смысл и рассказывает о чем-то неведомом и новом. И я слушал, затаив дыхание, забыв и о себе, и о времени, и о месте, где я нахожусь.

Передо мной текла трудноразличимая, но живая повесть о том, как Зуя попала к Алексичам, прижилась у них и стала тем, чем была.

Это было давно, когда Сербия вступила в войну с турками и когда взбунтовалась проходившая здесь, над городком, граница. Почти на самой границе стоял дом отца Зуи. Мать, светловолосую, высокую и худую женщину, она запомнила плохо, но отца помнит хорошо. Это был смуглый, невысокий и коренастый человек с глухим голосом и волчьей повадкой. Жена его умерла рано, и он остался один с двумя маленькими ребятишками. Преста - зрелая родственница, вдова, взялась вести дом и растить детей, но перед самой войной тоже умерла от какой-то заразы. Он вновь остался один с пятнадцатилетним сыном и четырнадцатилетней дочерью, которую ласково звал Жуей, жужжалкой. Война и бунт, похоже, влекли его неодолимо. И он решил взять сына с собой, а дочь пристроить в хорошее и надежное семейство.

Манойло Алексич, прозванный "Отцом", тогда лишь начинал свой путь к обогащению, был в расцвете сил и жил с хворой женой и тремя малыми детьми. Первый из его домов над горной рекою только что был построен. Сюда отец Зуи привел свою дочку, вручил ее хозяину Манойло и заклинал господом богом и святым Иоанном взять ее в услужение, кормить и хранить, потому что, кроме него, оставить дитя некому. Затем, не прощаясь, он в ту же ночь ушел по крутой дороге из обожженной красной земли и исчез в темном лесу, покрывавшем вершины гор.

Жую детишки Алексича звали Зуей. Беленькая и светловолосая девочка, худенькая, но крепкая. Ее жесткие волосы, по-мальчишески короткие, словно не ведали прикосновения гребня и торчали в разные стороны. С трудом удалось заставить ее расстаться с ветхой деревенской юбкой и безрукавкой и надеть старое, городского покроя платье хозяйки, которое и переделывать не понадобилось - жена Манойло была худой и маленькой. Зуя помогала по хозяйству, но молчаливо и хмуро, избегая встреч и разговоров и опуская глаза перед каждым.

Улучив минуту, когда она оставалась без дела и без надзора, она поднималась по склону за дом и исчезала в высоких навалах еловых веток. В этом месте от горной реки отходил выложенный камнем рукав, на котором была большая запруда, а чуть дальше он поворачивал вниз, к лесопильне в долине. Тут стояла крепкая плотина, а над нею был перекинут короткий крытый мост, ведущий на крутую и неизменно сухую дорогу в горы. Недоступная любопытным взорам, перегнувшись через деревянные перила моста, девочка любила смотреть на широкий и неглубокий омут под собою, в котором вода, попадая в плен, пенилась и с шумом низвергалась вниз. Здесь она могла оставаться часами. И это было единственное, что вызывало недовольство Алексичей. Ее предупреждали, чтобы она не выходила наружу, никуда не удалялась и не забиралась в горы, потому что времена тревожные к женщинам более чем когда-либо надо сидеть дома. Она молчала и для вида покорялась, но при первом же удобном случае вновь исчезала и, облокотившись на перила деревянного моста, смотрела в темную воду большого омута, которая, разделяясь на мелкие струйки, с шумом падала вниз, напоминая туго натянутое полотно на станке. Она следила за беспокойными пятнами и игрой света и тени на этом полотне и не могла вдосталь наглядеться. Не открывая рта, она выводила какую-то мелодию, которая не была ни песней, ни разумной человеческой речью и сливалась с шумом падающей воды.

Когда выяснилось, что предостережения и брань не помогают, ей пригрозили поркой, если еще раз поймают так далеко от дома. Но она продолжала уходить. Однажды она пришла сюда под вечер и, перегнувшись через перила, застыла, очарованная плеском воды и быстрой игрой теней, пробегавших по воде. Становилось сыро и сумрачно. Солнце заходило, создавая оранжевый пояс света за густым переплетением черных сосен на вершине горы. Зуя чувствовала, что нужно поскорее уходить, поскорее вернуться домой, и твердила это себе, повторяла вполголоса, но не было сил оторваться от гладких теплых перил, которые ласкали ей грудь, не было сил расстаться с этим мгновеньем и этим местом, принести в жертву свое единственное огромное желание: увидеть, что будет дальше, что придет за этим.

И оно пришло. Пришло по крутой дороге из опаленной красной земли, которая от леса спускалась прямо к мосту.

Зуя смотрела на воду, на небо, на последние пятна света на нем. Слева, в самом углу ее поля зрения, вдруг возникла небольшая тень, точно мушка в полете, которую скорее чувствуешь, нежели видишь. Тень приближалась и быстро превращалась в неясную фигуру крупного мужчины в широком плаще, который спускался по склону. На какое-то время он исчез, скрывшись за поворотом, но девушка чувствовала, как, невидимый, он подходит ближе и ближе, и красноватая дорога, которая с каждой минутой темнела, сама собою приведет его на мост. Тогда ему не миновать пройти у нее за спиной, а мост так узок, что неведомый путник непременно заденет ее своим плащом необычного покроя и неопределенного цвета, Она заранее чувствовала это прикосновение и боялась его. Она могла бы еще уйти с моста, избежать встречи, но не двигалась с места. Она могла бы еще повернуться, чтобы, по крайней мере, оказаться лицом к тому, кто пройдет мимо. Однако она оставалась неподвижной: перегнувшись через перила, глядела в почерневшую воду, которая с шумом наполняла запруду и уходила дальше.

Так она стояла и ожидала то, что спускалось сверху, с горы, - темное, тяжелое и неизбежное. Спускалось медленно и неопределенно: то ли да, то ли нет, то ли будет, то ли не будет.

"Да, будет!" И когда она сказала это себе, сразу вдруг стало темнее и холодней. За спиной стоял путник с горы и закрывал ее своим телом и своим большим плащом, от которого исходила стужа горных склонов. Он стоял молча и как будто не шевелясь, однако она чувствовала, что он надвигается на нее, что подобно тьме и влаге охватывает ее целиком и сильнее прижимает к перилам моста. Согнутая, обращенная лицом к воде, она не могла видеть его лица, но ощущала его уже повсюду. Еще мелькала мысль, что надо бы раньше бежать отсюда, что надо хоть сейчас оказать сопротивление, но было поздно. Его подбородок уперся ей к затылок, а его твердые и холодные руки скользили по ее бедрам. Но обнаженной коже пробежали мурашки от свежести воды, от страха, от стыда своей наготы. Она хотела бы прикрыться, но не может. Ей не хватает дыхания, а давление становится сильнее, сосредотачивается в одном месте и превращается в острую боль. Две его руки, ставшие огромными, сгибают ее в поясе и в то же время разламывают ей позвоночник; рвут ее на четыре части, как ломают вдоль и поперек хлеб. Что он с ней делает и чего он хочет от нее? спрашивает она себя с бессильной ненавистью и глотает слезы, горькие и обильные. Неведомая жуткая сила хочет переломить ее пополам, разорвать и раскромсать на куски. Это наверняка и случится, если он будет продолжать сгибать ее и на нее давить. Так, должно быть, убивают людей. Кто может такое выдержать? Как и чем от него защититься? Если б хоть немного оторваться от перил, выскользнуть из-под невидимого человека и ударом или хотя бы криком заставить его отступить, но она уже ничего не в состоянии сделать. Эта боль и эта тяжесть в ней и на ней. Невозможно сопротивляться и невозможно выдержать. Это конец. Она чувствует, как гаснет сознание, и ее поглощает тьма.

Наступала ночь, когда встревоженные домашние кликнули парней с лесопилки и послали их с зажженными факелами на розыски Зуи. Те звали ее, рыскали в закутках, полных тьмы, пока один из них, первым вступив на мост, не увидел лежавшую без сознания девушку и хрипло не позвал остальных.

Она лежала у перил, скрюченная, обмякшая и уменьшившаяся, точно куча рваного и брошенного женского белья. Они подняли ее и на циновке снесли вниз, к дому.

Несколько дней она не приходила в себя. Уже и смертную свечу зажигали. Однако она осталась жива. Позвали попа Йоцу прочитать над ней молитву во здравие. Но, видно, больше всего своими травами ей помогла одна старушка из Добруна. Зуя пролежала пять недель. А потом вдруг встала, оделась и без всяких вопросов и объяснений принялась хлопотать по дому и делать то, что будет делать до конца своих дней.

Долго я слушал безмолвную речь Зуи. Она рассказывала о годах своего служения, то есть снова только об Алексичах и об их семейной жизни, и о том, как они появлялись на свет, вырастали, женились и сами рожали детей, болели и умирали. Она помнила все до мелочей, и все для нее было одинаково значительно и важно, и она хотела, чтоб я тоже узнал все о каждом из них.

Монотонный рассказ ее стал утомлять меня и усыплять, но я не находил в себе ни сил, ни мужества ее прервать. Временами я терял нить этого долгого повествования об Алексичах; имена их родственников и компаньонов путались у меня с их собственными именами. Веки смыкались сами собою, и дремота сильнее одолевала меня. Наконец, я сдался и погрузился в молочное облако безмятежного сна.

Какой-то стук разбудил меня. Я вздрогнул, чувствуя себя преступником, и поднял голову с правой руки, которая совсем затекла.

В комнате темно и совершенно тихо. Растерянный, почти испуганный, я едва нашел выключатель, а когда вспыхнул свет, увидел, что в комнате никого, кроме меня, нет. Ни Зуи, ни ее узла.

С тех пор, как я живу в этом доме, я привык к гостям, которые появляются внезапно, странно ведут себя, а потом вновь, как привидения, исчезают, но эта женщина и своим приходом, и еще более своим исчезновением настолько потрясла меня, что я долго стоял неподвижно посреди комнаты, мигая от яркого света. Понадобилось немало времени, чтобы я пришел в себя и увидел путь возврата в мой реальный вечер к моим вечерним привычкам и занятиям.

Тропы. Лица. Пределы

Мосты
© Перевод А. Романенко

Из всего, что воздвигает и строит человек, повинуясь жизненному инстинкту, на мой взгляд, нет ничего лучше и ценнее мостов. Они важнее, чем дома, священнее, чем храмы, - ибо они общие. Они принадлежат всем и каждому, одинаково относятся ко всем, полезные, воздвигнутые всегда осмысленно, там, где в них возникает наибольшая нужда, они более долговечны, чем прочие сооружения, и не служат ничему тайному и злому.

Большие каменные мосты - свидетели исчезнувших эпох, когда иначе жили, думали и строили, серые или побагровевшие от ветра и дождя, часто источенные на резко выведенных углах, в их швах и неприметных трещинах растет худосочная трава или гнездятся птицы. Ажурные стальные мосты, протянувшиеся от одного берега к другому, словно проволока, дрожат и звенят, когда по ним проносится поезд; они словно еще ждут своего последнего аккорда и своего завершения, гармония их линий полностью откроется взгляду наших внуков. Деревянные мосты у въезда в боснийские местечки, изглоданные доски которых громыхают и пляшут под копытами деревенских лошадей, словно клавиши ксилофона. И, наконец, вовсе крохотные мостики в горах - вернее, поваленное дерево или два сбитых бревна, переброшенных через ручей, который без них оказался бы непроходимым. Дважды в год вздувшийся горный поток уносит эти бревна, а крестьяне со слепым упрямством муравьев валят, обтесывают и кладут новые. Вдоль бешеных потоков, в озерцах между камнями, часто видны останки этих бывших мостов, они лежат и гниют подобно прочим деревьям, принесенным сюда случаем, но обтесанные бревна, приговоренные к огню или разложению, выделяются из прочего наноса и все еще напоминают о цели, которой они служили.

Все эти мосты по сути своей одинаковы и в равной мере заслуживают нашего внимания, ибо указывают место, где человек наткнулся на препятствие и не остановился перед ним, но преодолел его и замостил, как мог, сообразно своим взглядам, вкусу и обстоятельствам, в которых он находился.

И когда я думаю о мостах, в памяти моей возникают не те, по которым я чаще ходил, а те, что в свое время особенно сильно поразили и восхитили меня.

Прежде всего это сараевские мосты. На Миляцке, русло которой является становым хребтом Сараева, они все равно что каменные позвонки. Я вижу их отчетливо и пересчитываю один за другим. Я знаю их своды, помню ограды. Среди них мост, что носит роковое имя юноши, маленький, но прочный, погруженный в себя, как неприступная безмолвная крепость, не ведающая, что такое капитуляция и предательство. Потом те мосты, что я видел проездом, ночью, из окна поезда, тонкие и белые, как привидения. Каменные мосты Испании, поросшие плющом и задумавшиеся над собственным отражением в темной воде. Деревянные, крытые из-за обильных снегов мосты Швейцарии, похожие на длинные амбары, украшенные изнутри, как часовни, изображениями святых или чудесных событий. Фантастические мосты Турции, поставленные абы как, поддерживаемые и оберегаемые судьбой. Белокаменные римские мосты Южной Италии, с которых время отбило все, что могло отбить, и рядом с которыми уже сотню лет действует какой-нибудь новый мост, но старые стоят по-прежнему, как скелеты, на страже вечности.

И так всюду, куда бы ни двинулась моя мысль и на чем бы она ни остановилась, я нахожу верные и безмолвные мосты как неизбывное и неутолимое стремление людей связать, примирить, соединить все, что открывается нашему взгляду, разуму и ногам, дабы избежать раздела, противоположности и разлуки.

То же самое происходит в мечтах и причудливой игре воображения. Слушая однажды самую печальную и самую прекрасную музыку, какую мне когда-либо приходилось слышать, я вдруг увидел каменный мост, рухнувший на середине, края свода с болезненной страстью тянутся друг к другу, в последнем усилии указывая единственно возможную линию уже не существующей арки. Такова преданность и высокая непримиримость красоты, которая допускает для себя лишь одну-единственную возможность - исчезновение.

В конце концов, все, в чем проявляется наша жизнь - усилия, мысли, взгляды, улыбки, слова, вздохи, - все устремлено к другому берегу как к единственной цели и на нем лишь приобретает свой истинный смысл. Все это должно что-то преодолеть и замостить: беспорядок, смерть и бессмыслицу. Потому что вся наша жизнь - переход, мост, края которого уходят в бесконечность и в сравнении с которым все земные мосты - лишь детские игрушки, бледные символы. А вся наша надежда на той стороне.

Иво Андрич - Собрание сочинений. Т.2. Повести, рассказы, эссе. Барышня

Сараево. Река Миляцка

Назад Дальше