Спеша по тропинкам, вырезанным в крепостных стенах, с неизменным видом на далекие сады и еще более далекое море, он вдруг увидел девушку неопределенного возраста. Она стояла у края стены, возле невысокой сторожевой башни из камня, запущенной и пустынной. Возникла она внезапно, словно ниспосланная откуда-то кем-то с каким-то наказом. В чистом платье белого полотна, со смуглым лицом африканского типа, небольшим носом с широкими ноздрями, говорившим о непосредственности натуры, и умными глазами, полными здоровья и веселья. Она приветствовала иностранца непонятными словами, стыдливо и тихо, но в ее голосе и движениях заключалось больше, чем простое приветствие, хотя он и не понимал, что же там было еще. Он ответил и замер на месте. Она также остановилась. Медленно покачиваясь, она с улыбкой смотрела ему прямо в глаза, увлажняя языком всегда сухие губы. Нет ничего более волнующего, чем губы португальских женщин! В них есть что-то и от растительного мира, и от мира минералов. Неправильные, словно ненароком лопнувший плод, они говорят о пылкой, темной и сладкой крови, что течет в этом некрупном и зрелом теле. Лишь по краям они очерчены четче, как губы у женщин кавказской расы, но и эти уголки исчезают в неопределенной тени, словно жилки на листьях дерева. "Должно быть, я выгляжу ужасно смешным и неуверенным со своими непонятными намерениями", - думал он. Изо всех сил стремился он казаться естественным и простодушным. Изо всех сил, сколько их у него еще было. Ибо внутри его уже полыхало пламя. Будто все, к чему он издавна стремился всем своим существом, и много более того, он встретил на этом зеленом холме. Неведомая злая сила, изгнавшая его из Англии и гонявшая по свету, словно нарочно привела его сейчас сюда.
Над двойной бездной: одной из серых скал и зеленых круч, и другой - из всего, что не дозволено и невозможно, - его воображение, возбужденное горным воздухом и близостью женщины, мчалось со смертоносной быстротой. В молниеносных видениях, разгоравшихся от этого маленького создания, как лесной пожар от пастушьего костра, Байрон впервые обладал всем, что сулят мечты, чего никогда не дают женщины и чего постоянно лишает нас жизнь. Все это неслось теперь по его жилам вместе с закипевшей кровью.
Однако он тут же гасил всякое желание и новой, освобожденной и светлой мыслью охватывал это веселое и улыбающееся создание, и мысль эта наполняла его бесконечным стыдом и неловкостью, безграничным уважением к человеческой личности - величайшей живой святыне.
Он продолжал переминаться с ноги на ногу или медленно обходил вокруг девушки, которая непрестанно поворачивалась к нему, не отводя глаз от его взгляда и следя за каждым его движением. Байрон пытался что-то говорить. Ему казалось, будто она тоже что-то говорит. Так они глядели друг на друга и кружились на месте, точно два зверька, маленький и большой, что обнюхивают и изучают друг друга, прежде чем начать странную игру, в которой будут чередоваться ласки и обиды. И пока, как заколдованный, он топтался вокруг нее, его чувства обострились до чрезвычайности. Он видел чистые белки ее глаз, какие бывают только у примитивных, совсем молодых женщин, и блестящие, как топазы, зрачки. И на расстоянии, отдельно от всего, ощущал аромат ее смуглого тела и сухих волос, запах ослепительного полотна, выбеленного солнцем. Казалось, в нем не один человек и каждое его чувство живет лишь собой и столь интенсивной жизнью, что это одновременно и обогащает его, и умерщвляет. Теперь он мог сказать, что знает цену истинному восторгу и забвению! В аду, чем является, по сути дела, жизнь человека, живущего чувствами, подобные мгновения редки - это неожиданные оазисы, в которых нельзя ни остановиться, ни задержаться.
Тут снизу, из темных кустов, в которых пропадала дорога, донеслись голоса. Байрон вздрогнул, словно пробужденный от сна, и продолжил свой прерванный бег по крутизне, даже не попрощавшись с удивленной девушкой.
Он долго бродил по узким тропам и кручам. Наконец они сами привели его к дворцу, от которого он ушел. На каменных скамьях его уже ожидали спутники.
Они возвратились в Лиссабон тем же путем, каким и приехали, как предлагали его спутники и чему прежде Байрон так противился. Теперь он не произнес ни слова. Он вообще был тих как ягненок и полон какого-то особого внимания не только к людям, но и к вещам.
Последующие дни он провел так, как виделось ему в самых спокойных и самых прекрасных мечтах. Босоногие лиссабонские рыбачки, которые подталкивали друг друга локтями и пересмеивались, слыша, как он разговаривает сам с собой возле моря, и считая его безумным, были не правы. Он был не один и разговаривал не с призраком. Он обращался к образу незнакомки, которая живет в Синтре, имеет кровь, сердце, глаза и, разумеется, родителей, дом, имя. Но это куда менее важно. Он хотел назвать девушку именем плода или минерала, но передумал - это, на его взгляд, как-то умалило бы ее и ограничило. Мысленно он привык называть ее Маленьким созданием Little creature, но произносил это имя не как слова. То был один короткий выдох сквозь сжатые губы, который едва касался нёба, и тем не менее его было достаточно, чтобы вместить ее целиком. Здесь, на нёбе, Байрон ревниво задерживал воздух и долго его смаковал.
Через некоторое время он покинул Лиссабон и Португалию. Он видел другие страны, разговаривал с мужчинами и шутил с женщинами. Но хранил и лелеял свою тайну, пряча ее под словами, вещами и образами, и мог упиваться ею, нисколько не выдавая себя. Он связывал с ней определенные слова и, если кто-либо произносил их при нем, он, невидимо для посторонних глаз, наслаждался ее присутствием. В его подписи был один маленький, чуть приметный росчерк, означавший женщину из Синтры. Лимон, соль, масло и мальвазия были ее символами. За обедом на двадцать персон он вызывал в своем воображении зеленую Синтру и Маленькое создание, незаметно перекатывая между большим и указательным пальцами две крупинки соли. И менее всего он находил ее следы в лицах, словах и движениях женщин.
Прикосновение к ней в памяти исцеляло его и оберегало от всех встреч, от женщин и от самой жизни. А в особо счастливые мгновенья, в сумерках на морской пучине происходило чудо, подлинное, необъяснимое и неописуемое: зеленый холм в Синтре превращался в бесконечное небесное сияние, его бег - в далекий безмолвный полет, а лихорадка чувств той встречи - в чистый подвиг духа без границ и каких-либо угрызений совести.
Так продолжалось приблизительно около года. А потом Маленькое создание стало угасать и блекнуть, как ночное видение и сон на заре, и постепенно терять свою силу. Байрон чувствовал себя осиротевшим, несчастным, беспомощным. Его вновь подхватило и понесло по жизни недоброе течение, и вновь участились встречи и столкновения, за которыми тенью следовало отвращение. И все было тяжелее и горше, чем до встречи в Синтре, ибо теперь ему казалось, будто мстительные законы жизни распространяют свою силу и на царство мечты и что от них не убежишь и не спасешься.
Тропы
© Перевод А. Романенко
У начала всех троп и дорог, в основе самой мысли о них стоит глубоко и навечно вбитая тропа, по которой я впервые начал свободно ходить.
Это было в Вышеграде, на твердых, извилистых, словно изглоданных дорогах, где все сухо и горестно, где нет красоты, нет радости, нет надежды на радость, нет права на надежду, где горький комок, который человек не в силах проглотить, на каждом шагу колом встает в горле, где сушь и ветер, снег и дождь пожирают землю и семи в земле, а все, что как-то выбивается и рождается, клеймят, придавливают и сгибают так, точно хотят вбить, будь это возможно, другим концом в землю, лишь бы вернуть в бесформенность и тьму, из которой оно вырвалось и проросло.
Бесчисленные тропы нитями и гайтаном испещряют горы и склоны вокруг города, вливаются в белый проселок или исчезают у воды в зеленом ивняке. Инстинкт людей и животных проложил эти пути, а нужда утоптала их. Здесь трудно отправляться в дорогу, трудно идти и возвращаться. Здесь садятся на камень и укрываются под деревом, на сухом месте или в скудной тени, чтоб отдохнуть, помолиться или подсчитать выручку. На этих тропах, которые метет ветер и моет дождь, а солнце лечит и калечит, на которых можно встретить лишь измученную скотину и молчаливых людей с суровыми лицами, родилась у меня мысль о богатстве и красоте мира. Здесь я, неученый и слабый, с пустыми руками, был счастлив хмельным счастьем, счастлив до бесчувствия от всего того, чего здесь нет не может быть и никогда не будет.
И на всех дорогах и путях, по которым я позже проходил, я жил лишь этим убогим счастьем, этой своей вышеградской мыслью о богатстве и красоте мира. Ибо с того самого момента, как я покинул ее и по сей день под всеми дорогами земного шара неизменно пролегала мною одним видимая и мною одним осязаемая крутая вышеградская тропа. Собственно, по ней я отмерил свой шаг и с ней соразмерял свое движение. Всю жизнь она не оставляла меня.
Когда меня утомлял и отравлял мир, куда я попал по воле злого случая и где чудом удерживался на поверхности, когда затягивало горизонт и я терял направление, я набожно, как верующий - молитвенный коврик, стелил перед собою твердую, убогую, крутую вышеградскую тропу, что излечивала любую боль и облегчала любое страдание, ибо все это она содержала в себе и все превосходила. Так, по нескольку раз в день, пользуясь минутой затишья, каждой паузой в разговоре, я проходил часть того пути, с которого никогда не следовало сходить. Так до конца дней своих, невидимо и тайно, я все-таки пройду назначенный мне судьбой отрезок вышеградской тропы. А вместе с концом жизни оборвется и она. И затеряется там, где оканчиваются все тропы, где нет ни дорог, ни бездорожья, где не надо двигаться и делать усилия, где все земные пути путаются в бессмысленном клубке и гаснут, подобно искре спасения в наших глазах, которые и сами гаснут, приводя нас к цели и истине.
Моя первая встреча с творчеством М. Горького
© Перевод А. Романенко
Тогдашнее Сараево представлялось нам, ученикам четвертого класса гимназии, самым большим и роскошным городом в мире, бурная таинственная жизнь его была для нас прискорбно недоступна, а наша гимназия мнилась пустыней без проводников и указателей, ссылкой пожизненной и вечной.
Было нам по пятнадцати лет и учились мы в четвертом классе гимназии, когда я и мои товарищи обнаружили, что в одной из сараевских книжных лавок есть библиотека, где можно брать книги домой. Теперь я уже и сам не знаю, каким образом раздобыл я небольшую сумму, которая нужна была для того, чтобы записаться в библиотеку и внести залог; главное, в одни прекрасный день я вошел в книжную лавку, взволнованный и робкий, словно шел на суд, который станет допрашивать меня о тяжких преступлениях, а не в книжную лавку, существовавшую и для меня, поскольку она зарабатывала на мне, как и на любом другом, кто ее посещал.
На полках этой скромной лавки выстроилось триста - четыреста томов на немецком и сербскохорватском языках. Так мне впервые открылась мировая литература, открылась как великий мир, о котором я не мог ничего узнать ни в семье, ни в гимназии. Семья была бедная и неграмотная, а о гимназии лучше вовсе не говорить. Мировая литература, представленная в этой маленькой, с бору да с сосенки собранной библиотеке в австрийском стиле и вкусе, раскрылась перед мальчиком океаном, огромным и страшным, неодолимо увлекавшим в пучину. Простой случай привел меня к неведомому морю, и я поплыл по нему, алчный, жаждущий, неразумный.
В этой библиотеке, где я проглотил столько ненужных и вредных книг, иногда попадалось и кое-что хорошее. Так я набрел на тонкую книжку рассказов М. Горького в скверном переводе. Это чтение захватило и увлекло меня тем сильнее, что не все мне было по возрасту. Я прочитал "Макара Чудру", "Старуху Изергиль" и остальные рассказы той поры.
Странно и болезненно смешивалось во мне ощущение величия жизни и красоты искусства с чувством, что и я должен, обязательно должен написать что-нибудь подобное.
Никого не было рядом со мной, кто следил бы за моей работой, руководил бы моим чтением и указал бы мне, что надо делать и читать, кто мог бы разобраться в моих юношеских чувствах, отбросить нездоровое, наносное, помочь выпестовать здоровое и органическое. Кое-как я закончил четвертый класс. Все летние каникулы я провел в своей тесной и сырой комнате или в крохотном парке на берегу Миляцки, размышляя о своем рассказе. Я купил специальный блокнот и тайком от окружающих начал писать.
Трудно сейчас восстановить, что прошло через голову одинокого мальчика в те летние дни. Знаю лишь, что никаких благ прекрасного мира - летних купаний, прогулок и развлечений - я тем летом не видел. Все заслонили гигантские образы из прочитанных рассказов М. Горького.
Лето дозревало, и мой рассказ рос. Когда я его окончил, мне показалось, будто у меня выросли крылья и я вот-вот воспарю над землей.
Пожалуй, лучше пощадить вас и не рассказывать о содержании рассказа, который я и сам успел позабыть. Главным его героем был македонец, который после трудной и бурной жизни в Стамбуле, Салониках и Скопле каким-то образом оказывается в Сараеве, где за чашей вина под звуки цыганской музыки рассказывает незнакомой компании о своих скитаниях, а на другое утро продолжает свой путь подвигов и бродяжничества. Короче говоря, рассказ был составлен таким образом: Челкаш плюс Макар Чудра плюс старуха Изергиль плюс все то мутное и незрелое, что бурлило во мне без всякого порядка и меры.
Едва рассказ был окончен, меня укололо жало тщеславия, которое мучит художников тем сильнее, чем менее они известны и значительны. Меня стало преследовать желание показать кому-нибудь мой рассказ, раз я не могу его напечатать и выпустить в свет, как это делает великий русский, носящий странное имя Максим Горький. Дьявол не давал мне покоя до тех пор, пока однажды я не выбрал двоих друзей, глотавших книги так же, как и я, и не прочитал им свое сочинение, сперва одному, потом другому.
Результат был обескураживающий. Конечно, оба моих критика нашли, что рассказ никуда не годится, что в нем нет жизненной основы и какого-либо смысла и что, самое главное, это всего лишь скверное подражание рассказам М. Горького, с которыми они, разумеется, познакомились по той же книге, что и я.
В справедливости их приговора я не сомневался. Это были умные и хорошие ребята, чье мнение я уважал, и мне представлялось невозможным, чтоб оба они ошибались. Однако удар был страшный. Я чувствовал себя так, словно вдруг упал с огромной высоты. Исчез мой трехмесячный экстаз, я потерял крылья и извивался, мелкий и ничтожный, на твердой и жесткой земле. Жизнь стала унылой, серой и печальной. Мне казалось, что жить не стоит.
Тогда я еще не знал, не мог знать, что мой великий и недостижимый образец, знаменитый М. Горький, в ранней молодости не раз давал себе клятву: "Никогда больше! Никогда ничего больше, ни в стихах, ни в прозе!" Еще меньше я мог знать, что рассказы рождаются не на основе впечатлений от чужих рассказов и не из тщеславной юношеской потребности подражать великим писателям. Мне некому было открыться, никто не мог дать мне совет и помочь в моем наивном, но неподдельном страдании. Самая большая беда нашей ранней молодости в том и заключалась, что и в своих радостях, и в своих муках мы чувствовали себя одинокими и оторванными от прочих людей, которые переживают или переживали те же радости и муки. Это лишало нашу радость самого в ней прекрасного, а нашей юношеской скорби придавало сверхъестественные размеры и неоправданную остроту.
В тот жаркий сентябрьский день, выслушав окончательный приговор своему рассказу, я шел по Бистрику разочарованный и глубоко несчастный. В голове - хаос, в душе - пустота, в пересохшем горле - с трудом сдерживаемое рыдание, и впереди - жизнь без красоты и света, который было меня ненадолго озарил. Я поторопился сжечь зеленую тетрадку с рассказом как свой позор.
Но прошло и это. Раны, которые жизнь наносит нам в юности, сильно болят, но и быстро заживают. Я тоже позабыл свое первое, вероятно, самое большое литературное разочарование. Уже следующей осенью мне попались новые книги и другие сочинения М. Горького. Я навсегда излечился от безумной мысли писать точно такие же рассказы, какие пишет Горький. А в море иного, тяжелого, внешнего и внутреннего опыта потонула и самая память о моем юношеском рассказе, который так жестоко провалился на первом же экзамене.
Впечатления о Сталинграде
© Перевод А. Романенко
Наша делегация деятелей культуры, в которую входили представители всех югославских народов, провела пять недель в Советском Союзе, знакомясь с культурной жизнью этой братской страны, укрепляя и углубляя уже существующее сотрудничество между нашими обществами дружбы и ВОКСом. Я надеюсь и верю, что нам удалось достигнуть цели и что это скажется и в работе нашего общества. Во всяком случае, эта поездка обогатила нас во всех отношениях и стала для нас подлинным событием.
Отправляясь в путь, мы следовали нашим давним добрым традициям. Вот так же протоиерей Матия Ненадович сто сорок лет назад выехал в Россию из Сербии с целью "Сербию с Россией познакомить", так и Негош ехал по этой дороге из Черногории, так же двигались деятели культуры из Хорватии от Рачкого и Ягича до Цесарца и Крлежи. Однако, следуя давним добрым традициям, мы ехали по новым дорогам, которые показывает человечеству современная Советская Россия в своем стремительном победоносном развитии за последние три десятилетия.