Фасад белого красивого здания банка "Унион" протянулся вдоль набережной на восемнадцать метров. В нижнем этаже располагались служебные помещения, и все шторы были в тот день спущены, а в двух верхних этажах, в больших квартирах, самых дорогих в Сараеве, уже много лет жили адвокат и врач. Канцелярия директора банка помещалась в глубине дома и имела отдельный вход с узкой и коротенькой улочки по другую сторону здания. Лишь иностранцы да новички проходили к директору через главный подъезд, друзья же и знакомые пользовались входом с этой маленькой безымянной улочки. Тесная передняя вела непосредственно в просторный кабинет, полутемную и сыроватую комнату, в которой почти весь день горело электричество. Но и ей Пайер сумел придать своеобразный и приятный вид, как любой, даже самой маленькой вещице, к которой прикасалась его рука. По стенам висело несколько ярких акварелей с лесными пейзажами и охотничьими сценами; одинаковые по величине, они, очевидно, принадлежали одному художнику. В летние дни здесь было прохладно, а зимой в большой изразцовой печке потрескивали тяжелые буковые поленья. На полу, целиком застланном серым сукном, у двери лежали боснийские ковры, а около письменного стола, в глубине комнаты, - персидский. На большом столе не было ни беспорядка, пи холодной пустоты банковских конторок. Здесь стояли фотографии госпожи Пайер, черноглазой женщины с фигурой пантеры, и сына, красивого мальчика в форме пансиона, где он учился; подле бронзовой статуэтки оленя помещалась зеленая стеклянная ваза, в которой почти круглый год были цветы или ветки. Позади стола, на глубоких стеллажах, поблескивали золотые корешки расставленных длинными рядами книг.
Сейчас в конторе было прохладно и сумеречно, будто в часовне. Цветы в зеленой вазе завяли. Банк, как и другие учреждения и лавки, но случаю траура не работал. Директор зашел сюда лишь на минутку по пути в церковь, где должна была состояться торжественная месса по жертвам вчерашнего покушения. Он уже стоял в позе человека, собирающегося уходить. На нем был черный сюртук. Высокий белый воротник и черная манишка придавали ему торжественный и необычный вид. Широким дружеским жестом, не соответствующим этому его виду, он предложил Барышне сесть, а сам остался на ногах, прислонившись к письменному столу и скрестив руки на груди. Барышня кратко рассказала о том, что услышала от Рафо, и поделилась своими опасениями за дом и состояние.
- Вы знаете, что я к этим вещам не имела никакого отношения, всегда держалась в стороне и как раз у сербов была на плохом счету. И газеты на меня нападали.
Пайер кусал верхнюю губу, что было самым сильным признаком нетерпения, какой только можно было у него увидеть.
- И вот я пришла спросить у вас, как мне поступить. Я готова на все. Может быть, надо сделать какое-нибудь заявление или что-то в этом роде; может быть, что-то пожертвовать… Я сама не в состоянии решить.
Пайер опустил руки, подошел ближе и склонился над креслом, в котором она сидела.
- Послушайте, Барышня…
Когда-то он звал ее по имени; позже, когда ему приходилось разговаривать с ней по поводу ее своевольных поступков и ростовщических операции, он стал называть ее "Барышня". В ослеплении страсти, не дававшей ей возможности увидеть другие, гораздо более серьезные вещи, она не замечала того, что последние годы ее уже и не зовут иначе.
- Послушайте, Барышня, - продолжал Пайер, - мне представляется, что этот ваш Конфорти напугал вас больше, чем следует. Я знаю, что все, происходящее сейчас, неприятно и тяжело и что будет еще тяжелее и для всего мира, а особенно для сербов, но зачем опережать события и отрекаться от своего народа, когда никто от вас этого не требует? Да хотя бы и потребовали, вы дочь Обрена Радаковича и не должны так поступать, - ведь ваш отец, будь он жив, наверняка никогда бы так не поступил. Вы сербка, и в этом нет ничего постыдного. Напротив. Мой вам совет - ничем не выделяться, в том числе и лояльностью. Пусть вас не сбивает с толку и не пугает эта толпа, не делайте ничего такого, из-за чего потом вам было бы стыдно и о чем пришлось бы сожалеть. Не вечно же они будут вопить на улицах. Пока сидите дома, а если что понадобится, приходите или вызовите меня, и мы посоветуемся.
Пайер говорил, понизив голос, в глазах его мерцало легкое смущение.
Барышня вышла неудовлетворенная и неуверенно зашагала к своей лавке. Не в ее привычках было наблюдать за улицей и людьми вокруг себя и делать выводы из этих наблюдений, но на этот раз она весьма внимательно озиралась по сторонам. Лавки стояли закрытые, однако это не придавало улицам праздничного вида. Прохожих было меньше, тишина - глубже. Улицы выглядели так, словно их за ночь замела и вычистила какая-то необыкновенная буря, оставившая после себя пустоту и страшное предчувствие нового вихря. На крышах и в окнах появлялись все новые черные флаги. В начале Большого Чурчилука находилась ее лавка - ее не тронули, тяжелая железная дверь, как и на прочих лавках, была закрыта крест-накрест двумя железными поперечинами. Не задерживаясь, она пошла почти пустыми улицами дальше, на Варош. Весо она застала в тесном, круто поднимающемся дворике, благоухающем цветами, сверкающем чистотой брусчатки и белых стен. В глубине двора, на камнях, покрытых белыми простынями, была разложена лапша. Весо, совершенно одетый - только на ногах были белые носки и шлепанцы, - сидел на камне и прутиком отгонял кур, покушавшихся на лапшу. Барышню возмутила эта мирная идиллия, в которой не было и следа ее забот и волнений.
Весо, я пришла, чтоб решить, как нам быть с лавкой.
- Я и сам собирался проведать вас. Лавку я закрыл, как было приказано и как все прочие сделали. А там посмотрим…
Как это "посмотрим"! Разве ты не видишь, что разгулявшийся сброд разоряет сербские дома и лавки? Надо что-то делать.
- Что же можно делать?
Ну, можно черный флаг вывесить. В других лавках ведь вывешивают.
- Можно-то можно… - протянул Весо.
- Можно и должно.
- Да надо посмотреть, как поступят другие сербы, другие торговцы, а потом уж и нам по их примеру.
- Какое мне дело до других? Другие могут, если хотят, шею себе ломать, что они уже и начали, а я не хочу, чтоб лавку они спалили или мой дом разграбили!
- Погоди, Райка, не одна наша лавка на свете, рядом тоже люди живут, как будет с другими людьми, так и с нами.
- Какой свет? Какие люди? Мне деньги даст не свет и не люди, а мое дело. Разорюсь - никто ко мне не придет и не спросит, как я и что со мной.
Она говорила быстро, еле сдерживая возмущение.
- Я, Райка, не пойду против людей; как поступят другие, так и я.
Пораженная, Барышни взглянула на Весо внимательной. Был он, как обычно, маленький и сморщенный, в шлепанцах, с прутом в руках и тем не менее какой-то торжественно спокойный и по-мужски твердый. Он стоял прямо, словно его хилое и тщедушное тело поддерживал стальной скелет.
Неожиданное самообладание этого обыкновенно слабого человека и его непробиваемое хладнокровие повергли Барышню в смятение и негодование. Резкие и гневные слова рвались с ее губ, сталкиваясь и преграждая друг другу путь. И как раз тогда, когда она собралась решительно заявить, что она будет поступать так, как считает нужным и как требуют ее интересы, и что поведение сербских торговцев ее мало трогает, сверху, из дома, послышался резкий женский голос:
- Кыш, накажи вас бог! Кыш, подохнуть бы вам до времени! Весо, господь с тобой, не видишь, что ли, куры лапшу клюют? Кыш, кыш!
На пороге стояла жена Весо, Сока, такая же маленькая, как и он, в белом переднике, чистенькая и аккуратная. Взмахивая руками, измазанными в муке, она гнала кур, которые действительно, воспользовавшись разговором Весо с Барышней, подошли и начали клевать лапшу, разложенную на простынях. Весо усиленно замахал своим прутом, и куры кинулись врассыпную. Сока подошла поздороваться с Ранкой
Этим незначительным волнением в миниатюрном хозяйстве миниатюрной супружеской пары и был завершен визит Барышни к Весо. Она поспешно и рассеянно простилась, решив про себя, что от этого человека в теперешних обстоятельствах ждать нечего и что надо во всем положиться на себя, на собственные силы и собственный разум.
Когда женщина, подобная ей, слепо и непреклонно устремляется к одной цели, для нее не бывает ничего тяжелого или невозможного. Хотя лавки были закрыты, а люди напуганы и разъединены, Барышня уже до обеда нашла все, что требовалось: на ее доме и на лавке повисли черные флаги. Вывесила она их не первая, но снимет - последней.
V
В жизни каждого человека есть темные периоды, о которых память большей частью молчит или говорит очень мало. Таким периодом в жизни Райки были четыре года войны. Эти четыре года походили на живой и странный сон с сильными ощущениями полета и страха, омраченный в конце невзгодами, убытками и страшной горечью. Характер этой горечи Райка и сейчас не может толком уразуметь, но она ее уже никогда не оставит.
Совершен торжественный перенос тела убитого престолонаследника и его супруги на железнодорожную станцию. Прокатилась мощная волна арестов и репрессий. Местная печать выкричалась в специальных выпусках и крупных заголовках, а темные или фанатичные манифестанты - в лозунгах, которых они и сими хорошо не понимали. После нескольких тяжелых и кипучих дней неожиданно наступила необычная тишина, точно после оглушительного взрыва. Эта тишина была не просто отсутствием шума, бурных и волнующих событий и громогласных демонстраций. Это была активная тишина, в нее люди напряженно вслушивались, ожидая новых потрясении, хотя в ушах еще не совсем замерло эхо только что минувших. Этой тишиной кто-то дирижировал, кто-то нуждался в ней, но никто ей полностью не доверял, каждый старался поймать скрытый, неуловимый звук и по нему угадать, "во что это выльется".
В этой тишине Барышня чувствовала себя как в родной стихни. Она не задумывалась, что скрывается за ней, не спрашивала себя, что ожидает город, горожан и всех соотечественников. Главное, что не стало криков, сумятицы, неудержимых и беспорядочных метаний толпы. Главное, что опять можно думать о делах, подсчитывать, налаживать возврат ссуд, мечтать о будущем. Правда, торговцы сбиты с толку, в банке сдержанны, суровы и молчаливы, словно на бесконечной литургии. Словом, все озабочены. А на иных лицах можно заметить неизбывный страх и слезы. Это сербы. Но все это Барышня не принимает и не желает принимать в расчет. Она знает только, что на улицах больше не стреляют и не кричат и что не громят дома и лавки. Ни одно из ее опасений не оправдалось. Ее дом и лавка не подверглись разорению и не пострадали. Никто ни в чем ее не обвинял. Она была довольна. Все прочее ее не заботило. Ее сердило лишь, что никто не мог полностью разделить с ней ее радости, спокойствия и жажды деятельности У всех отсутствующий взгляд, ни от кого слова не добьешься. Даже Рафо Конфорти еще не пришел в себя. На все вопросы он отвечал неопределенно, а все предложения отвергал туманными словами:
- Хорошо, Барышня, надо только подождать, пока все немного уляжется, там посмотрим.
А сам явно думал о другом.
Так прошел примерно месяц, а затем тишина, словно в огромном оркестре, действительно оборвалась и обернулась общим движением и грандиозным грохотом. Первой загремела печать. А за ней пришли в движение массы, повалили события, небывалые по своему характеру, в невиданных до сих пор формах и масштабах. Звонили колокола, громыхали военные оркестры, бухали пушки. Воздух непрестанно дрожал, и эта дрожь сливалась с тревогой, которая тайно или явно охватывала всех жителей злосчастного города. Снова стали выходить специальные выпуски газет с буквами величиной в палец.
События не следовали одно за другим, а сталкивались и перескакивали друг через друга. Ультиматум Сербии объявление войны, потом вступление в войну почти всех великих европейских держав, одной за другой. Все это усиливало сотрясение воздуха и общую тревогу, вызванную самыми разными причинами.
Растерявшаяся Барышня никак не могла прийти в себя и понять что к чему. Она пошла к Рафо Конфорти и застала его, к своему удивлению, бодрым, жизнерадостным и деятельным. Он больше не ждал развития событий. Что должно было случиться, случилось. У него только один совет, один лозунг - покупать. Кто быстрее купит и дольше всех продержит купленное, тот понял дух времени, тот выиграет и устоит при любых переменах.
- Что покупать? - спросила Барышня расслабленным голосом, со страхом глядя на Рафо, который словно вырос, окреп и обрел что-то новое.
- Все, Барышня. Кирпич купите сейчас, полежит он у вас месяц-другой, получите восемьдесят процентов чистой прибыли.
И Рафо действительно покупал. Среди прочего и кирпич, который он брал на кирпичном заводе у Илича в Кошеве, рядом с кладбищем. За Рафо, скромно и незаметно, отваживаясь лишь на небольшие операции, следовала Барышня. Мало-помалу она становилась деятельнее и смелей. Поиски возможных сделок, мучительные и долгие раздумья, перепродажи, страх, который обычно сопровождает спекуляции и который всегда одинаков - и при выигрыше и при проигрыше, - все это целиком забирало ее время и поглощало ее внимание. Крупные события и громадные перемены, происходящие как во всем мире, так и здесь, у нее на глазах, она видела, словно сквозь сон, смутно и неясно.
А мир сотрясали огромные движения масс, первые военные столкновения, газетные известия, походившие на вопли, невероятные угрозы и неожиданные повороты. И здесь, в самом Сараево, рядом с ней, происходили невиданные и небывалые вещи. Люди жили стремительно, бурно, страдая и мучаясь явно и тайно. Город наполнили резервисты. Одни был и еще в своей крестьянской одежде, другие потели в серых и синих мундирах и новых башмаках. Толкались на улицах, орали несли с натужным воодушевлением, кричали, ругались, пили, курили и хотели одного - забыться. На улицах валялись раздавленные фрукты, арбузные корки. Во всем чувствовалось болезненное стремление гулять напропалую. А рядом - подлинная нужда и горе. Сербов снова хватали и сажали в импровизированные тюрьмы, и теперь уже но только молодежь и студентов, но и солидных торговцев, мирных чиновников. Аресты производились не по решению суда, не по какому-либо закону, который можно было бы понять, а слепо, неудержимо, наудачу.
Все, что устрашало и внушало тревогу людям, достигало наконец и до Барышни, на мгновение выводило ее из равновесия и отвлекало от дел, но потом снова исчезало, усилием волн оттесненное в глубины сознания. Все, что для других людей составляло суть и смысл жизни, для нее было лишь помехой, не дающей он спокойно жить и мирно трудиться. Особенно бесили ее вести и разговоры о непрекращающихся арестах и преследованиях сербов. Они донимали ее даже дома. О них непрестанно говорила мать; глаза ее покраснели и губы распухли от плача, потому что семьи их ближайших родственников тоже пострадали, в некоторых взяли всех взрослых мужчин. Мать ходила туда выразить соболезнование, возвращалась разбитая, как с похорон, и рассказывала подробности - как вели себя полицейские при обыске и аресте, кто был нагл и груб, кто вежлив и предупредителен; что они говорили и что им отвечали; что арестованный взял с собой и что он сказал перед тем, как его увели в тюрьму.
Барышня слушала ее со скучающим видом, негодуя про себя, мечтая о том, чтоб та замолчала или хотя бы переменила тему разговора, но что-то в ее душе - какая-то стыдливость и робость - мешало ей оборвать старушку. А та шепчет сквозь слезы, не в силах закончить свое повествование, ставшее для нее неодолимой, болезненной потребностью. Вернется, например, от соседки Лепши, вдовы Луки Павловича, долго не может прийти в себя, сидит, не раздеваясь, и слова и слезы текут сами собой.
- Ох, несчастная Лепша, до чего дожила - не дай бог никому! Единственного сына увели супостаты - плачь теперь по нем на старости лет! Ох, беда, беда! Рассказала мне все как было. Проводила его, говорит, до ворот, а он, как выходить со двора, обернулся и говорит: "Не плачь, мать, не радуй супостатов и не смей обивать пороги да просить за меня; правда на моей стороне, и мне ничего не сделают!" А я, говорит, скрепила сердце, пытаюсь улыбнуться, чтоб он меня такой запомнил, смотрю на него и не вижу; его уж увели, а мне все кажется, что он еще стоит у ворот, улыбается и что-то говорит мне.
Барышня поспешно поднимается и выходит словно по делу. С каждым днем ей все ненавистней эти рассказы о мученичестве и героизме: все это представляется ей чрезмерным, напрасным и вредным, но сказать об этом открыто у нее не хватает храбрости. Такое случалось с ней редко. Во всех прочих делах она с матерью не церемонилась, но в этом случае, так же как в свое время с нищими, она не с мгла противоречить ой открыто Барышня только старалась не быть дома, когда к ним приходили женщины, у которых кого-то арестовали, потому что тогда не было конца этим разговорам, чередовавшимся с плачем и вздохами, а она считала их недостойной и зряшной тратой времени, и они вызывали у нее странное и смешанное чувство прозрении скуки и вины. Она искрой но ненавидела то, что называют "пустой болтовней", еще большую ненависть испытывала к кофе и ракии, которые при этом регулярно подавались, но сильнее всего Барышня ненавидела пылкие излияния возвышенных чувств, в которых сама не могла участвовать.
Однако при столь исключительных обстоятельствах помешать этим посещениям и закрыть перед пострадавшими двери дома было невозможно. Даже у Барышни не поднималась на это рука, особенно когда дело касалось самых близких родственников.
Чаще других к ним приходила Дивна, ближайшая родственница и сверстница Райки, жена известного в городе доктора Иосифовича; у нее арестовали мужа и деверя. Дивна всегда была худощавой, а за последние несколько недель совсем высохла и почернела. В черном платье - она еще носила траур по матери, с тяжелой волной черных неубранных колос, нависших над большими воспаленными глазами, она вела себя как героиня трагедии. Поздоровается с Райкой, кинув на нее невидящий взгляд, сядет рядом с матерью, но и с ней почти но говорит, только слезы текут и текут, а она их даже не утирает, лишь время от времени отворачивается в сторону. Мать на тысячу ладов старается утешить ее, успокоить, а Барышни терзается про себя, что не может найти для нее ни ласкового слова, ни улыбки.
Когда Дивна уходит, она сухо процедит несколько слов и спешит перевести разговор на другое.
- Никогда не видела, чтоб кто-нибудь проливал столько слез, - отзовется она холодно и неловко.
- Эх, дочка, о двоих она плачет: о муже и девере, и о каком девере!
И Барышня, почувствовав неуместность своего замечания, тщетно ищет слова, будто разговор ведется на иностранном языке.
Только уйдет Дивна, приходит тетка Госпава. И снова варится кофе, и снова идет разговор об арестах и насилиях. Правда, тетка Госпава - полная противоположность Дивно. Энергичная, боевая, она не плачет и не жалуется, но зато говорит, говорит без умолку и без оглядки. В самый день покушения арестовали ее сына - студента, изучавшего в Праге медицину, активного участника национально-революционного движения молодежи. Вскоре после этого был отстранен от должности и ее муж, крупный государственный чиновник, тихий, замкнутый и недалекий человек. Сейчас он сидит дома ни жив ни мертв, не в силах уразуметь, как такое могло с ним случиться, когда он "никогда ни во что но вмешивался".