- Мы не останемся здесь, - продолжал он, успокоиваясь, разнеживаясь и как будто мечтая вслух, - мы уедем отсюда, мы поселимся в Петербурге, устроим маленькое хозяйство, будем допускать к себе только немногих избранных друзей. Я буду трудиться, и как легок и приятен мне будет всякий труд! Мысль, что я тружусь не для себя только, а для существа родного, близкого мне, - эта мысль будет одушевлять и вдохновлять меня…
До сей минуты деятельность моя была в усыплении, потому что я не имел цели в жизни, потому что кругом меня было все бесприветно и пусто. До сих пор я бродил во мраке и ощупью, я воображал себя мудрецом, а между тем был глуп, как ребенок. Только теперь я начинаю понимать и видеть все ясно; только теперь я чувствую в себе настоящую силу и желание деятельности. Человек, никогда не любивший, хотя бы прожил сто лет, не имеет права сказать, что он жил!
Григорий Алексеич говорил долго, Наташа слушала его с восторгом, и в воображении ее уже развертывалась картина прекрасного будущего. Для Наташи каждое его слово дышало святой, непреложной истиной. Она смотрела на него с полною верой.
Но Григорий Алексеич не мог долго оставаться в таком безмятежном и блаженном состоянии духа. Одно обстоятельство, совершенно, впрочем, ничтожное, вдруг нарушило внутреннюю его гармонию.
Он лежал после обеда на диване в своей комнате и мечтал. Мечты его мало-помалу начинали спутываться и принимать неопределенные и туманные образы, глаза закрывались, и он готов уже был совсем заснуть, как вдруг кто-то сильно и выразительно крякнул над самою его головою.
Григорий Алексеич открыл глаза и с досадою обернулся назад.
На пороге двери стоял Петрович с свойственным ему глубокомысленным видом.
- Что тебе надо? - спросил Григорий Алексеич.
- Да, признаться, надо-то мне Сергея Александрыча, - отвечал Петрович, заглядывая в комнату.
- Его нет здесь.
- То-то нет, я и вижу, что нет. Да где же бы они это могли быть?
- Не знаю.
- Гм! Надо пойти отыскивать их. Барыня их спрашивает зачем-то…
- Поди отыскивай… Мне что за дело.
Но Петрович не двигался с места.
- Ну, что ж тебе?
- Эх, батюшка Григорий Алексеич, - проговорил Петрович, вздыхая, - то ись, как я вас люблю… верите ли богу… я много произошел в своей жизни и много господ видал на своем веку… Вот и Василий Васильич Бочкаревский, знаете его? уж на что барин, - да нет, куда до вас, далеко! Все не то. Этакая счастливица наша барышня, в сорочке, видно, родилась, ей-богу!
- Это что значит? - сказал Григорий Алексеич, вскакивая с дивана.
Петрович немного смутился.
- Вы простите меня, Григорий Алексеич, то ись, может статься, я и глупое слово сказал, оно, может, вам и неприятно, что я примешал ваши сердечные чувствия, но ведь шила в мешке не утаишь, батюшка, ей-богу. Мы, то ись все, не иначе понимаем вас, как женихом Натальи Николавны, и радуемся этому! Ежеминутно, так сказать, бога благодарим…
Григорий Алексеич кусал губы от нетерпения и досады.
- И сама барышня, - продолжал Петрович, - ономнясь приходит в девичью… и я тут случился, знаете… и говорит: ну, девушки, говорит, будет вам работа… приданое, говорит, мне шить…
- Она сказала это? - вскрикнул Григорий Алексеич, бледнея и дрожа всем телом. -
Ты лжешь!..
- Чего же вы, батюшка, гневаетесь-то? Убей меня бог. Вот тут и Палагея была, и
Аннушка, и Матрена, всё живые люди. Спросите у них, коли мне не верите.
Петрович клялся и божился, но Григорий Алексеич не слыхал уже ничего и не видал.
У Григорья Алексеича помутилось в глазах; он в отчаянье бросился на диван, потом вскочил и начал бегать из угла в угол, бормоча сквозь зубы несвязные и отрывистые фразы:
- Прекрасно!.. приданое… девкам поверять свои тайны… это в духе деревенской барышни!.. Как это мило!
Наташа вдруг потеряла для него свое высокое значение и превратилась в пустую, ничтожную девочку.
"И я допустил себя так глупо увлечься ею! - думал он, - и я мог вообразить, что она оторвалась от грязной и гадкой действительности, в которой родилась и выросла! Это сумасбродство, нелепость! Сергей Александрыч прав; он ничем не увлекается; он смотрит на вещи просто, положительно, и потому у него взгляд бывает часто яснее и вернее моего.
И может ли она любить, может ли она понимать любовь в ее святом, в ее высоком значении, когда она уж теперь начинает хлопотать о приданом и рассуждает об этом со своими девками? Ей просто хочется выйти замуж, женихов нет, а я, дурак, тут кстати подвернулся, - она и расплылась передо мною и начала сентиментальничать…"
Григорий Алексеич целый вечер дулся, не говорил с Наташей ни слова и едва отвечал на ее вопросы. Ночь провел он беспокойно, проснулся ранее обыкновенного и оделся наскоро, чтобы идти гулять. Он боялся встретить кого-нибудь, особенно Сергея
Александрыча, потому что чувствовал потребность быть один, потому что не хотел, чтобы кто-нибудь заметил его страдания. Григорий Алексеич вышел на крыльцо. Утро было теплое, небо было подернуто тонкими и бледными облаками. Роса крупными матовыми каплями лежала на листках бузинных кустов, разросшихся на дворе у самого дома; луг перед домом только что был скошен, и воздух напитан запахом травы… На крыльце, прислонясь к колонне, стояла Наташа; глаза ее были красны, и веки распухли.
Григорий Алексеич увидел ее и хотел вернуться назад, но уже было поздно.
Наташа обернулась к нему. Григорий Алексеич сухо поклонился ей, остановился в раздумье и не знал, что делать. Встреча была с обеих сторон неожиданна. Ни Григорий
Алексеич, ни Наташа несколько минут не знали, что сказать друг другу.
- Какое прекрасное утро, - произнесла наконец Наташа в замешательстве.
- Да, - отвечал Григорий Алексеич рассеянно и не глядя на нее.
- Отчего вы так рано встали сегодня? - спросила она.
Григорий Алексеич не отвечал ни слова. Наташа повторила свой вопрос.
- И вы, кажется, встали сегодня раньше обыкновенного? - сказал он раздражительно. - Я, признаюсь, не ожидал вас встретить здесь… Вы, верно, чем-нибудь озабочены, какими-нибудь хлопотами по хозяйству?.. Это делает вам честь. Заниматься хозяйством очень полезно, полезнее даже, чем читать.
- Что это значит? Что это за тон? - спросила она. - Объясните мне, что это значит?
Вы так изменились со вчерашнего дня. Я не понимаю вас…
- Вы меня не понимаете?.. - возразил Григорий Алексеич с ядовитою улыбкою, - может быть!
Но в эту минуту он взглянул на Наташу. Ее расстроенный вид, ее распухшие от слез глаза, ее бледность - все это вдруг поразило его.
"Какое же, однако, я имею право оскорблять ее?.. - подумал он. - К тому же верить словам глупого лакея… Может быть, все это было не так. Он переврал". Григорий
Алексеич вдруг бросился к Наташе с чувством.
- Простите меня, - сказал он, - не слушайте меня, я сам не знаю, что говорю! я болен. - И он в отчаянии судорожно ломал свои руки, как нервическая женщина.
- Что с вами? - спросила она, взяв его руку и глядя на него с участием.
Григорий Алексеич не только успокоился совершенно, но ему показалось, что в ее невольном движении выразилась вся сила, вся беспредельность ее любви к нему.
Весь этот и следующий день он был необыкновенно доволен и весел. Может быть, довольствие это продолжалось бы и долее, если бы не Петруша. Петруша давно искал удобного случая сблизиться с Григорьем Алексеичем и серьезно поговорить с ним о
Наташе, о самом себе и о человечестве, которое сильно его тревожило. И когда случай этот, по мнению Петруши, представился, - он передал весь разговор свой с сестрою.
- Так она вам призналась, что любит меня? вам? - возразил Григорий Алексеич, выслушав его и с некоторою злостью измеряя его с ног до головы.
- Да, - отвечал Петруша гордо и торжественно.
- В самом деле?
Григорий Алексеич улыбнулся презрительно.
- Впрочем, - продолжал Петруша, - впрочем, и без признания Наташи я знал и видел всё… ваша и ее тайна была давно угадана мною. Я понял вас с первой минуты вашего приезда сюда. На меня вы можете положиться.
Григорий Алексеич принужденно захохотал.
- Благодарю вас: поверьте, мне очень лестно быть поняту вами, - только я не советую вам слишком полагаться на вашу проницательность. Она легко может обмануть вас, молодой человек!
Петруша побледнел, закусил губу и отстал от него.
Григорий Алексеич проводил Петрушу глазами и ударил себя в лоб.
"Я глупец, совершенный глупец! - подумал он. - Неужели я целый век буду жить фантазиями? После всего, что мне наговорил этот мальчишка, после всего этого можно ли, наконец, сомневаться в том, что такое эта Наташа?.. нет, нет! Пора мне отрезвиться от этой любви, выкинуть этот вздор из головы - все это пошлые остатки глупого романтизма!"
С каждым днем Григорий Алексеич все более и более впадал в разлад с самим собою и беспрестанно изменяя свое обращение с бедною Наташею. Иногда казалось ему, что Сергей Александрыч смеется над его любовию и смотрит на него с сожалением, иногда он был убежден в том, что ему расставили сети, что его ловят, что Сергей
Александрыч вместе со всеми своими родственниками в заговоре против него и что его хотят заставить жениться на Наташе.
Наташа решительно не понимала, что делается с Григорьем Алексеичем. Все в нем последнее время было для нее необъяснимой загадкой. Беспокойство ее возрастало с каждым днем. Но обстоятельство, никем не предвиденное, вдруг вывело ее из ее неопределенного положения,,,
ГЛАВА X
К числу почетнейших помещиков той губернии, в которой находится село
Сергиевское, принадлежит Захар Михайлыч Рулёв. Он имеет генеральский чин и 600 незаложенных душ. Окончив с честию свое служебное поприще, украсив грудь свою орденами и получив генеральский чин при отставке, Захар Михайлович поселился в своей деревне. Ему было тогда 59 лет. Он среднего росту, волосы у него седые, глаза светло- карие, лицо круглое, нос широкий, губы толстые, особых примет никаких. Захар
Михайлыч человек прямой, положительный, деятельный и никогда не заискивавший ничьего покровительства. Для Захара Михайлыча все в жизни ясно и просто, как дважды два четыре.
Сельцо Красное, резиденция Захара Михайлыча, отличается необыкновенным порядком и устройством. При въезде в деревню, у околицы, вместо обыкновенного, полусгнившего и почерневшего сруба, крытого соломой, провалившейся внутрь, - каменная караульня, крытая железом. По обеим сторонам вдоль прямой и широкой улицы вытянутые в струнку крестьянские избы. В середине господская усадьба: одноэтажный каменный выбеленный дом, несколько похожий на казарму, и с обеих сторон в виде полукруга флигеля, также выбеленные, а на площадке перед домом небольшая каменная часовенка, около которой симметрически посажено несколько липок, подпертых палками.
На каждом флигеле надписи: больница, контора, ткацкие и проч. Площадка всегда начисто подметена и усыпана желтым песком. Сельцо Красное более походит на военное поселение, чем на деревню.
Все крестьяне Захара Михайлыча ходят также по струнке. Он сам постоянно наблюдает за всеми работами и ежедневно прохаживается по своим владениям с толстою сучковатою палкою в руке, которая, как и сам он, не остается в бездействии.
Захар Михайлыч строг, но это не мешает красносельцам любить его и называть добрым барином.
И у Захара Михайлыча, точно, доброе сердце. Когда дело спорится и крестьяне его работают охотно, дружно, он с любовию смотрит на них, опираясь на свою палку, и маленькие глазки его прыгают от удовольствия.
- Ай да ребята! - покрикивает он, - молодцы… - Захар Михайлыч часто употребляет поговорку, без которой коренной русский человек обойтись никак не может. Поговорка эта имеет необыкновенное свойство одушевлять и поощрять крестьян к труду. Работа, ободряемая барским словом, закипает еще дружнее и веселее, и сам Захар Михайлыч иногда, расходившись, сбрасывает с себя сюртук и начинает подмогать своим подданным, да так, что пот дождем каплет с его барского чела… Дворня в сельце Красном многочисленна, как и во всех наших деревнях, но зато у Захара Михайлыча и из дворовых никто не сидит без дела. Тунеядцам нет места в сельце его. Он не гнушается надсматривать и за детьми и за бабами, чтобы и они не проводили время в праздности. Он никогда не выходит из дома без цели и решительно не понимает, что такое прогулка для удовольствия. Красоты природы не существуют для него; он даже питает просто что-то враждебное к живописным местоположениям.
До чтенья Захар Михайлыч не охотник, он читает мало, и то разве, когда бывает болен (что случается с ним очень редко), и ему все равно, что ни читать.
В обращении своем он прост, охотно протягивает руку всем, и равным себе и низшим, и со всеми говорит одинаковым голосом и тоном, несмотря на свое генеральство.
Это, впрочем, не нравится никому - и про него говорят, что он не имеет никакого обращения и достоинства и не умеет вести себя соответственно своему званию.
Мужчины в губернии вообще его не слишком жалуют, потому что он любит резать правду в глаза, не соблюдая никаких приличий, и более всех кричит и горячится на выборах; но зато дамы (и преимущественно маменьки) чрезвычайно расположены к нему…
Захар Михайлыч, как близкий сосед, часто посещал село Сергиевское. Он был очень доволен приездом Сергея Александрыча, потому что в свободное от хозяйственных занятий время любил поболтать с хорошим человеком о суете мирской. Захар Михайлыч вообще сходился с людьми скоро, потому что не углублялся в разбор их внутренних качеств. Люди в понятии его разделялись на добрых и злых, на честных и бесчестных: других разделений он не признавал и не слишком уважал ум и образованность.
Фамильярное обращение Захара Михайлыча сначала не нравилось Сергею
Александрычу, но потом он примирился с этим.
Григорий же Алексеич просто не терпел Захара Михайлыча.
- Несноснее этого человека я ничего вообразить не могу, - говорил он Сергею
Александрычу, - я решительно не пустил бы его на порог дома: болтает без умолку, надоедает глупыми вопросами, пошлая, самодовольная рожа…
День за днем уходил быстро, наступила осень. Поправка дома Олимпиады
Игнатьевны пришла к окончанию. Начались приготовления к переезду. Наташе тяжело было оставлять Сергиевское. Накануне переезда она в последний раз обошла весь сад, прощаясь с ним. Дорожки были устланы желтыми листьями; георгины, которыми она любовалась за три дня перед этим, поблекли и почернели от мороза. Наташе было грустно, и она долго сидела и плакала на той поляне, где Григорий Алексеич в первый раз признался ей в любви.
Сергей Александрыч, располагавший возвратиться осенью в Петербург, должен был остаться в своей деревне на неопределенное время. Он от нечего делать занимался охотой и метал банк двум соседям-помещикам, которые почти поселились у него.
Григорий Алексеич ездил в село Брюхатово сначала довольно часто, но с каждым разом возвращался оттуда все более и более в мрачном расположении духа. Он уже не мог говорить с Наташей наедине так свободно, как в Сергиевском.
Олимпиада Игнатьевна обращалась с ним уже несравненно холоднее и начинала находить в нем большие недостатки. Все это произошло, между прочим, оттого, что
Петруша, оскорбленный Григорьем Алексеичем, отзывался о нем с невыгодной стороны.
Петруша даже наушничал маменьке на сестру. Он знал, что играет роль не совсем благородную, но находил для себя тысячу оправданий.
"Я должен спасти Наташу, - утешал он самого себя, - и я спасу ее во что бы то ни стало! употреблю для этого все средства. К доброй цели можно смело идти путями окольными и не совсем чистыми… Я уже, слава богу, вышел из периода прекраснодушия…
Наташа увлечена безумною страстию. Она стоит на краю бездны… но я сзади ее, я сторожу ее движения, я не допущу ее до погибели… Нет! такие фразеры, как этот
Григорий Алексеич, теперь не проведут меня!"
Охлаждению Олимпиады Игнатьевны к Григорью Алексеичу невольно способствовал также и Захар Михайлыч, который после переезда их из Сергиевского стал довольно часто посещать их. В голове Олимпиады Игнатьевны блеснула новая, смелая мысль, что, может быть, Захар Михайлыч ездит недаром, хотя он, правду сказать, не подавал ей ни малейшего повода к этой мысли. Захар Михайлыч, по-видимому, не обращал никакого внимания на Наташу и почти ни слова не говорил с ней. Он все рассуждал с самой Олимпиадой Игнатьевной, и по большей части о делах хозяйственных, а иногда раскладывал вместе с нею гранпасьянс; но предчувствия любящего материнского сердца редко бывают обманчивы. Однажды Захар Михайлыч сказал Олимпиаде
Игнатьевне:
- Знаете ли вы, о чем я хочу поговорить с вами? - Угадайте-ка… Бьюсь об заклад, что не угадаете.
- О чем же, батюшка? - спросила Олимпиада Игнатьевна.
- Я - ведь вы меня знаете - человек военный, - продолжал он, - и не люблю никаких предисловий, а режу всегда напрямик… Отдайте-ка за меня вашу дочку, Олимпиада
Игнатьевна, право. Она мне очень нравится: девушка милая, скромная… - Захар Михайлыч остановился.
Олимпиада Игнатьевна смотрела на Захара Михайлыча, как будто не веря ушам своим.
- Ну, что же вы на это мне скажете?
- Боже мой! - воскликнула Олимпиада Игнатьевна, зарыдав, - дайте мне немножко прийти в себя… Ах, батюшка мой, Захар Михайлыч… Ах, боже мой, боже мой!.. Я… я никогда и думать не смела о такой чести. Мне этого и во сне-то пригрезиться не могло. Да стоит ли того моя Наташа?
- Эх, к чему это говорить, Олимпиада Игнатьевна, - возразил Захар Михайлыч, который не любил пустословья и слезных сцен. - Я вам скажу откровенно, у меня давно в голове мысль: что же, в самом деле, для кого я тружусь, для кого все устроиваю, для кого наживаю деньги? Кто помянет меня за все это? Близких родных у меня нет, а дальняя родня… бог с ней! Я знаю, что они, как вороны крови, ждут моей смерти; да к тому же что я за дурак, чтоб оставить им свое состояние? К тому же мне, признаться, последнее время что-то скучновато стало жить одному. Я человек простой, без затей, а Наташа ваша, кажется мне, предобрая. Поверьте, что она не будет со мною несчастлива… Ну, хотите ли иметь меня своим зятем? отвечайте просто.
- Поверьте, батюшка, - произнесла Олимпиада Игнатьевна голосом, дрожавшим от волнения, и воздев руки горе, - поверьте, что предложение ваше я почитаю не иначе, как неизреченным божеским милосердием к нам. Я не знаю… я…
- Так, стало быть, вы согласны? - перебил Захар Михайлыч, - это-то я и хотел знать… Ну, так, стало быть, по рукам, любезнейшая Олимпиада Игнатьевна, - так, что ли?
Он протянул ей свою большую и жилистую руку, которую она пожала крепко и с чувством и потом бросилась к нему на шею обнимать и целовать его.
Захар Михайлыч посидел еще после этого немного и потом взял свой картуз.
- У меня есть кое-какие делишки, - сказал он, прощаясь с Олимпиадой
Игнатьевной, - прощайте, любезная теща. Мне нужно поспеть домой засветло.
Он уже сделал шаг к порогу и вдруг произнес: "Ба, ба, ба!" - и вернулся, как человек, забывший перчатки или шляпу, или что-нибудь подобное.