Том 1. Пруд - Алексей Ремизов 21 стр.


- А Филиппка сызнова по статье законов! Филиппок-то говорит мне: мамынька… - и вдруг, засучив рукава, закричала богобоязненная Степанида, и темный платок спустился с ее головы, - шпульники вы, проклятые, доберутся до вас, окаянных, доберутся до вас, извергов, просить будете, нет, не будет пощады, шилом брюхо проколют, выворотят! - и зарыдала на голос.

- Сашу в тюрьму увезли, и не обедал, увезли в карете, - сказал Женя: над бровью у него дергалось.

- Перочинным ножичком… крови так пустяки, на ладошке унесешь! - услышал Коля голос Алексея Алексеевича и бросился из дому.

Коля бросился из дому за ворота, на улицу, словно кто-то гнал его бежать без оглядки, куда глаза глядят.

Он чувствовал, как ноги несут его, он слышал, как никогда еще так ясно не слышал каждый звук, кажется, ни одного звука не проронил он.

Свистки на железной дороге и звон часов, и дребезжание пролеток, и гул отдаленных колоколов, все навязчиво лезло, будто пряча что-то, будто скрывая от него самое главное.

На запотевших окнах Сухоплатовского освещенного дома, под чуть слышную музыку, прыгали тени.

"Танцуют, - подумал Коля, - они не знают! Кто же знает! Кто видит?"

Кровь вскипала у него на сердце, каждая кровинка, испаряясь, ложилась иглой на сердце, каждая кровинка колола сердце - черное, посиневшее от боли сердце, и тоска, как кровь из смертельной раны, хлынула на него.

Коля добежал до монастырской горы и, цапаясь и падая, вскарабкался на монастырскую гору, пошел к ограде к башенке, к каменной лягушке.

Меркло зеленоватое затихшее небо. Зеленый месяц тихо взбирался на ограду вверх к колокольне. А внизу гудела, плескалась поднявшаяся Синичка, гудела, ворчала, выводила одно и то же свое речное, полноводное.

Каменная лягушка шевелила безобразными перепончатыми лапами. Вздувалось ее белое каменное брюхо.

Сгорбившись, прошел Алексей Алексеевич с согнутою совочком рукой, весь зеленый, улыбался.

Вдруг со страшной высоты, словно грохнулись на Колю все колокола - ударили часы, и каждый, выбиваемый час бил его, и он повалился на землю, обнял лягушку и ударился головой о холодный камень, и белые колкие искры, взорвав тьму, разлились в глазах.

С неизъяснимой радостью Коля бился лбом о камень, бился крепко и больно.

Казалось ему, прощается он со светом, безрадостным, надругавшимся над ним, ранившим его детское сердце, прощается со светом, безрадостным, искровянившим его тело, исполосовавшим всю его душу, прощается с теми, кого так крепко любил и кого не любил вовсе, и просит простить за все слезы, за всю муку ради его мук…

Каменная лягушка шевелила безобразными перепончатыми лапами, вздувалось ее белое каменное тело, а с красной, ржавой коростою покрытой, пасти слетала шелуха, и выступало измученное лицо человека.

И плакало сердце, тихо, как плачут одинокие, у которых отнимают последнюю надежду, как плачут оклеветанные, у которых нет защиты, как плачут бессильные перед судьбою, которыми крутит и вертит судьба, не слышит их жалоб и слышать не хочет, как плачет нежное сердце в мире грубом огрубелых сердец.

Коля медленно поднялся с земли.

Река не бурлила, трава не росла и часы не ходили, только встревоженные стрижи чуть зазвенели, перенося молитвы, да красный благословляющий огонек теплился в окне башенки у старца, а над башенкой стоял зеленый месяц.

Коля отступил на шаг, и вдруг блеснувшая мысль перехватила дыхание, - он быстро нагнулся, пошарил по земле, нащупал голыш, зажал его в кулак и, отступив еще на шаг, прицелился, развернулся и бацнул камнем в красный благословляющий огонек.

Свистнул камень, звякнул в окошке, - огонек метнулся, затрепетал и канул, красный огонек погас.

Коля постоял минуту, посмотрел на темное окошко, и, не оглядываясь, твердо пошел от ограды начинать свою новую жизнь.

А там на огорелышевском дворе в белом Огорелышевском доме уже решена была судьба его. Последнее терпение лопнуло у Арсения: что ему еще делать, как поступить, да так, видно, и поступить - завтра же выгнать Финогеновых из их красного флигеля, чтобы и духа их не было на дворе, пускай как знают, так и живут. И уж отдано было приказание завтра же очистить красный флигель.

А там Синичка, сливаясь с Огорелышевским прудом, подплывала к красному флигелю и гремела полноводная, выводила одно и то же свое речное, полноводное, покрывала оттаявшую землю, такую непонятную, с ее неразгаданной непостижимой жизнью.

А там, на ржавом гвозде затопленного огорелышевского забора, отделявшего Синичку от пруда, что-то серело в зеленоватой лунной ночи - один из бесов, бесенок с ликом неподкупной и негодующей человеческой честности и справедливости, по-кошачьи длинно вытянув вверх ногу, горько и криво смеялся закрытыми губами.

Он-то знал, и на какую новую жизнь вышел Коля и зачем Арсений велел выгнать Финогеновых, выгнать, как в погоду собаку на улицу, и зачем все горе человеческое, от которого камень-кремень трескается, зачем злая судьбина, беда, не-доля, и зачем одни обречены ей, а другие свободны? Да знал ли он? И кто он - демон, один ли из бесов или просто бесенок? И демон, и бес, и бесенок, он знал и горько и криво смеялся с сжатыми губами.

Часть вторая

Глава первая
Бесы служат ему

От Камушка до Чугунолитейного завода и от Колобовского сада до Синички на огорелышевской земле и без Финогеновых - без Александра, без Петра, без Евгения и Николая шла жизнь по-своему, словно Финогеновых никогда и никто не видал на дворе, шла жизнь по строго заведенному английскому порядку, втиснутая раз навсегда в крепкую огорелышевскую оправу.

На огорелышевском дворе со смерти Вареньки уж больше никакого бунта не повторялось, и Прохор, слесарь, заменивший Павла Пашкова, баламутчик и смутьян, с год как сидел в новой тюрьме за Боголюбовым монастырем у заставы.

Кузьму, дворника финогеновского, белым дворником в белый Огорелышевский дом перевели, а на его место к красному Финогеновскому опустевшему флигелю Егора-Смехоту поставили, племянника Душки - Анисьи, Андрею-Воробью, управляющему, дали золотую медаль и почетное гражданство за преданную верную службу.

Игнатий Огорелышев - Игнатий Николаевич - по-прежнему смотрел за фабрикой, отдавая свой большой досуг благотворительности и садоводству, Ника - Никита Николаевич был все так же занят и приемами и гостями, способствуя слиянию сословий, как сам любил порассказать о себе в свой довольный стих. Сеня Огорелышев, уже директор Огорелышевского банка, был как нельзя лучше на своем месте, подписывал бумаги с росчерком, подражая отцу, и задумывал жениться.

Старел Арсений, но, кажется, с годами еще больше кипело в нем. Весь в делах, он все торопился, все беспокоился, хотел все сам осуществить и по-своему. И чувствуя постоянно, что времени нет, а надо много времени, чтобы все самому успеть сделать, потому что кто же сумеет сделать лучше его, он отрывал от себя свои последние минуты отдыха.

Прежде, два раза в год - перед Рождеством и Пасхой ходил Арсений в Синичкинские бани, теперь же только перед Пасхой. И в этот банный день с утра уж вставал он таким злым и таким неприступным, не дай Бог попасться! Как русский человек он любил баню, но вот и на любимую баню жалко ему стало времени.

Обтрепанный, в старом засаленном сюртуке, нечесаный, с кое-как подстриженной бородой, щетинистый весь и колючий - не Огорелышев, а жулик какой-то, Арсений давал повод к всевозможным полицейским недоразумениям: то околодочный из новичков в церковь его не пропустит, то городовой окрикнет. Околодочный и городовой на другой же день полетят с места, а приставу - выговор.

Во всех торговых и промышленных учреждениях, в конторах и банках, во главе которых стоял Арсений, служащие ходили обтрепанные и замызганные. Судя по себе Арсений не мог допустить, чтобы человеку, занятому делами, а ведь только делом должны были заниматься, было бы еще время думать о каком-нибудь галстуке, и чуть кто показывался ему нарядным, тому он ставил это на вид.

В гости, не по делу, впрочем, по делу не он, а к нему приходили, Арсений появлялся редко. И всякий раз, когда входил он куда-нибудь на вечер к родственникам, уж непременно напускал такого страха, что расстраивался весь вечер. Ему, конечно, странным казалось, что может кто-то танцевать, смеяться или просто разговаривать о пустяках. И кончалось тем, что, выругав кого-нибудь и притом так, зря, недовольный уходил он домой и всегда так торопился, словно в доме его начинался пожар.

В голосе его, и без того каком-то кошачьем, появился новый звенящий звук, уж самым простым словом оскорбляющий больнее всякого грубого, всякого позорящего имени, а в сердце его открылась ужасающая беспощадность: ты проси его сколько хочешь, ты плачь, ты умирай, ничего не подействует - что поставил, то и сделает, как сказал, так и будет. И весь он вздрагивал, словно судорога, не отпуская, бегала по нем, да и как ей не бегать! И все оттого, что сидел он Бог знает до которого часа, и вставал рано, раньше всех, и оттого, что дела заняли все в нем, и время и всю его душу. Конечно, недаром не спал он ночей, недаром так вздрагивал, - город приходил в славу, город богател, город строился на славу городам.

"При Петре Великом быть бы Арсению первым министром!" - говаривали купцы, посмеиваясь над нищедушием, убожеством и продажностью современников.

Недовольных Арсением не было, были оскорбленные, и таких много было, дошедших до последнего унижения и в обиде своей до последней терпеливости - выгнанные с места служащие, всякие артельщики, конторщики, И удивительное дело, как только он жив ходил, как его не укокошили? На князя было покушение, стрелял какой-то из молчановской компании, но на Огорелышева ну хоть бы какое искусственное, для выслуги? А пожалуй все дело очень просто: надо было обладать не меньшей силой, чтобы, встретясь лицом к лицу, вынести прежде всего этот звенящий уничтожающий звук его голоса и не потеряться, не задрожать, не выронить ножа.

Темные люди и простые, веровавшие всем сердцем своим, что старцу Боголюбовскому о. Глебу бесы повинуются, не раз поговаривали, косясь на белый Огорелышевский дом, что Арсению бесы служат.

И пожалуй были правы: так успевать во всем, как успевал Арсений, делать столько, сколько делал Арсений, что хотите, тут и в бесов поверуешь, одному человеку где ж справиться? Все один, все сам, все по-своему, и только совсем недавно в деле его нашелся ему помощник, и кто же? - верить не хотели, - Александр Финогенов.

На четвертый день Пасхи, когда вечером стало известно Огорелышеву, что утонул Прометей и Александра в тюрьму забрали, судьба Финогеновых была решена и на пятый день в четверг Финогеновых выгнали из красного их флигеля. Через Андрея-управляющего было передано Финогеновым, чтобы немедленно очистили они помещение.

"С вами еще и тебя заберут!" - оправдывал Андрей свое тяжелое поручение.

Куда было деваться Финогеновым? Степанида к дочери своей Авдотье-Свистухе в деревню уехала, Арина Семеновна-Эрих в свою богадельню ушла, Прасковья пока что, тоже до какой-нибудь богадельни, у Душки-Анисьи приютилась, а им куда, куда приютиться? Да куда же - Бакалов дом под рукой: взяли они с собой только самое необходимое, взяли Розика и переехали в Бакалов дом и по одной лестнице с Машкой Пашковой комнату себе наняли.

Один Евгений получал жалованье, на это и должны были жить. Петр благополучно выдержал все экзамены и в университет поступил. На университет надобились деньги и, как нарочно, ни у Петра, ни у Николая, как ни искали" первое время не находилось никакого даже самого дешевого урока. Только с осени Николай нашел себе занятия.

В пивной у Гарибальди, куда по субботам вместо всенощной заходили Финогеновы, столкнула судьба Николая с Мишкой Сухоплатовым, одноклассником, с которым Николай кончил Огорелышевское училище. Мишка Сухоплатов принадлежал к кутящей молодежи и, озорства ради, после всяких цыганок и шампанского, доканчивал свой хмельной вечер в пивной. Пьяный человек - чувствительный, расчувствовался Сухоплатов под гарибальдийские гусли, сам подошел к Николаю старое вспомнить об училище и, узнав от Николая о его жизни, вызвался ему помочь.

Николай в своей новой-то жизни дошел уж до той потерянности, когда самого себя жалко становится: и безделье мучило, и нищета доконала, хоть пропадай или иди к Огорелышеву, проси место в банке, и предложение Сухоплатова было ему очень на руку и нисколько не унизительно - Сухоплатов сам вызвался!

Мишка оказался вовсе не такой разгильдяй, каким в пивной представился, деловитости в нем было не занимать стать, и работы навалил он на Николая, знай только работай, и очень задешево. Николай приходил к Сухоплатовым по вечерам и часто до поздней ночи сидел, не разгибаясь, за счетами,

Сначала-то, весь отдаваясь потерянности своей, Николай нашел себе до боли раздражающее удовольствие корпеть над сухоплатовским делом: до боли приятное что-то чувствовал он в сознании своем, что вот он, Николай Финогенов, сидит за какие-то копейки у Мишки, у которого и лицо-то лошадиное, на плевок просится, а он, Николай Финогенов, знающий столько, что Мишке никогда не допрыгнуть до него, не только не плюет, а покорно высиживает час за часом, слушает Мишкины замечания, слушается Мишку, как старшего. Но потом и совсем незаметно все перевернулось: Николай готов был еще больше делать для Сухоплатова и гораздо меньше получать за работу. Таня Сухоплатова, сестра Мишки, которую когда-то на Огорелышевской серебряной свадьбе Николаю Александр показал, вот в ком все дело, вся причина.

И все вышло у него из головы, все Бакаловские будни, все ушло из его сердца. Какая Маша? - И как это давно было, смешно и вспомнить! Какая Верочка? - Да была ли она, не приснилась ли? И никакой Маргаритки никогда не было, а была всегда одна единственная, одна Таня.

Когда Коля влюблен был в Верочку, он не забывал и Машу, когда он влюбился в Маргаритку, он вспоминал и Машу и Верочку, он как-то делил их трех, но теперь одной и нераздельной была для него Таня, теперь ему казалось, что только теперь начинается его настоящая новая жизнь.

Так прошла зима. С Таней Николай встречался за работой: Таня входила в комнату брата под каким-нибудь пустяковским предлогом и оставалась подолгу. Объяснений между ними не было: так само собою вышло и без всяких слов. В гости к Сухоплатовым Николая не приглашали и только всего один раз в свои именины позвал его Мишка. Кроме пиджака, от которого несло стеарином, у Николая ничего парадного не было, и он нарядился в студенческий мундир, у Петра взял на вечер, и чувствовал себя очень неловко. К его несчастью на именинах оказался двоюродный брат Сухоплатова, студент настоящий, и было уж совсем неловко. А какая ревность мучила Николая, когда Таня нарядная входила к брату, чтобы ехать на бал или в театр! Ни в театр, ни на бал, куда уж ему! И ревность и какая зависть, и отчаяние, и упрямство: он добьется своего - будет и его время.

На Пасху выпустили из тюрьмы Александра. В Бакаловском доме Александр и недели не прожил. Скоро после свидания с Арсением, который его вызвал к себе для объяснений, получил Александр место в банке, сделался секретарем Арсения и ушел от братьев. Дело Александра осталось без всяких последствий, много этому содействовал, как говорили по городу, сам Арсений.

Весной Сухоплатовы уехали в свое подгороднее имение, и Николай уж больше не видал Таню. А занятия у Мишки продолжались. Несколько раз Николай встретился у Сухоплатова с Александром. Перед Александром Мишка заискивал, а из их разговора оказалось, что Александр бывает у Сухоплатовых, знает всю семью и Таню. Николай, делая вид, что занят счетами, особенно прислушивался, когда разговор касался Тани, и ему всякий раз казалось, что Александр как-то неприязненно смотрит в его сторону, и еще заметил он, что Александру просто стыдно за него.

Осенью, когда Сухоплатовы опять вернулись в город, Николай не нашел в Тане никакой перемены, только она много расспрашивала его об Александре, и из ее расспросов Николай понял, что Александр имеет на нее какие-то виды и, кажется, к удовольствию и с одобрения всей семьи. Но сама Таня не придавала этому никакого значения и, когда Николай высказал свои предположения, просто слышать ничего не захотела и даже просила больше никогда, никогда не касаться этого вопроса: замуж за Александра она никогда не выйдет. Это Николая страшно подняло и ходил он как в чаду. Как он тогда счета все не перепутал, надо диву даваться. А кроме того, с первым ненастьем Машка померла и, словно крест у него с шеи свалился, - теперь уж никто не будет стоять, над его душой. И в заключение всего вдруг вызвал его сам Огорелышев. Было большое искушение не идти, отказаться, но все-таки Николай пошел. О службе в банке, чего так боялся Николай, ни слова не было сказано.

- Будешь ты заниматься делом? - спросил Арсений.

- Я сдам экзамен и в университет поступлю, - ответил Николай.

Можно и без экзамена, поступай слушателем, занимайся финансовым правом, а со временем мы тебя отправим за границу на наш счет…

- Я не хочу! - резко сказал Николай и повернулся.

- Что? - уж кошкой ощетинился Арсений и, не дожидаясь ответа, взвизгнул по-своему, - свинья!

И этот последний визг, один этот звенящий звук огорелышевского голоса, словно пронзил Николая насквозь, и провожал далеко за ворота до самого Бакаловского дома.

На другой день Сухоплатов отказал Николаю от работы. И сразу все рухнуло. Где ему видеть теперь Таню? сколько бы он дал за то только, чтобы вернуть, ну хоть лето, когда он, и не видя ее, высчитывал день ее возвращения; надеясь, мечтал о свидании. Все кончилось. Ему оставалось выслеживать ее, хорониться под воротами, или под дождем зябнуть у фонаря в переулке, и то, чтобы только мельком взглянуть и уйти. Но судьба решила все по-своему. Случай вывел Николая из его отчаянного унижения.

В полугодовщину какого-то произвола, как гласило воззвание, на сорочины какой-то ходынки - такова уж жизнь наша, наша Россия, буйные ветры гуляют по ней и без ходынки не обходится дело, назначена была студенческая демонстрация. Петр, хоть и вышел из университета и служил в театре на маленьких ролях, а непременно решил идти на эту демонстрацию, Николай сначала не хотел, но потом, как когда-то в крестный ход, и его потянуло. Пошел Николай с Алексеем Алексеевичем только посмотреть, попал в самую толчею и загнали его вместе с другими в манеж, а из манежа в участок, а из участка в тюрьму - в новую тюрьму за заставу.

Назад Дальше