Разразившийся революционный ураган все перевернул в нашей семье. Действительный статский советник В. В. Успенский, на короткое время оставшись без службы (какие же теперь уделы!), поступил вскоре на работу в Петроградскую городскую думу к М. И. Калинину, а затем, переселившись в Москву, стал одним из основателей и руководящих работников Высшего (или Главного, не помню, которое название было самым ранним) геодезического управления.
Мы - мама, бабушка, брат Вовочка и я - перебрались из голодающего Питера в хлебное и дорогое нам Щукино. Из забавы оно вдруг превратилось для нас в единственный источник средств существования. Применяя навыки, полученные, так сказать, в детских барских играх, мы стали всерьез и умело пахать землю, косить луга; пекли хлебы, доили коров, стригли овец, - где нам было думать о процессе? Нам было не то что ясно, что он "приказал долго жить", нет, просто мы о нем забыли. Но вот он-то о нас не забыл и в один прекрасный день внезапно напомнил о себе.
Не буду стараться вспомнить, когда именно это произошло: не вспомню. Мы работали у себя дома, как каждый день. Была ранняя осень, и мы "домолачивали житишко" (или "овсишко": скобари тех времен вообще никогда не "молотили", а только "домолачивали". Скажешь: "молочу" - получается много. Скажешь: "домолачиваю"- и выходит, что так - кое-какие последочки)…
Внезапно на гумне, как вестник рока в античных трагедиях, появился в проеме огромных прадедовских ворот без створок Костя Селюгин, секретарь народного судьи Янисона, и вручил нам собственной, его же, Костиной, рукой начертанную повестку. Повестка была на имя гражданок Надежды Костюриной и Натальи Успенской: они вызывались в суд для слушания дела по иску к ним со стороны таких-то и таких-то шестерых истцов, на общую сумму, скажем, в девятнадцать тысяч девятьсот шесть или в двадцать одну тысячу восемьдесят рублей ноль-ноль копеек.
Откровенно признаюсь, что мы с братом, хоть и было нам с ним всего лет - мне девятнадцать, а ему семнадцать, поглядели друг на друга и захохотали (Костя Селюгин уже ушел: у него повесток было много). Смеяться нам было над чем.
В самом деле: в тысяча девятьсот втором году, когда почти одновременно родились и процесс, и мой брат Всеволод, двадцать тысяч рублей были величина. Сила!
Как хочешь прикинь: приличная лошадь стоила тогда рублей сорок. На двадцать тысяч можно было приобрести табун в пятьсот скакунов (ну, не скакунов, а средних крестьянских коней).
За двадцать тысяч можно было купить в Петербурге довольно приличный дом: не шестиэтажную громаду, конечно, но хорошенький доходный домик где-нибудь на Выборгской или 16-й линии Васильевского острова.
Очень много рабочих получали по двадцать рублей в месяц: им надлежало бы гнуть спины тысячу месяцев, чтобы отработать подобную "кучу денег". А ведь тысяча месяцев - это восемьдесят с лишним лет…
Можно было бы вложить такие средства в скромную табачную лавочку или превратить в пай в приличной аптеке и жить припеваючи всю оставшуюся жизнь.
Так было в 1902 году.
А теперь, в 1919-м, когда брату Вовочке и "процессу" минуло уже 17 лет, на двадцать тысяч рублей "керенками" (они долгое время ходили у нас купюрами по двадцать и по сорок рублей и после Октября), то есть, иначе говоря, за толстую кучу неразрезанных листов этих самых зеленовато-красноватых и рыжевато-коричневых квадратиков, с которых сконфуженно глядел на их обладателя ощипанный какой-то "керенский орел", больше напоминающий нынешних цыплят-бройлеров, - теперь на 20 000 рублей можно было в Погосте купить - ну, в самом счастливом случае - пару ягнят-летошников или подсвинка на вырост…
Судиться на такую сумму, может быть, и нашлись бы желающие, - нам, во всяком случае, это не улыбалось. Стоит нервы тратить, если взял, свез в воскресенье в тот же Погост куль ржи (девять пудов) - и иск погасишь, и еще для дела чего надо приобретешь…
Домой мы с сенсационной вестью не побежали, а продолжали тихонько работать на гумне, рассуждая, что идти на суд нам как-то и неуместно, да и не очень-то хочется.
Дело заключалось в том, что протекшие годы и революция резко переменили, так сказать, "соотношение сил" в нашей Михайловской волости. И если семнадцать лет назад существовал, с одной стороны, впавший в невменяемое состояние помещик, а с другой - пятерка или полудюжина крепких мужичков, считавших, что это им бог послал такую добычу и что грешно божьим даром не воспользоваться, то теперь в Щукине жили мы с братом, а в Погосте и окрестных деревнях - дети и внуки тех мужичков или михайлово-погостских обывателей. Их сыновья и дочери.
И за частью этих дочерей и внучек мы теперь ухаживали на гулянках, а с другой частью сыновей и внуков могли приятельствовать. И было бы крайне неудобно вдруг на судебном заседании в "дяпе", куда, очень возможно, набьется много народа, выводить в порядке судебного следствия на чистую воду и самого покойного деда, да и отцов или матерей наших нынешних знакомых и приятелей…
Да пропади он пропадом, этот куль ржи или осьмина гороха!
Так представляли себе дело мы, братья. Но, явившись домой пообедать, мы столкнулись с совершенной неожиданностью. Услышав от нас про повестку, бабушка (а в какой-то степени и мама) внезапно впали в то, что английские юристы определяют как "состояние телесного страха".
Бабушка побледнела, задрожала, руки у нее затряслись. Мама: "Ну, мамочка, что ты, возьми себя в руки!" - побежала ей за стаканом воды; но все было напрасно. Для нас-то принесенная Костей бумажка была повестка как повестка, а для них, для мамы и особенно бабушки, она была процессом.
Оказывается, он не потух, не кончился, не расплющился под развалинами старого мира. Вот он выползает из-под них и…
- Ах, ну что вы меня успокаиваете! - махала на нас руками, куря папиросу за папиросой, бабушка. - Что же я, не понимаю? Если уж мой, дворянский суд пятнадцать лет не мог признать меня, дворянку, правой, так неужели же теперь Янисон, великолуцкий оркестрант, обвинит их и оправдает меня?
Никакие наши уговоры и рассуждения до нее не доходили.
- Зачем вы мне говорите такие глупости?! - сердилась она. - Ну при чем тут ваши керенки? Алексей Измаилович-то векселя не на керенки подписывал? Что ж они, дураки, что ли, чтобы на ваших керенках помириться? И Янисона я знаю - великолуцкий мастеровой, голытьба! Скажет: дворянка, буржуйка - и все с нас взыщет… Все! Ну что вы тогда будете делать?
Могу сказать уверенно: мы всячески старались хоть несколько ободрить бабушку, с одной стороны, и с другой - избежать неприятной необходимости принять участие в "судоговорении". Но бабушкины отчаяние и ужас были столь глубоки и непритворны, что мы вынуждены были в конце концов примириться с необходимостью явиться в суд. Мы только сделали все, что от нас зависело, чтобы убедить наших "старших", что ничего особенно страшного этот самый суд нам принести не может. С мамой это более или менее удалось; с бабушкой - ни в какой мере.
И вот в осенний звонкий день, уже с морозцем, мы с братом Вовочкой направляемся в Погост, в "дяпо".
Пожарное депо, место проведения всех мероприятий, а в том числе и постоянное местопребывание народного суда, стояло на горке, в самой возвышенной точке всего Михайлова Погоста, чуть юго-западнее почтового отделения.
Едва войдя в Погост, мы с Вовочкой поглядели друг на друга: кроме суда в "дяпе" ожидалось, видно, еще какое-нибудь привлекательное зрелище или само наше дело оказалось этакой сенсацией, но народ к "дяпу" валил валом.
Очень быстро выяснилось, что справедливо последнее предположение. Слишком много еще жило на свете Михайловских мужиков и баб, которые помнили "как сейчас" все, происходившее перед смертью моего деда в Щукине; слишком много разговоров о его последних годах ходило в окрестности, чтобы они отказали себе в удовольствии пойти "послухать", что теперь будет говорить такой-то или такая-то из бывших дедушкиных кредиторов и соблазнительниц и что расскажут новенького "щукинские мальцы", то есть мы.
Зал "дяпа" вмещал, наверное, человек семьдесят или сто. Он был полон. Народ - и бородатые деды, и молоденькие девчонки - стоял и на лестнице; мы опасались, что не пройдем, но - что вы! - нас почтительно пропустили, как героев дня.
В самом зале было изрядно накурено. Люди сидели на некрашеных скамьях и теснились у стен. В переднем углу, возле самой эстрады со стоявшим на ней столом, накрытым красным, маленькой кучкой скопились наши противники…
Я со странным чувством смотрел на них. Два десятилетия назад это были одни люди, теперь - совсем другие. Они расслоились между собою: вот этот был когда-то лавочник, а тот - простой мужик, хотя и очень зажиточный. Этот смотрел на "того" свысока. А сегодня - как раз наоборот: лавочник стал просто продавцом в "сяльпе", и теперь уже "тот" поглядывал на него, как на "погостскую гольтепу". Вчера еще каждый из них сам ломал голову над тем, как выкрутиться из своих трудностей, а сегодня, вероятно, неожиданно и для них, подобно джинну из бутылки, вдруг вознесся в облака, он, процесс, и заставил всех их собраться опять вместе. Как девятнадцать лет назад, как в те дни, о которых они уже давно и думать забыли и которые нежданно-негаданно снова воскресли для всех них из небытия… К добру ли?
Мы с братом не без любопытства глядели на "них". Нет, нельзя было никак заметить, что они нам "враги". "Здравствуйте, Леу Васильевич!", "Здорово, Васильич…" "Во, ходите сюда: тут мяста есть…"
Какие уж тут "враги": и смотрят как бы слегка сконфуженно. Появился Костя Селюгин, строго приказал прекратить курение. Самые злые курцы начали пробиваться обратно к дверям, другие - гасить крученки о бревенчатые стены…
"Суд идет!" И потом: "Слушается дело по искам таких-то и таких-то к гражданкам Костюриной и Успенской общей суммой двадцать одна тысяча восемьдесят рублей…"
В девятнадцатом году деньги хоть и потеряли стоимость, но слова, их называвшие, еще как-то сохраняли свой вес. Кое-кто в зале приглушенно охнул: "Двадцать тысяч! Мать честная!"
- Истцы такие-то?
- Здесь.
- Ответчицы?
Костя Селюгин с секретарской точностью положил на стол перед судьей им же засвидетельствованную доверенность от бабушки и мамы на мое имя. Судья Янисон, человек еще молодой, плотный этакий блондин, подумал, почесал затылок рукояткой писчей вставочки.
- Так… Ну чего ж? Истцы! Кто из вас изложит… существо вашего иска?
Истцы, что называется, "сбледнели с лиц": вот этакого подвоха они никак уж не ожидали. Они приглушенно зашумели. Они шептались, крутили головами.
- Ну чего ж вы, истцы? - проявил нетерпеливое неудовольствие судья. - Ждать вас суду, что ли?
И вот тут произошло то, к чему не только такие молокососы, как мы с братом, но никакой Плевако, никакой Карабчевский прошлых лет, разумеется, не мог бы оказаться готовым.
Из числа истцов поднялся один, самый из них интеллектуальный, когда-то в прошлом владелец пекарни, после революции на короткое время объявивший себя эсером. "У нас, в Погосте, уважаемая Наталья Алексеевна, наблюдается известный прогресс вперед!" - сказал он маме как-то, еще до начала мировой войны, и с тех пор так и остался у нас "Прогрессом вперед".
- Гражданин судья! - неуверенно, разводя длинными руками, заговорил Прогресс. - Вот мы тут посоветовались… Истцы… Дело, извините за выражение, такое… Как вам это объяснить? Мы - люди, извиняюсь, с недостаточным образованием… Мы так решили: просим, так сказать, Льва Васильевича вам это все изложить. Он - лицо образованное, с понятиями. Ему - легче.
Мы с братом Вовочкой, разинув рты, уставились на судью Янисона, а он нас. Потом:
- Это как так? Чтоб представитель ответчиц излагал содержание вашего иска? Да где это слыхано? Да как же? А он возьмет и все в свою пользу повернет?!
Бородатые истцы, как бояре в допетровской думе, все в новых полушубках, все мужики хитрые, умные, понимающие, что они могут, и чего нет, молчали вздыхая.
Наконец один - ну, скажем, Василий Семенов Кулаченков, на свадьбе дочери которого я был недели две назад посаженым отцом, потому что дед мой - вот этот самый! - крестил ее когда-то, - наконец этот Василий махнул рукой с зажатой в ней заячьей шапкой.
- Повярнет, повярнет! - хрипловатым баском и даже с некоторой бесшабашностью проговорил он. - Чего тут поворачиваться-то? Он правду скажет, Левка. Давай, судья, делай дело: мы яму доверяем, Лёуке щукинскому… Он - малец добрый!
Судья теперь скреб ручкой уже бритый подбородок свой.
- Ну, братки, - пробормотал наконец он. - Сколько сужу, а такого еще не слыхивал, да навряд ли когда и услышу… Ну, а вы, товарищ Успенский? Беретесь вы кратенько пояснить нам, что тут и к чему?
Я бы рад был "пояснить кратенько", но это было совершенно невозможно. И я, отнюдь не замыслив какой-нибудь хитрый адвокатский ход, а, пожалуй, просто стараясь как-либо оттянуть неприятный для меня момент, ответил Янисону так.
- Товарищ судья! - сказал я, подумав. - Не берусь! Да и никто не сможет "взяться": дело-то тянулось почти двадцать лет. Оно началось - мне было два года. Теперь - девятнадцать. Мир тогда один был, теперь - другой совсем… Зачем же я буду ворошить всякое старье? А что я вам, если разрешите, посоветую, - так ведь вам же, вероятно, прислали само "дело". Прикажите секретарю вынести его… Попробуем как-нибудь разобраться…
Я не имел ни малейшего представления, какой призрак появится из-за "деповских" кулис в ответ на это мое заклинание. Да, царские суды вели свои дела неторопливо, но основательно… Костя Селюгин устал таскать и укладывать на красном кумаче стола серые папки с орлами. Их становилось все больше, и судья Янисон не вытерпел.
- Селюгин, - сказал он, взглянув еще раз на бумажную гору, - ты что, шутки шутить? Это что? Все одно ихнее дело? И мы все это читать будем? Ну нет, товарищ Успенский, обращусь к вам от имени состава суда нашего: скажите, ну, не два, так десять слов: что это за дело такое было, что вагон бумаги исписан? В чем главная его загвоздка была?
Я посмотрел на Вовочку. Вовочка, глядя через очки, пожал плечами: как хочешь, мол. Что нам оставалось делать?
Да, я был предельно краток!
В последние годы своей жизни дед мой, Алексей Измайлович, был не в своем уме. Он набирал в долг под векселя деньги, платить которые ему было нечем. Когда он умер, завязалось судебное дело. Мои доверительницы утверждали, что дед был ненормальным, кредиторы это отрицали…
- Так почему ж экспертизы не сделали? - сурово спросил Янисон.
- Как не сделали? Сделали! - ответил я. - Она должна быть подшита в деле. Эксперты признали деда невменяемым.
- Невменяемым? Так тогда чего же? - удивился судья Янисон, не имевший никогда дела с дореволюционными судами. - С ненормального что ж возьмешь?.. Граждане истцы! - вдруг переменил он фронт. - Что скажете? Успенский верно говорит? Были эксперты? Была экспертиза?
Граждане истцы сидели - "ни два ни полтора"…
- Да что там говорить: верно Левочка сказал. Была експертиза. Была у нас опротястована…
- Тогда так: суд удаляется на совещание. Селюгин, быстро найти акт экспертизы…
Совещание заняло не более десяти минут. Суд вернулся в зал.
- "Именем Российской Советской Федеративной Республики, рассмотрев в совещательном порядке дело… народный суд Михайловской волости в составе судьи Янисона и народных заседателей постановил: в иске истцам отказать, признав умершего в 1902 году Костюрина Алексея, согласно судебно-медицинской экспертизе, невменяемым. Дело производством прекратить".
Решение суда сторонам понятно? Оно может быть обжаловано в Великолуцкий уездный суд в двухнедельный срок… Слушается дело по иску гражданина деревни Потехино Ивана Ивановича Савченко к гражданину деревни Потехино Ивану Ивановичу Савченкову, в отнятии последним у первого сукотной овцы…
Мы явились в Щукино веселые, как воробьи. Мама встретила нас уже в "черных сенях": "Да не может быть! Ну как же это?! И - слава богу!.."
Бабушка, уже на зимнем положении, сидела в комнате, называемой "тети Жениной", самой теплой.
- Ну что, что, что? - поднялась она нам навстречу из своего кресла, как какая-нибудь Ермолова.
- А ничего, бабунюшка! В иске отказать, дело прекратить! Кончено.
Минуту или две бабушка стояла посреди комнаты неподвижно, как изваяние. Потом без излишней торопливости (терпеть не могла никакой суеты) повернулась и подошла на несколько шагов к углу комнаты.
Там, в этом углу, проходила на чердак довольно толстая вытяжная труба - высасывать астматол, который куривал прадедушка, а справа висела нельзя сказать "икона" - скорее римско-католическое изображение мадонны, кормящей грудью младенца Христа. Теперь бабушка (не переносить же сюда из мезонина на зиму "настоящие" образа) повесила возле этой полусветской дамы маленький образок нерукотворного Спаса. К нему она и пришла в тот угол.
Теоретически рассуждая о боге, бабушка рассматривала себя как пылинку в руце его. Когда же ей приходилось вступать с ним в непосредственные отношения просьб или благодарностей, она - может быть, это только мне казалось - склонна была рассматривать его как бы в виде верховного предводителя дворянства, как бы в виде первого (может быть - Первого) среди равных.
Она могла не только смиренно умолять его о чем-либо, но и требовать того, что ей было по праву положено. По его же закону. И я почти уверен: с его стороны к себе, дворянке, она также ожидала встретить такое же уважение.
Теперь она не сразу открыла, с чем она пришла к нему. Очень прямая, высокая, она стояла и смотрела куда-то сквозь угол комнаты, в неведомую даль. Бог ее ведает, что ей вспомнилось в тот миг неожиданного торжества, - может быть, не только над прямыми ее противниками и противницами, но и над покойным оскорбителем - дедушкой.
- Ну, господи! - твердо выговорила она наконец, обращаясь ко вседержителю с тем, я бы сказал, чисто сословным уважением и вежливостью, которое было ей в таких случаях свойственно. - Ну, господи, спасибо тебе! Семнадцать лет твоим изволением дворянский суд искал мою правду, не мог ее найти. А вот великолуцкий тромбонист, безбожник, за десять минут взял и притронулся к ней! Смотрю я на это и думаю: видно, не на кривде и его Ленин стоит, коли так. Спасибо тебе, ну и ему спасибо…
Некоторое время она оставалась перед образами неподвижной, все так же насупясь и странно глядя в угол, где уже собирались тени ранних сумерек.
Потом прошла к своему креслу, села, достала коробку с махрой и бумагой, свернула крученку, пустила клуб дыма…
- Ну а теперь рассказывайте все, как было!