Ностромо - Джозеф Конрад 2 стр.


Должное его проницательности теперь отдают и латиноамериканские писатели. В таких хорошо у нас известных книгах, как "Век Просвещения" кубинца Алехо Карпентьера, "Сто лет одиночества" колумбийца Габриэля Гарсиа Маркеса или "Господин президент" бразильца Вериссимо, заметно хорошее знакомство с "Ностромо". Некая страна в Южной Америке в качестве места действия привлекала Конрада еще и потому, что оба американских материка известны пестротой своего национального состава даже в пределах небольших стран. На сравнительно малой площади там естественно было свести выходцев из самых разных краев земли, как это и делает Конрад. Более того, Конрад не только поместил свою вымышленную страну в Южной Америке, но и перенес туда приметы многих стран, которые хорошо знал. Вот почему, когда известный польский писатель, наш старший современник Ярослав Ивашкевич, родившийся, кстати, тоже на Украине, читал "Ностромо", он узнавал в костагуанских пейзажах украинские степи, а в Сулако, столице Костагуаны, - приметы польских городов. В самом деле, разве где-либо в Южной Америке улицы выкладывали деревянной брусчаткой? Такое Конрад мог видеть в Кракове или в Варшаве.

То же самое следует сказать и о людях, выступающих на страницах конрадовского романа. Прежде всего сам Джан Батиста Фиданца, иначе называемый Ностромо, - по книге итальянец, моряк-генуэзец, прибывший за океан, соответственно, со Средиземного моря. За спиной этого персонажа стоит реальный человек, однажды встреченный Конрадом и оставивший в памяти писателя неизгладимое впечатление. Его настоящее имя было Доминик Червони, корсиканец, первый помощник на судне "Святой Антоний". С ним Конрад не раз ходил в плаванье. В "Тремолино" из "Зеркала морей" он обрисован теми же чертами, что и Ностромо: те же черные усы, те же курчавые волосы, то же сознание своей силы. Причем в "Тремолино" он выведен под своим собственным именем.

"Доминик, - рассказывает о нем Конрад, - обратил свою отвагу, щедрую на всякие нечестивые затеи и военные хитрости, против власти земной, предоставленной таким учреждениям, как таможня, и всем смертным, имеющим к ней отношение, - писцам, чиновникам и береговым охранникам на суше и на море". Тут же Конрад говорит, что облик этого человека навечно запечатлелся в его сознании. Действительно, и после "Ностромо" писатель не расстался с Домиником Червони, выводя его под разными именами в других своих произведениях. Конрад всматривался снова и снова в эту личность, как в некую загадку природы человеческой.

Загадочность такой натуры, как Доминик Червони или Джан Батиста, он же Ностромо, заключена для Конрада в ее одновременной испорченности и добротности. Добро и зло в такой натуре практически неразличимы, взаимосвязаны, взаимообуславливают друг друга. Такой человек, идя на "нечестивые затеи", готов нарушить не только таможенные правила или какие-либо другие установления "власти земной", он способен переступить через любой закон человеческого общежития, если ему потребуется, и он же верен неким законам чести.

Он держит свою судьбу в своих руках, управляя нравственными законами по собственному усмотрению. Как образовался такой причудливый сплав, для Конрада загадки не составляет. Устами самого Ностромо и других персонажей, пользующихся доверием автора, этому дается ясное объяснение: формируясь в условиях вездесущего социального бесправия, этот человек при его незаурядности, честолюбии и силе не мог стать другим, он стал именно таким, каким он представлен у Конрада в разных вариантах, однако неизменно считающим соблюдение и таможенных правил, и нравственных законов привилегией богатых, а потому слишком большой роскошью для себя. Но если в "Тремолино" Доминик - это романтический разбойник, действующий вне общества и преимущественно под покровом ночи, то в "Ностромо" ситуация осложнена тем, что Батиста - на виду, на площади, что тот же, в сущности, отщепенец вдруг сделался командиром отряда надсмотрщиков, "нашим человеком", опорой порядка, спасителем "власти земной" и к тому же "другом народа".

Понятие "наш человек" Конрад делает насквозь ироническим, причем иронию сознает в первую очередь сам Ностромо. Оказываясь для тех и для других, для бедных и для богатых будто бы "своим", он, в сущности, всем чужой. Когда он на площади, Джан Батиста Фиданца гордится тем, что он - Ностромо, единственный и незаменимый, однако про себя понимает: для его хозяев это переходящее из уст в уста имя не дружеское прозвище, а всего лишь кличка, образованная из двух исковерканных итальянских слов. Изувеченное, хотя и прославленное имя становится в глазах Ностромо символом его искалеченной судьбы и натуры.

Под видом службы, образцовой и верной, он ведет затаенную, глухую борьбу с теми, кто облек его доверием, и поступает так вовсе не из двоедушия, вернее, само двоедушие служит ему соответственным оружием в борьбе с расчетливым бездушием костагуанской элиты, похваливающей его, но по существу подставляющей вместо себя под удар. Не только называемый, но и совершенно искренне признаваемый другом народа, Ностромо обманывает и доверие простых людей, с ними он тоже ведет борьбу, помогая держать их в узде, в ярме покорности.

Сатрап и провокатор, разыгрывающий роль "нашего человека"? Подобный вопрос был бы естественным, если бы читали мы какого-нибудь другого писателя, не Джозефа Конрада. Честь, вера служили ему излюбленными понятиями, но было и еще одно - сложность. Произносил это слово Конрад нечасто, однако постоянно стремился показать особую сложность в борьбе человеческой личности с обстоятельствами, когда обстоятельства, способные человека перебороть, все же не могут его до конца сломить. Затянутый в трясину бесправия, заразившийся алчностью, на время устремившийся в погоню за золотым, точнее, серебряным тельцом Ностромо-Фиданца (то есть верный) все же не преуспевает - гибнет, пусть случайно, от чужой руки, однако он воспринимает это как наилучшую для себя участь. В нем осталось достаточно чувства чести и достоинства для того, чтобы именно так встретить свою смерть - с улыбкой, с мыслью, что он все же не изменил, или пусть хотя бы не успел изменить, гордой своей натуре.

Да, Доминик Червони, моряк-корсиканец, был ближайшей моделью для такого персонажа. Но, как знать, быть может, и другие фигуры стояли в памяти Конрада, когда он создавал Ностромо. Во всяком случае, во многих книгах встречаемся мы у него с похожими персонажами, загубленными и все-таки не погибшими. Лихой ямщик изображен у него, например, в более позднем романе "На взгляд Запада", действие которого начинается в Петербурге. В сущности, такой же Доминик, только его, вероятно, звали Демьянычем. Исправный слуга и неисправимый бунтарь, он руки на себя наложил, когда пустили клевету, будто из-за его "промашки" дело провалилось и в руки полиции попал народоволец.

Рядом с Ностромо в романе - старик Виола, тоже итальянец, ветеран-гарибальдиец, некогда сражавшийся в рядах прославленной "тысячи" краснорубашечников. Если для Ностромо, как и для многих других, Костагуана - поле поисков удачи, то для него это изгнание. Конрад, несомненно, мог видеть соратников Гарибальди, а некоторыми своими чертами, как считают биографы, Виола напоминает отца писателя. Начиная со "львиной гривы" и кончая духовной стойкостью, Виола, в самом деле, похож на Аполло Коженевского. И отношение к нему, в сущности, то же, что сопровождало всю жизнь отца Конрада, - смесь глубокого сострадания с горькой иронией. "Для человека столь сильных убеждений смерть не могла быть достойным противником", - вспоминал Конрад отца и последние дни его жизни; в то же время Конрад видел в отце человека хотя и не сдавшегося, но поверженного. Таким обрисован и Виола. Времена борьбы, движимой высокими общечеловеческими интересами, для него миновали, и с делом, за которое он готов был отдать свою жизнь, его связывает теперь только портрет Гарибальди, а высокая идея, которой служил гарибальдиец, материализовалась лишь в громком названии маленького, захудалого, принадлежащего ему, постоялого двора "Объединенная Италия".

Рядом с Ностромо оказывается еще один персонаж, в котором можно различить черты самого Конрада. Это Мартин Декуд, местный журналист, поживший некоторое время в Париже и вернувшийся на родину, когда политическая обстановка в Костагуане изменилась. Это сам Конрад времен его молодости, проведенной в Марселе. Это Конрад, соприкоснувшийся и с европейским либерализмом, и с мимолетными политическими заговорами, а в результате во всем подобном изверившийся. И обрек Конрад этого своего героя на тот конец, который чуть было не уготовил себе самому; Декуд кончает с собой.

Духовно близок Конраду и другой персонаж - доктор Монигэм, отражающий конрадовскую жизненную позицию более зрелых лет. Если Декуд - скептик, то Монигэм - стоик, однако стоик своеобразный, конрадовский. Однажды Конрад сказал, что самый верный способ спастись в пучине - это подчиниться пучине, уйти, как можно глубже, в тот же водоворот, а затем, коснувшись дна, попробовать вынырнуть в другом месте. Доктору Монигэму, человеку сугубо сухопутному, не свойственно выражаться морским языком, однако по существу он придерживается того же принципа - борьба со злом через союз с ним. Доктор выстрадал этот принцип на собственном опыте, когда попал на самое дно пучины не по своей воле, но именно потому, что сделал попытку сопротивляться ей. Дело кончилось пытками в застенках одного из прошлых диктаторов Костагуаны С тех пор Монигэм внешне присмирел, однако внутренне стоит на своем, считая, что нужно по мере сил помогать людям, выручать их из беды точно так же, как долг врача повелевает ему бороться со смертью за их жизнь. Только теперь в борьбе он идет путем окольным, служит новым властителям Костагуаны, но, в отличие от честолюбивого Ностромо, не ищет ни их признания, ни награды, а лишь старается, как может, осуществлять свой принцип.

В романе есть целый ряд женских лиц, причем одно из них не только играет заметную роль в сюжете романа, но глубоко связано с судьбой самого Конрада. Это молодая девушка Антония Авельянос, дочь крупного государственного деятеля Костагуаны, патриотка, готовая жертвовать и любовью и жизнью ради свободы своей страны. Сам Конрад не был до конца откровенен в отношении истории своих сюжетов и своих персонажей, да и откровенности его, как уже сказано, не всегда было можно доверять вполне. Одно несомненно - Антония его идеал, с которым довелось ему встретиться в жизни и с которым он, в свою очередь, не расставался и после "Ностромо".

Биографы высказали несколько предположений, стремясь установить, кто же был прототипом этого персонажа. Это могла быть и та испанка, из-за которой молодой матрос Коженевский едва не покончил с собой (Декуд, влюбленный в Антонию, доводит, в сущности, это намерение до конца). Это мог быть кто-то из дальних родственниц или близких семейных знакомых Коженевских, кто-то из тех девушек, с кем Конрад виделся еще в Кракове или впоследствии во Франции. Кто-то был! Однако в облике Антонии сказывается еще одно влияние, помимо непосредственных встреч. Это - романы Тургенева, которого Конрад боготворил. Когда его консультант и друг Эдвард Гарнет решил издать книгу о Тургеневе, Конрад написал к ней предисловие, где подчеркнул выразительность тургеневских героинь. И Антонию Авельянос критики сравнивали с героинями "Накануне" или "Дворянского гнезда", видя, что она создана по тургеневскому образцу: та же отзывчивость, женственность в сочетании с силой духа и независимостью. Надо отметить, и это, конечно, тоже урок тургеневский, что почти все женщины в "Ностромо" оказываются так или иначе сильнее мужчин. Жена и дочери старого Виолы и даже госпожа Гулд, супруга владельца рудников, - все это цельные натуры, стойко сопротивляющиеся жестоким обстоятельствам.

Книга населена очень густо. Конрад намеренно создает множество лиц. Впрочем, "создает" о каждом из этих лиц сказать нельзя. Очень часто и, в свою очередь, намеренно Конрад лишь обозначает их, бросает имена, характеризуемые одним-двумя признаками, что, надо отметить, в свое время и затрудняло читателей, которые чувствовали себя как бы потерянными в толпе. Уж этого впечатления Конрад добивался специально, создавал, стремясь передать атмосферу Костагуаны, находящейся в состоянии хаоса, переживающей один переворот за другим. Возникает тонкий, деликатный вопрос о том, удалось ли ему достичь искомого впечатления неустойчивости и пестроты или же у читателя просто рябит в глазах от незнакомых, вдруг откуда-то выныривающих имен и от неожиданных, не всегда сразу понятных, поворотов сюжета.

"Где мы находимся?" - это, пожалуй, может подчас спросить и современный читатель. Пусть читатель не смущается своего недоумения, чтение Конрада нередко становится занятием трудным, писатель и сам это сознавал, среди его любимых слов было и такое - неудача. Конрад понимал "неудачу" тоже по-своему, как дерзновенную попытку, пусть не завершившуюся полным успехом, но все же обозначившую, открывшую нечто очень существенное, о чем так или иначе читателям следовало бы знать.

Среди лиц, вполне прорисованных на страницах романа, выступает, конечно, Чарлз Гулд, англичанин, крупный предприниматель, владелец серебряных рудников, из-за которых, собственно, на Костагуане и закипает очередной переворот. Идеализм и материализм, как подчеркивает Конрад, соединились в натуре этого человека. "Идеализм" надо понимать в данном случае как служение идее, которой Чарлз Гулд по-своему до конца предан, однако он не замечает или не хочет замечать, что идея у него на редкость материальна и своекорыстна.

Чарлзу Гулду хочется думать, будто, преследуя свою выгоду, он в то же время благодетельствует другим, многим, всем, целой стране, которая без его рудников и без его прибылей вовсе не сможет существовать. Гулд согласен, пожалуй, рассматривать свое дело как зло, однако наименьшее зло, а потому и наибольшее благо для Костагуаны. Для него, как, впрочем, для большинства персонажей романа, считающих себя "патриотами", служить общему делу это значит приспосабливать по возможности общее дело к своим интересам. К такому же взгляду на вещи склонен покровитель и партнер Гулда американский миллионер, действующий издалека, откуда-то с одиннадцатого этажа своего небоскреба в Сан-Франциско. Этот "господин из Сан-Франциско" еще больший "идеалист", чем сам Гулд в том смысле, что он уж совсем не видит разницы между приумножением своего капитала и разговорами о "процветании Костагуаны".

Жадные руки, тянущиеся к Южной Америке из Северной, Конрад тоже заметил одним из первых. Но, надо признать, тут он мог бы сказать много больше. Вторжение североамериканского капитала на южноамериканский материк сопровождалось ведь не только разговорами о "процветании", но и подкреплялось "языком" пушек, о чем Конрад, конечно, читал в известных ему книгах и о Мексике и о Кубе.

Один критик отметил, что с его точки зрения не Чарлз Гулд и даже не Джан Батиста-Ностромо являются главными фигурами романа, но - гора Игуэрота, чья незыблемая снежная вершина возвышается надо всем. Конечно, эта вершина - ориентир заметный, однако главным героем повествования следует все же считать Костагуану, саму страну и ее народ. Правда, несмотря на значительные размеры романа, страна как таковая показана в нем мало. Конрад соблюдал известную профессиональную осторожность и, обозначив местом действия своей книги Южную Америку, не хотел слишком глубоко вторгаться, как бытописатель, в те края, где сам почти не бывал. Зато он предоставлял своим основным персонажам возможность высказаться.

О Костагуане, о ее прошлой и будущей судьбе, о ее состоянии в романе очень много говорят, и при незначительных различиях все в один голос. Так из того, что мы сами видим на страницах книги, а еще больше со слов персонажей, мы узнаем горестную летопись, повествующую о том, что "управление страной - это смена разбойничьих шаек"; что полосы жесточайшей диктатуры сменялись в ней полосами так называемого "мирного парламентаризма", который представлял собой, в сущности, тот же разбой, только в более "мирной" форме повальной коррупции; что разложение вызывало взрыв народного недовольства, смиряемого очередной "твердой рукой", которая сбрасывала очередного "законного" президента и выдвигала демагогический лозунг "Всеобщего счастья". Короче, Костагуана представлена у Конрада жертвой, подвластной, притесняемой и неизменно обманываемой.

Один голос, из тех, что судят о Костагуане, вносит дополнительную, горькую ноту. "Прекрасная страна, и здесь выращен прекрасный урожай - ненависти, мести, грабежа и убийства… выращен сыновьями этой страны". Это говорит доктор Монигэм. Какими сыновьями? Судя по тому, как не только говорит, но и как действует Монигэм, стремящийся по мере сил облегчить участь раненых повстанцев, он имеет в виду не всех, тем более не простых костагуанцев, а тех, кто громко сами себя называют "сыновьями страны", то есть различных демагогов. Но в том-то и дело, что реального народного голоса, за исключением уличных выкриков, в романе не слышно. Народ не безмолвствует у Конрада, однако представлен он все же только в виде толпы, аморфной массы, попадающей то в одни, то в другие более или менее "жесткие" руки. Те же, кто подобно Ностромо или местному бунтарю Эрнандесу выделяются из толпы как личности, неизбежно вступают в игру, идущую по "правилам" бесправия.

Есть два момента в романе, заставляющие задуматься над тем, что поистине лишь отметил и не стал особенно пристально рассматривать Конрад. Один из моментов - это когда миссис Гулд читает письмо Эрнандеса - борца за справедливость, сделавшегося разбойником. И она, душа отзывчивая, вдруг видит за серой грязной бумажкой самого Эрнандеса, слышит "яростный и в то же время робкий крик человека, которого тупая, злобная, слепая сила превратила из честного крестьянина в бандита".

Этот признанный отпетым негодяем человек тоже сознает себя загнанным в "негодяйство", на путь преступления.

И другой эпизод: звучит гитара, пляшут и поют костагуанцы, только что собиравшие раненых. По своему обыкновению Конрад, приверженец такого повествовательного приема, как "точка зрения", вроде бы не сам сообщает о происходящем, но позволяет читателю увидеть это лишь глазами одного из персонажей. В данном случае автор избирает "точку зрения" Чарлза Гулда. Серебряный "король" рассматривает эту сцену с мрачной иронией. "С какой жестокой очевидностью тщетность человеческих усилий обнаруживала себя в легкомыслии и страданиях неисправимого народа", - так это выглядит в глазах Гулда. Но проницателен ли подобный наблюдатель? В том, что представляется своекорыстному "благодетелю" легкомыслием, проявляется подлинный идеализм, одухотворенность народа, обладающего неистощимыми силами, хотя и не осознающего этого до конца.

Если бы не некоторые приметы времени, если бы, допустим, американского покровителя Костагуаны поселить не на "одиннадцатом" (высоко по тем временам!), а на сто одиннадцатом этаже, то роман Конрада можно было бы прямо читать как книгу, написанную в наши дни. Тот факт, что Центральная и Южная Америка стала одной из "горячих точек" земного шара, говорит о проницательности писателя. Разумеется, история поправляет Конрада. Борьба не идет по замкнутому кругу, как это представлялось Конраду. Растущее национальное самосознание латиноамериканских народов уже прорвало и продолжает прорывать этот круг, добиваясь реальной свободы.

В своих странствиях по свету Конрад видел многое, видел и народную энергию, ценил ее, когда она представлялась ему подлинной. В романе "На взгляд Запада" он вложил в уста простой женщины Теклы или Феклы целый монолог о верности, на которой строил и свое собственное жизненное кредо.

Назад Дальше