Ностромо - Джозеф Конрад 51 стр.


Все осталось неизвестным. Не только для него, но и для остальных. И как легко можно догадаться, едва ли кто-нибудь, кроме Ностромо, очень уж раздумывал над тем, как кончил свою жизнь дон Мартин Декуд. Если бы каким-то образом стало известно, как было дело, непременно возник бы вопрос: почему? Но люди просто считали, что Декуд утонул, когда пошел ко дну баркас, и все им представлялось ясным и понятным: молодой поборник Отделения Республики погиб, сражаясь за свою идею и став жертвой несчастной случайности. А в действительности он погиб от одиночества - противника, с которым сталкиваются лишь немногие на нашей земле и противостоять которому способны лишь самые примитивные из нас. Блистательный бульвардье костагуанского происхождения умер от одиночества и недостатка веры в себя и в других.

По какой-то основательной причине, недоступной человеческому пониманию, обитающие в заливе морские птицы держатся в стороне от Изабеллы. Почему-то их гораздо больше влечет к себе скалистая Асуэра, где каменные склоны и ущелья так и звенят от гомона птиц, и кажется, будто они не могут поделить между собой легендарный клад и вечно ссорятся.

К концу первого дня на Большой Изабелле Декуд, ворочаясь в некоем подобии шалаша, которое он соорудил себе из жесткой травы в тени дерева, сказал:

- За весь сегодняшний день я не видел ни одной птицы.

Он и звука ни одного не услышал за день, не считая этой фразы, которую сам же пробормотал. День полного безмолвия - первый в его жизни. И при этом он ни секунды не спал. Невзирая на бессонные ночи, на дни, прошедшие в боях, горячих обсуждениях, разговорах; невзирая на все ужасы последней ночи - полное опасностей и тяжелого труда путешествие на баркасе, - он ни на мгновение не смежил век. И тем не менее он весь день, от рассвета до заката, не зная сна, пролежал на земле, то на спине, то вниз лицом.

Он потянулся и медленными шагами спустился в лощину - ночь он собирался провести рядом с серебром. Если Ностромо вернется - что может случиться в любую минуту, - он прежде всего заглянет сюда; а наведаться на остров, конечно, всего удобней ночью. С глубоким безразличием он вспомнил, что ничего не ел с тех пор, как остался тут один.

Он всю ночь не смыкал глаз, а когда рассвело, что-то съел с таким же безразличием. Блестящий Декуд-сын, любимец семьи, возлюбленный Антонии и первое перо Сулако, не смог справиться сам с собой один на один. Одиночество из чисто внешнего обстоятельства очень быстро превращается в состояние души, при котором ни ирония, ни скептицизм невозможны. Оно сковывает разум и загоняет мысли в тупик глубокого неверия. После того как он провел три дня, страстно желая увидеть человеческое лицо, Декуд поймал себя на том, что сомневается, действительно ли сохранилась его собственная личность. Ее поглотил мир облаков и воды, сил природы и форм природы. Только активная деятельность поддерживает в нас благотворную иллюзию независимости от системы мироздания, в которой наша роль, увы, невелика. Декуд потерял веру в реальность всех своих прошедших и будущих действий. На пятый день его охватила глубочайшая меланхолия, он погрузился в нее, как в океан. Он решил отторгнуть от себя людишек из Сулако, нереальных и ужасных, осаждавших его, как суетливые, мерзкие призраки. Он видел, как, теряя силы, он барахтается среди них, а Антония, огромная и прекрасная, как статуя богини, высокомерно смотрит на него, презирая за слабость.

Ни одного живого существа, даже парус не мелькнет вдали, куда ни поглядишь, все пусто, пусто; и, спасая себя от одиночества, он еще глубже погрузился в меланхолию. Смутное ощущение, что жить надо было иначе, не повинуясь порывам, от которых остался привкус горечи во рту, явилось первым нравственным чувством, посетившим его с тех пор, как он стал взрослым. И в то же время он не испытывал раскаяния. О чем он должен сожалеть?

Он считал достоинством только разум, возвел страсти в статус долга. С какой легкостью поглотило и его разум, и его страсть это незыблемое одиночество, ожидание без веры. Бессонница лишила его воли - он не проспал и семи часов за семь дней. Его печаль была печалью скептика. Вселенная представлялась ему бесконечным рядом невразумительных образов. Ностромо мертв. Все его начинания потерпели позорный провал. Об Антонии он не осмеливался думать. Ее, конечно, нет в живых. Но если даже она жива, как он посмотрит ей в лицо? Нет, теперь никакие старания не помогут, остается только сложить руки.

На десятый день, после того как он в течение всей ночи даже не задремал ни разу (ему внезапно пришло в голову, что Антония никогда не могла любить такое неосязаемое существо, как он), одиночество представилось ему в виде огромной, необъятной пустоты, а безмолвие - в виде тонкой и крепкой веревки, на которой он висел, связанный по рукам, без удивления, без страха, без каких бы то ни было эмоций. Только к вечеру, когда прохлада принесла ему некоторое облегчение, он стал желать, чтобы веревка лопнула. Он уже слышал, как она лопается с громким треском, похожим на выстрел, - резкий, отчетливый щелчок. И тогда ему придет конец. Он представлял себе это с удовольствием - он страшился бессонных ночей, когда молчание, принявшее облик веревки, к которой он подвешен за руки, никак не могло лопнуть и трепетало, колеблемое бессмысленными фразами (всегда одними и теми же, но совершенно непонятными - об Антонии, Ностромо, Барриосе) и воззваниями, сливавшимися в иронический бессмысленный гул. Днем безмолвие выглядело неподвижной очень туго натянутой веревкой, и его напрасно прожитая жизнь висела на ней, словно гиря.

- Интересно, услышу я, как она лопается, прежде чем упаду, - сказал он.

Прошло два часа с тех пор, как солнце поднялось над горизонтом, когда он встал наконец, изможденный, грязный, с бледным лицом и покрасневшими веками. Ноги и руки двигались медленно, словно налитые свинцом, но все же не дрожали; от этого каждый его жест выглядел решительным, спокойным, полным достоинства. Казалось, он совершает некий обряд. Он спустился в лощину - спрятанное в укрытии серебро, великая сила, когда-нибудь способная прорваться, по-прежнему влекла его к себе; все чары развеялись, но эти остались. Он поднял пояс с револьвером, валявшийся там, и пристегнул его. Здесь, на острове, веревка, тугая, тонкая веревка, на которой он висит, никогда не лопнет. Она лопнет над морем; тогда он сможет упасть туда и утонуть, подумал он. Утонуть! Он смотрел на рыхлую землю, под которой лежало сокровище. Он похож был на сомнамбулу. Медленно опустился на колени и терпеливо, долго, прямо руками копался в земле, пока не добрался до одного из тюков. Тогда он не задумываясь, будто выполнял привычную давно знакомую работу, полоснул по верхней части тюка ножом, вытащил четыре слитка и рассовал их по карманам. Потом снова забросал тюк землей и медленными шагами стал удаляться. Ветки кустарника со свистом смыкались у него за спиной.

Уже на третий день своего одиночества он подтащил к воде шлюпку, так как у него возникла мысль уплыть куда-нибудь от острова, но позже он отказался от этой идеи, отчасти потому, что все еще надеялся на возвращение Ностромо, а отчасти потому, что считал ее безнадежной. Лодка стояла у самой воды, и ее надо было лишь слегка подтолкнуть. Каждый день он ел понемногу, и силы еще не оставили его. Он лениво взялся за весла, и лодка стала удаляться прочь от утесов Большой Изабеллы - согретая солнцем, она казалась живой и купалась в теплых струях света, сверкая радостью и надеждой. Он плыл прямо к заходящему солнцу. Когда наступила темнота, он перестал грести и бросил весла в лодку. Они стукнулись о днище, и этот звук показался ему оглушительно громким. Это было приятно, как будто кто-то позвал его издалека. Он испытал такое облегчение, что подумал даже: "Может быть, мне удастся сегодня поспать". Но он не верил, что ему это удастся. Он ничему больше не верил и продолжал сидеть, не закрывая глаз.

И вот свет солнца, спрятанного горной грядой, забрезжил перед его немигающими глазами. Становилось все светлей, и наконец солнце выплыло во всем своем великолепии над высокими вершинами гор. Море заискрилось и засверкало вокруг лодки, и в этом царстве одиночества, прекрасном и безжалостном, опять возникла тишина, похожая на туго натянутую, тонкую темную веревку.

Глядя на нее, он неторопливо поднялся с сиденья и пересел на борт. Глаза все так же пристально смотрели на веревку, а тем временем рука нащупала на поясе кобуру, расстегнула, вытащила револьвер, направила прямо в грудь дуло, взвела курок, спустила его и судорожным движением отбросила прочь. Взгляд продолжал следить за револьвером, а сам Декуд упал ничком, коснувшись грудью борта, и пальцы судорожно вцепились в сиденье.

- Все кончено, - проговорил он, запинаясь, и кровь хлынула горлом.

Его последней мыслью было: "Хотелось бы мне знать, как умер этот капатас".

Цеплявшиеся за сиденье пальцы ослабели, разжались, и возлюбленный Антонии Авельянос упал за борт, так и не услышав, как лопнула веревка безмолвия в пустынном Гольфо Пласидо, сверкающую гладь которого не взволновало падение тела.

Жертва душевной опустошенности и усталости, которые так часто служат карой для смелого и дерзкого ума, чьи планы потерпели крах, блестящий дон Мартин Декуд, отягощенный четырьмя серебряными слитками, исчез бесследно, поглощенный беспредельным равнодушием мира. Бессонный страж, понуро, неподвижно сидевший днем и ночью на земле, перестал охранять серебро Сан Томе; и духи добра и зла, витающие возле каждого клада, на некоторое время, вероятно, решили, что этот клад забыт людьми. Но прошло несколько дней и с той стороны, где спускалось к горизонту солнце, показался человек; он шел быстрыми шагами, а потом всю ночь просидел в узкой черной ложбине, не двигаясь и не смыкая глаз, почти в той же позе и на том же месте, на котором сидел первый, не знавший сна человек, так тихо отбывший однажды навсегда на маленькой шлюпке во время заката. И духи добра и зла, витавшие подле спрятанных сокровищ, сразу поняли, что у серебра Сан Томе появился преданный вечный раб.

Джозеф Конрад - Ностромо

Блистательный капатас каргадоров, жертва пустого и холодного тщеславия, достающегося людям в награду за мужественные поступки, просидел всю ночь уныло и угрюмо, как презираемый всеми изгой, и эта ночь, проведенная без сна, была так же мучительна, как бессонные ночи Декуда, его сотоварища по самому отчаянному делу за всю его отчаянную жизнь. Он все думал, как умер Декуд. И знал, что он причастен к его смерти. Сперва женщина, потом мужчина - из-за этого проклятого сокровища он бросил их, а его помощь была так нужна. Погибшая душа и отнятая жизнь - вот плата за серебро Сан Томе. Он окаменел от ужаса, потом его объяла сатанинская гордость. Во всем мире он один, Джан Батиста Фиданца, капатас судакских каргадоров, неподкупный и верный Ностромо, способен заплатить такую цену.

Сделка совершилась, и он решил, что ничто теперь не сможет ее расторгнуть. Ничто. Декуд умер. Но как? В том, что он мертв, нет ни тени сомнения. Но зачем он взял четыре слитка?.. Для чего? Собирался ли он прийти сюда еще раз… когда-нибудь позже?

Сокровище сохранило свою невидимую власть. Оно тревожило человека, заплатившего за него полную цену. Он ведь знал, что Декуд умер. Весь остров об этом шептал. Умер? Погиб! Ностромо поймал себя на том, что прислушивается к свисту раздвигаемых на ходу веток и к плеску воды под ногами бредущего по ручью человека. Умер! Этот краснобай, жених доньи Антонии.

- Э! - проговорил он, уткнувшись лбом в колени, когда бледно-сизый рассвет просочился сквозь толщу облаков на освобожденный Сулако и серый, как пепел, залив. - Это к ней он полетит. К кому же, как не к ней!

Но четыре слитка… Зачем он их взял - из желания отомстить, навести на него порчу, как эта женщина, которая в гневе предрекла ему муки раскаяния и крах всех надежд и в то же время поручила спасти ее детей? Ну что ж, он спас детей. Он отогнал от них призрак нищеты и голодной смерти. Он сделал это в одиночку… или, может быть, ему помогал сам дьявол. Не все ли равно? Его предали, но он все это сделал, а заодно спас рудники Сан Томе, злобного исполина, чье несметное богатство сумело покорить себе мужество, труд, верность бедняков, войну и мир, город и море и Кампо.

Солнце осветило небо за вершинами Кордильер. Капатас смотрел на рыхлую землю, камни, изломанные ветки кустов, прикрывавшие тайник.

- Я должен богатеть очень медленно, - проговорил он вслух.

ГЛАВА 11

Благоразумие Ностромо оказалось излишним, ибо Сулако богател с невероятной быстротой благодаря сокровищам, скрытым в земле, оберегаемым духами добра и зла и исторгаемым из недр земных мускулистыми руками шахтеров. Город словно переживал свою вторую молодость, начинал новую жизнь, полную надежд, тревог, труда, щедро расточал на все четыре стороны скороспелое богатство. Материальные интересы повлекли за собой перемены, и перемены эти были также материального свойства. Происходили и другие перемены, менее заметные, они оставляли след в умах и в сердцах рабочих. Капитан Митчелл уехал на родину - благодаря рудникам он стал обеспеченным человеком; и доктор Монигэм постарел еще больше, седые волосы его отливали сталью, лицо всегда и везде сохраняло одно и то же выражение; неиссякаемые сокровища преданности и любви таились в недрах его сердца, он ими жил, он черпал их украдкой словно неправедно нажитое богатство.

Генеральный инспектор государственных больниц (надзор над которыми вверен концессии Гулда), муниципальный советник санитарной службы города, главный врач "Рудников Сан Томе, консолидейтид" (территория этого концерна, на которой добывается золото, серебро, медь, кобальт, свинец, простирается на целые мили в подножьях Кордильер) чувствовал себя нищим, умирающим от голода, несчастным во время длительного путешествия Гулдов в Европу и Североамериканские Соединенные Штаты. Близкий, задушевный друг семьи, холостяк, не связанный никакими узами и обязанностями (за исключением служебных), он поселился, по приглашению Гулдов, в их доме и жил там, как родной. Он с большим трудом перенес их продолжавшееся почти год отсутствие, нескончаемые одиннадцать месяцев, в течение которых он, входя в любую комнату и бросив беглый взгляд на стены, потолок или мебель, тотчас вспоминал женщину, которой отдал без остатка всю свою верность. По мере того как приближался день прибытия почтового парохода "Гермес", доктор ковылял по комнате все более оживленно и все язвительнее обрушивался на слуг, что объяснялось не злобой, а просто нервозностью.

С молниеносной быстротой, с восторгом, с яростью он собрал свой скромный саквояж и в упоении проводил его взглядом, когда слуга выносил его из парадных дверей Каса Гулд; а затем, когда приблизился назначенный час, в большой коляске, запряженной белыми мулами, где он сидел один (слегка бочком), держа в левой руке пару новых перчаток и стараясь выглядеть невозмутимым, отчего его худое лицо стало злым, он подъехал к пристани.

Когда он увидел Гулдов на палубе "Гермеса", его сердце бешено заколотилось, и ему удалось лишь небрежно пробормотать две-три приветственные фразы. В город они ехали в коляске, и все трое молчали. И, уже войдя во внутренний двор, доктор более естественным тоном сказал:

- Не стану вам мешать. Можно мне прийти завтра?

- Приходите к ленчу, доктор Монигэм, и как можно раньше, - попросила миссис Гулд. В дорожном платье, в шляпке с вуалью, она остановилась у подножья лестницы, а с верхней площадки мадонна в голубом одеянии с младенцем на руках, казалось, приветствовала ее сочувственным, ласковым взглядом.

- Не надейтесь застать меня дома, - предупредил доктора Чарлз. - Я уеду на рудники рано утром.

После ленча донья Эмилия и сеньор доктор медленно прошли через внутренний двор и оказались в саду. Сад был большой, с тенистыми деревьями и залитыми солнцем лужайками. Его кольцом окружал тройной ряд апельсиновых деревьев, а за ними вздымались высокие стены и краснели черепичные крыши соседних домов. Там и сям работали босые темнокожие садовники в белоснежных рубахах и широких штанах, они ухаживали за цветами, наклонившись над клумбами, мелькали между деревьями, тащили по дорожкам тонкие резиновые шланги, из которых внезапно вырывались изогнутые струйки воды - они переплетались между собой, образуя сверкающий на солнце узор, словно дождь шуршал, падая на листья, бриллиантовыми росинками осыпая траву.

Донья Эмилия, придерживая трен светлого платья, шла рядом с доктором, на котором был длинный черный сюртук и безупречно белая манишка со строгим черным галстуком. Подле купы деревьев, в сплошной тени от их ветвей стояли маленькие столики и плетеные кресла; миссис Гулд села на одно из них.

- Не уходите, - сказала она доктору, который и без того как в землю врос. Упрятав подбородок в высокий воротник, он исподлобья пожирал ее глазами, к счастью, совершенно неспособными выразить обуревавшие его чувства, ибо более всего они напоминали шарики из мрамора с прожилками. Он с волнением и жалостью смотрел на лицо этой женщины, замечал тени прожитых лет под глазами и на висках "не ведающей усталости сеньоры" (как назвал ее когда-то дон Пепе) и чуть не плакал от умиления.

- Побудьте здесь еще. Сегодняшний день - мой, - упрашивала его миссис Гулд. - Официально мы еще не возвратились. К нам никто не придет. Лишь завтра вечером в Каса Гулд откроются парадные двери и загорятся все окна.

Доктор опустился на стул.

- Тертулья?- спросил он с рассеянным видом.

- Просто встретимся со всеми добрыми друзьями, которые захотят к нам прийти.

- Только завтра?

- Да. Чарлз утомился сегодня после целого дня на рудниках, поэтому я… нам лучше провести вдвоем первый вечер после возвращения в дом, который я так люблю. Ведь здесь прошла вся моя жизнь.

- О, да! - внезапно рассердился доктор. - Женщины исчисляют время со дня свадьбы. Мне кажется, вы немного прожили и до нее?

- Да, конечно; но о чем там вспоминать? Не было ведь никаких забот.

Миссис Гулд вздохнула. И поскольку двое друзей, встретившись после долгой разлуки, всегда вспоминают самый тревожный период их жизни, они стали говорить о революции и последовавшем отделении Сулако. Миссис Гулд представлялось странным, что те, кто участвовал в революции, не сохранили о ней памяти и не извлекли уроков.

Назад Дальше