Лилия долины - де Бальзак Оноре 18 стр.


Я стал бывать один у герцогини де Ленонкур, но не услышал там даже имени Анриетты, никто не спросил меня о ней, за исключением старого герцога, этого олицетворения бесхитростной доброты; впрочем, по тому, как он меня принял, я угадал, что дочь говорила ему обо мне. Вращаясь в высшем свете, я понемногу излечился от наивного удивления, свойственного всякому новичку; я уже предвкушал сладость власти, постигая те средства, которые общество дает в руки честолюбцам, и с радостью применял правила Анриетты, восхищаясь их глубокой жизненной правдой, когда произошли события 20 марта . Мой брат уехал вместе со всем двором в Гент; по совету графини, которой я посылал множество писем, лишь изредка получая на них ответ, я последовал за герцогом де Ленонкуром. Обычная благосклонность герцога уступила место покровительству, когда он заметил, что я душой и телом предан Бурбонам; он лично представил меня его величеству. У королей в изгнании бывает мало придворных, а молодости свойственно наивное восхищение и чуждая расчету преданность; король умел разбираться в людях; то, чего он не заметил бы в Тюильри, бросилось ему в глаза в Генте, и я имел счастье понравиться Людовику XVIII.

Я узнал из письма г-жи де Морсоф отцу, доставленного вместе с депешами эмиссаром вандейцев (в письме имелась приписка и для меня), что Жак болен. Г-н де Морсоф в отчаянии от болезни сына, а также от того, что новая эмиграция начиналась без него, написал несколько слов от себя; прочтя их, я догадался о положении моей возлюбленной. Измученная графом, она проводила, должно быть, дни и ночи у изголовья Жака, не зная ни минуты покоя. Правда, г-жа де Морсоф стояла выше мелочных придирок мужа, но у бедной женщины уже не хватало сил их сносить, ведь она была поглощена заботами о сыне и, наверно, жаждала поддержки друга, который облегчил бы ей жизнь, развлекая г-на де Морсофа. Сколько раз я уводил, бывало, графа из дому, когда он начинал ее мучить, и в награду за эту невинную хитрость получал один из тех взглядов, в горячей благодарности которых влюбленный усматривает обещание. Хотя мне не терпелось идти по стопам Шарля, только что посланного на Венский конгресс, хотя я желал даже ценою жизни оправдать предсказания Анриетты и освободиться от подчинения брату, мое честолюбие, моя жажда независимости, мое положение при дворе – все поблекло перед скорбным образом г-жи де Морсоф; я решил покинуть Гент и все сложить к ногам своей истинной повелительницы. Бог вознаградил меня за это. Эмиссар, посланный вандейцами, не мог вернуться во Францию, и королю требовался преданный человек, чтобы доставить на родину его распоряжения. Герцог де Ленонкур, зная, что король не забудет того, кто возьмется выполнить это опасное поручение, предложил послать гонцом меня, даже не сказав мне об этом, и король соблаговолил одобрить его выбор. Я согласился ехать, радуясь тому, что вернусь в Клошгурд и послужу в то же время правому делу.

На двадцать втором году жизни, успев уже получить аудиенцию у короля, я вернулся во Францию, сперва в Париж, а затем в Вандею, и имел счастье выполнить все распоряжения его величества. В конце мая, спасаясь от преследования бонапартистских властей, которым на меня донесли, и вынужденный скрываться под видом человека, возвращающегося в свой замок, я пробирался пешком от поместья к поместью по лесным дорогам, через верхнюю Вандею, Бокаж и Пуату, меняя направление в зависимости от обстоятельств. Я добрался до Сомюра, из Сомюра повернул на Шинон, а из Шинона за одну ночь дошел до Нюэльского леса и в ландах встретил графа де Морсофа, ехавшего верхом; он усадил меня на круп своего коня, и мы приехали в Клошгурд, не встретив по дороге никого, кто мог бы меня опознать.

– Жаку лучше! – были первые слова графа.

Я открыл ему свое положение дипломатического лазутчика, за которым охотятся, как за диким зверем, и граф, вооружившись своими роялистскими чувствами, стал оспаривать у господина де Шесселя опасную честь предоставить мне убежище. Когда я увидел Клошгурд, мне показалось, что минувшие восемь месяцев были только сном.

Войдя в дом первым, граф сказал жене:

– Отгадайте, кого я привел?.. Феликса.

– Быть не может! – воскликнула она; руки ее опустились, на лице отразилось смятение.

Я вошел, и мы оба замерли – она словно пригвожденная к креслу, а я оцепенев на пороге – и, не отрываясь, жадно смотрели друг на друга, как двое влюбленных, которые хотят одним взглядом вознаградить себя за долгую разлуку; наконец, смущенная тем, что от неожиданности не сумела скрыть порыва своего сердца, она встала, и я приблизился к ней.

– Я много молилась за вас, – промолвила она и протянула мне руку для поцелуя.

Она спросила меня о здоровье своего отца; затем, угадав, как я устал, пошла распорядиться о моем ночлеге, а граф велел меня накормить, ибо я умирал с голоду. Меня поместили над ее спальней, в бывшей комнате ее тетушки; она попросила графа проводить меня наверх, а сама остановилась на первой ступеньке лестницы, как будто борясь с желанием подняться вместе со мной; я обернулся, она покраснела, пожелала мне хорошенько отдохнуть и быстро удалилась. Когда я спустился к обеду, мне рассказали о разгроме под Ватерлоо, о бегстве Наполеона, наступлении союзников на Париж и возможном возвращении Бурбонов. Эти события, на которых сосредоточились все помыслы графа, ничего не значили для нас с Анриеттой. Знаете ли вы, какова была самая важная новость, которую я услышал, едва успев приласкать детей? Я не говорю о тревоге, которую испытал при виде похудевшего и побледневшего лица графини; я хорошо знал, какой удар мог нанести ей своим удивлением, и потому выразил лишь радость, что вижу ее. Так вот, самой важной для нас новостью было: "Теперь у вас будет лед!" Графиня в прошлом году часто огорчалась, что в доме у них нет для меня студеной воды: я ничего не пил, кроме воды, да и воду любил только ледяную. Бог ведает, с помощью каких ухищрений она добилась постройки ледника! Никто лучше вас не знает, что для любви довольно одного слова, взгляда, интонации, еле заметного знака внимания; ее бесценная способность – находить доказательства в себе самой. Так вот, слова, взгляд и радость графини открыли мне всю глубину ее чувств, так же, как и я когда-то выразил ей волновавшие меня чувства своим поведением за игрой в триктрак. И она дарила мне множество наивных свидетельств своей нежности; через неделю после моего появления она вновь посвежела: она сияла здоровьем, молодостью и весельем; моя нежная лилия похорошела и расцвела, умножая сокровища моего сердца. Ведь только у заурядных людей, наделенных мелкой душой, разлука охлаждает пыл, стирает в памяти дорогие черты и умаляет прелесть любимого существа. На людей с горячим воображением, на тех, у кого чувство оживляет кровь, вливая в нее новый пламень, на тех, у кого страсть означает постоянство, разлука оказывает то же действие, что и пытки, укреплявшие веру первых христиан, которые видели в небе образ своего Бога. Разве в сердце, преисполненном любви, не живут неугасимые желания, которые еще возвышают дорогой образ, озаренный огнем пылкой мечты? Разве, неотступно думая о любимом лице, мы не наделяем его с трепетным волнением идеальной красотой? Мы перебираем воспоминания одно за другим, и прошлое становится более значительным, а будущее сверкает новыми надеждами. Первая встреча двух сердец, в которых теснятся тучи, насыщенные электричеством, становится живительной грозой, той, что оплодотворяет землю, освещая ее яркими вспышками молний. Сколько пленительных минут пережил я, видя, что нас обоих волнуют те же мысли, те же чувства! С каким восхищением следил я за благодетельным влиянием счастья на Анриетту! Женщина, которая оживает под взглядом любимого, быть может, дает более яркое доказательство своей любви, чем та, что умирает, сраженная сомнением, или вянет, как цветок, лишенный жизненных соков; я не знаю, которая из них больше трогает нас. Возрождение г-жи де Морсоф было так же естественно, как пробуждение природы под лучами майского солнца, как свежесть распускающихся весною цветов. Анриетта, как и наша долина любви, пережила свою зимнюю пору и вместе с ней расцветала с приходом весны.

Перед обедом мы спустились на нашу любимую террасу. Нежно положив руку на голову сына, еще более хилого, чем прежде, не отходившего от матери и такого тихого, словно в нем все еще таилась болезнь, она рассказала мне о ночах, проведенных без сна у постели больного. Три долгих месяца, по ее словам, она жила как затворница; ей казалось, что она попала в темный замок и боится сойти вниз, в роскошные залы, где сверкают огни и даются пышные празднества, недоступные ей; она стоит на пороге, смотрит на своего ребенка и в то же время видит неясные очертания чьего-то лица, слушает болезненные стоны, и ей чудится чей-то чужой голос. Она создавала такие поэтические образы, навеянные ей одиночеством, каких не найдешь ни у одного поэта; в своей детской наивности она не замечала в этих образах ни тени любви, ни намека на сладострастную негу или на томность в духе восточной поэзии, благоухающей, как франгистанская роза. Когда граф присоединился к нам, она продолжала говорить, не меняя тона, как гордая собой женщина, которая может бросить мужу торжествующий взгляд и, не краснея, запечатлеть поцелуй на лбу сына. Она ночи напролет молилась над мальчиком, не желая отдавать его смерти.

– Я взывала к Богу даже у врат алтаря, прося сохранить сыну жизнь, – говорила она.

Порой у нее бывали видения, она рассказала мне о них; но когда она произнесла нежным голосом проникновенные слова:

– Даже когда я спала, сердце мое бодрствовало… – граф прервал ее.

– Попросту говоря, вы стали почти помешанной, – сказал он.

Она замолчала, пронзенная острой болью, как будто он впервые нанес ей глубокую рану, как будто она забыла, что вот уже тринадцать лет этот человек никогда не упускал случая пустить ей в сердце отравленную стрелу. Как гордая птица, настигнутая в небе жестокой свинцовой дробинкой, она застыла, подавленная, уничтоженная.

– Неужели, сударь, – сказала она, помолчав, – ни одно мое слово никогда не найдет снисхождения перед судом вашего рассудка? Неужели вы никогда не проявите милосердия к моим слабостям и не поймете мою женскую природу?

Она замолчала. Этот ангел уже раскаивался, что осмелился роптать; она окидывала взглядом свое прошлое и старалась проникнуть в будущее: сможет ли граф ее понять? Не вызовут ли ее слова новой злобной выходки? Кровь билась в голубых жилках у нее на висках, глаза остались сухими, но словно посветлели; затем она потупилась, чтобы не встретиться с моим взглядом и не прочесть в нем свою боль, свои чувства, угаданные мною, свою душу, слившуюся с моей, а главное, чтобы не увидеть моего сочувствия, воспламененного юной любовью, и желания броситься, подобно верному псу, и растерзать того, кто оскорбил его госпожу, не раздумывая ни о силе, ни о преимуществах противника. Стоило посмотреть, с каким видом превосходства держался граф в такие тягостные минуты; он воображал, что одержал верх над женой, и разражался потоком трескучих фраз, повторяя одну и ту же мысль, как будто упорно долбил по дереву топором.

– Он все такой же? – спросил я у нее, когда графа вызвал пришедший за ним берейтор и он был вынужден нас покинуть.

– Такой же! – ответил мне Жак.

– Такой же безупречный, сын мой, – возразила она Жаку, не желая, чтобы дети осуждали отца. – Вы видите только настоящее, но не знаете прошлого и потому не можете справедливо судить о поступках вашего батюшки; но если бы вы даже имели несчастье заметить, что ваш отец не прав, помните: честь семьи требует, чтобы вы хранили в строгой тайне его ошибки.

– Успешно ли идут ваши нововведения в Кассине и Реторьере? – спросил я, чтобы отвлечь ее от грустных размышлений.

– Еще успешнее, чем я могла ожидать. Закончив постройку домов, мы нашли двух верных фермеров, которым сдали в аренду обе фермы: одну – за четыре тысячи пятьсот франков, не считая налогов, а другую – за пять тысяч; мы заключили с ними договор на пятнадцать лет. На двух новых фермах мы уже высадили три тысячи черенков деревьев. Дядя нашей Манетты очень доволен, что получил ферму Рабелэ; Мартино досталась ферма Бод. Угодья всех четырех фермеров состоят из лугов и лесов, куда они не станут свозить навоз, предназначенный для наших пашен, как это делают иные нечестные фермеры. Итак, наши усилия увенчались блестящим успехом. Клошгурд, не считая подсобных владений, вроде примыкающей к замку фермы, а также лесов и виноградников, приносит девятнадцать тысяч франков дохода, а новые посадки обещают быстро возместить затраты. Теперь я веду борьбу за то, чтобы сдать землю при замке нашему сторожу Мартино, которому может помогать его сын. Он предлагает господину де Морсофу три тысячи франков, если тот построит ему ферму в Коммандри. Тогда мы сможем расчистить владения Клошгурда, закончить прокладку аллеи, ведущей к шинонской дороге, и нам останется лишь следить за своими виноградниками и лесами. Если король вернется, вернется и наша пенсия; мы согласимся ее принять, конечно, сначала поспорив против разумных доводов нашей жены. Тогда состояние Жака будет упрочено. Когда я добьюсь этих результатов, я предоставлю господину де Морсофу копить деньги для Мадлены, которой король, по старинному обычаю, наверно, пожалует к тому же приданое. Совесть моя спокойна; я выполняю свой долг… А вы? – спросила она.

Я открыл ей, с какой миссией я приехал, и рассказал, насколько ее советы были полезны и мудры. Неужели ей дано шестое чувство, позволяющее предугадывать будущее?

– Разве я вам не писала? – спросила она. – Для вас одного я пользуюсь удивительным даром, о котором говорила лишь господину де ля Берж, моему духовнику, и он объясняет его внушением свыше. Часто, когда я погружалась в раздумье, полная тревоги за здоровье детей, я не замечала ничего земного, и взор мой как бы устремлялся в иной мир; если я видела там Жака и Мадлену, окруженных сиянием, они некоторое время не болели; если они появлялись, окутанные туманом, их уже подстерегала болезнь. А вас я не только вижу в лучах яркого света, но слышу при этом нежный голос, и он, вливаясь без слов в мою душу, внушает мне все, что вы должны делать. По чьему предначертанию, в силу какого закона я могу применять этот чудесный дар лишь для моих детей и для вас? – промолвила она в задумчивости. – А может быть, сам господь хочет быть им отцом? – спросила она, помолчав.

– Позвольте мне верить, – воскликнул я, – что я повинуюсь только вам!

Она ответила одной из тех пленительных улыбок, которые так опьяняли мне сердце, что, кажется, получи я в ту минуту смертельный удар, я бы даже его не заметил.

– Как только король вернется в Париж, уезжайте из Клошгурда и возвращайтесь к нему, – сказала она. – Сколь унизительно вымаливать должности и подачки, столь же смешно держаться в стороне, когда их раздают. Скоро произойдут крупные перемены. Королю понадобятся способные и преданные люди – будьте у него под рукой; вы рано займетесь государственными делами и быстро пойдете в гору, ибо государственным мужам, как и актерам, нужно знать свое искусство; его не может постигнуть даже гений, ему необходимо научиться. Мой отец перенял это искусство от герцога де Шуазеля. Думайте обо мне, – сказала она, помолчав, – дайте мне познать радости, какие мы получаем, наставляя душу, принадлежащую нам целиком. Ведь вы мой сын!

– Ваш сын? – спросил я с обидой.

– Только сын, – ответила она, подсмеиваясь надо мной. – Разве это не лучшее место в моем сердце?

Колокол зазвонил к обеду, и она ласково взяла меня под руку.

– Вы выросли, – сказала она, поднимаясь по лестнице.

Когда мы взошли на площадку, она слегка похлопала меня по руке, как будто мой взор беспокоил ее; хотя она шла, потупившись, она знала, что я не спускаю с нее глаз, и сказала с шутливым нетерпением, таким милым и кокетливым:

– Взгляните же хоть раз на нашу любимую долину!

Она обернулась, раскрыла свой белый шелковый зонтик у нас над головой и прижала к себе Жака; по легкому кивку, которым она указала мне на Эндр, лодку и луга, я понял, что после моего пребывания в замке и наших прогулок она сдружилась с этой туманной долиной, уходящей в безбрежную даль. Природа служила покровом, под которым ее мысли обретали покой. Теперь она знала, о чем вздыхает по ночам соловей, о чем твердит болотный певец, повторяя свой унылый напев.

В восемь часов вечера я стал свидетелем глубоко растрогавшей меня сцены, каких мне раньше не доводилось наблюдать; обычно я оставался с графом в гостиной за игрой, а все это происходило в столовой до того, как детей уводили спать. Колокол прозвонил два раза, созывая домочадцев.

– Теперь вы наш гость и должны подчиняться уставу нашего монастыря, – сказала графиня, взяв меня за руку и увлекая за собой с тем невинно-шутливым выражением, какое мы часто видим у истинно верующих женщин.

Граф последовал за нами. Хозяева, дети, слуги заняли каждый свое место и, обнажив головы, опустились на колени. В этот день был черед Мадлены читать молитвы; милая крошка произносила их ясным детским голоском, звеневшим, как колокольчик, среди застывшей в торжественном молчании природы и придававшим словам молитвы святую чистоту и ангельскую невинность. То была самая волнующая молитва, какую мне приходилось слышать. Природа вторила словам ребенка множеством смутных вечерних голосов, словно сопровождая их приглушенными звуками далекого органа. Мадлена стояла справа от графини, Жак – слева. Нежные очертания двух пушистых головок, между которыми возвышалась уложенная в косы прическа их матери, а позади желтела лысина г-на де Морсофа, обрамленная белоснежными волосами, составляли картину, которая своими красками как бы воплощала настроение, навеянное звуками молитвы; наконец, создавая единство, необходимое в каждой совершенной картине, эту группу освещали мягкие лучи заката, красные отблески которого проникали в зал, убеждая суеверные и восторженные души молящихся, что божественный свет озаряет верных рабов Божьих, стоящих здесь вместе, на коленях, невзирая на разницу положений, в полном равенстве, установленном церковью. Возвратившись мыслью к патриархальным временам, я еще сильнее почувствовал величие этой сцены, столь торжественной в своей простоте. Дети пожелали отцу доброй ночи, слуги попрощались с нами, графиня вышла, ведя за руку детей, и я вернулся в гостиную вместе с графом.

– Там вы вознеслись в рай, здесь же спуститесь прямо в ад, – сказал он мне, указывая на игру в триктрак.

Через полчаса графиня присоединилась к нам, подсев с работой к нашему столу.

– Это для вас, – сказала она, развернув свое вышивание, – но вот уже три месяца работа моя не двигается. Между этой гвоздикой и вот этой красной розой заболел мой бедный мальчик.

– Будет, будет, – сказал г-н де Морсоф, – не стоит вспоминать об этом. Ну-с, шесть и пять, господин гонец короля.

Ложась спать, я замер, прислушиваясь к ее шагам наверху. Она оставалась безмятежной и чистой, а меня терзали безумные мысли и неутоленные желания.

– Почему она не может быть моей? – думал я. – А что, если она, как и я, борется с буйными порывами чувств?

Назад Дальше