Россия распятая - Илья Глазунов 28 стр.


До чего непостижимо трудно передать настроение неба! Я думаю, что с этой задачей наилучшим образом справлялись те творцы, которые верили в Бога. И не вульгарный ли материализм сделал многих художников глухими к велению небес?

Сколько времени я проводил безрезультатно за писанием неба и облаков! Вместо неба иногда у меня на холсте получалась вата, а облака были словно высеченными из камня… Изнуренный до отчаяния своей бесплодной работой, я садился на поезд и мчался в Ленинград – в Русский музей. С большим увеличительным стеклом изучал высокую виртуозность мазков, дающих жизнь облакам на пейзажах Федора Васильева. О, всей душой я понимал тогда Репина, писавшего в своих воспоминаниях, как он, любуясь только что написанным Федором Васильевым бесподобно дрожащим в небе облаком, был поражен, увидев, как тот, подойдя к своему пейзажу, соскоблил его мастихином. Особенно трудно писать вечерние освещенные заходящим солнцем облака, которые звучат, как хоралы Баха или "Всенощная" Рахманинова… А природа вокруг нежная как у Нестерова и могучая как былина…

* * *

Вернувшись из города, я чувствовал в себе прилив сил, будто после беседы с мудрым учителем. Позабыв недавнее унынье, снова пытался передать в этюде красоту вечерних полей, засыпающего озера и тающих в небе далеких облаков… Сквозь ветви ольхи я видел, как, изогнув тонкий стан, красивая Нюра наполняла ведра холодной ключевой водой. Никто в деревне не выглядел так сурово и неприступно, как эта шестнадцатилетняя Нюра. Она никогда не смотрела на меня и одна из всех не согласилась, чтобы я нарисовал ее. "Не хочу – и все", – объяснила небрежно она. Вечерами звон пустых ведер, как древние колокола, возвещал о приходе моей царицы. Она не глядя проходила мимо меня, хотя иногда мне казалось, что в уголках ее рта скрывалась таинственная улыбка Джоконды. Наполнив ведра, роняя в пыль тяжелые всплески воды, нагнув головку под тяжестью когда-то расписанного коромысла, она медленно проходила мимо. Чувствуя, что я любуюсь ее неповторимой девически прекрасной грацией, Нюра косила в мою сторону подчеркнуто равнодушный взор. Скользнув глазами по моему холсту, она шла дальше в гору. Я долго восторженно провожал взглядом ее упругую фигурку с загорелыми стройными ногами; я ее вспомнил много лет спустя в Риме при виде женских образов ватиканских фресок Рафаэля… Нюра поднималась все выше и выше по крутому косогору, где на вершине в лучах заката светилась окнами маленькая убогая избенка. Сверкнув пламенем красной юбки, она исчезала за вершиной горы, где гасли вечерние облака. Я складывал свой мольберт, уже в полной темноте поднимался по крутому склону в деревню, стараясь различить на песке следы ее маленьких босых ног…

* * *

В 1993 году случилось так, что мне представилась возможность пролетать на вертолете с моими друзьями над деревней Бетково. Я попросил приземлиться недалеко от все еще стоявшей часовни, где в юности писал свои пейзажи и где проходила рафаэлевской чистоты Нюра. Вертолет спустился на талый снег. Нагибая головы, мы вышли на улицу, идущую посредине деревни. Я сразу узнал дом деда Матюшки, портрет которого писал, когда мне было 19 лет, – "Старик с топором". Эту работу, как я уже писал, я подарил потом своему дяде М. Ф. Глазунову. Позднее она публиковалась в моих монографиях. Дед Матюшка, как его называли в деревне, "когда был мальчонком", работал полотером в Зимнем дворце в Петербурге. Он помнил траурный для всей России день, когда во дворец привезли умирающего от ран Александра II. Вспоминал он также, что мужики из Луги и Бетково занимались промыслами и извозом в столице и все слыли богатыми и состоятельными. Сам дед Матюшка был участником многих войн. Мысли о деде Матюшке возбудили память об еще одной интересной встрече. Однажды, бродя с этюдником по окрестным полям, когда в воздухе еще пахло осенью, я собирался было вернуться в город, и вдруг, на колючей скошенной ниве, увидел стадо, которое пас обросший седой щетиной старый человек. Его лицо было настолько выразительным, что я не мог оторвать от него глаз. Левой рукой он держал короткую рукоятку кнута, свисавшего с его плеча.

Когда я подошел к нему, он, закуривая "козью ножку", тщательно облизывал мундштук из газеты, где тлел огонек всей той же военной махорки.

Пастух с удовольствием согласился попозировать мне с полчаса, и я навсегда запомнил его студенистые, с отсутствующим взглядом, глаза, которыми он смотрел прямо, словно не видя меня. Его не очень заинтересовал результат моих трудов над рисунком, взглянув на который он снисходительно заметил:

– Ну что ж, валяй, валяй… Ты вот что, парнишка, – добавил он помолчав, – не забудь написать, если портрет пропечатывать будешь, что я Зимний брал.

Я впился в него изучающим взглядом. Выпустив тающий на ветру дым затяжки, он вдруг молодцевато натянул на глаза рвануло солдатскую ушанку, одно ухо которой было поднято вверх, и ветер как знамя развевал пришитую к нему тесемку.

– Расскажите, пожалуйста, как это было, – попросил я, сгорая от любопытства.

– Как было, говоришь? Да очень просто. Нас вывели из казармы и согнали на площадь перед дворцом, где раньше царь жил. А дворец бабы охраняли только – женский батальон. Ворвались мы с площади в главную дверь. Помню: полутемная лестница, высокая, словно в небо ведет. Задние ряды напирают, а впереди командир с наганом. Открыли тяжелую дверь, а там еще зал за залом, все золотом блестит. Вдруг кто-то кричит: "Ребята, конница!" И впрямь: на нас во весь опор с поднятыми саблями мчались кавалеристы. Помню, у лошадей ноздри раздувались, да клинки сверкали. Мы такой атаки не ожидали, и нас как ветром сдуло с лестницы – известное дело, что пеший с конным может сделать… А потом свет зажгли, и оказалось, что атака эта нарисованная… (Позднее я узнал, что во дворце и в самом деле находились картины, посвященные русской воинской славе, исполненные Коцебу, и среди них одна, под названием "Атака". – И.Г.)

– Многие потом сами над собой смеяться стали, – продолжал он. – От нарисованной картины вооруженные люди сиганули…

Разглядели, что вокруг красоты неописуемой мраморные столы и огромные вазы. Ребята, чтобы за свой страх отомстить, нагадили в них. Командир недоволен был. Говорил; "Нам Временное правительство кончать надо, а вы балуетесь как дети…"

Закончив свой рассказ, пастух вдавил кирзовым сапогом догоревшую "козью ножку" в мокрую глину.

* * *

В 1949 году родственница деда Матюшки, сидя со мной на завалинке, рассказывала, как во время Великой Отечественной войны она воевала в партизанском отряде. Ее потряс один случай. Когда они скрывались в лесах, бескрайне распростертых до самого Севера, к ним на самолете прилетели инструкторы из Ленинграда. Их задачей было поднять волну "ненависти и безжалостности к немецко-фашистским захватчикам, вторгнувшимся на территорию нашей Родины". Политрук, узнав, что партизаны взяли в плен немецкого солдата, дал команду привести его к себе. Затем он приказал разжечь паяльную лампу и раздеть пленного. "Мне стало страшно, – говорила она, – и я закрыла глаза". Политрук стал жечь паяльной лампой немца, требуя, чтобы тот пел песни, если хочет остаться живым. "Смерть за смерть, кровь за кровь", – как провозглашал политрук.

…Тогда, во время ее рассказа, из окна дома деда. Матюшки на нее падал желтый свет керосиновой лампы. Кружились в свете комары. Шумел ветер. Даже теперь, много лет спустя, она вновь вспоминала об этом эпизоде с волнением и болью. "В землянке запахло жареным мясом. На спине у пленного вздулась и лопнула кожа. Мужики-партизаны смотрели молча. Что-то говорил по-немецки переводчик. И вдруг немец запел, скорее простонал – у них тогда была любимая песня "Роземунда". Я не могла смотреть на это и вышла из землянки. Так гости из города воспитывали в нас ненависть к немцам. А потом, покинув отряд, оставили статью Эренбурга "Убей немца!"

Все эти воспоминания пронеслись у меня в голове, когда я стоял на талом снегу перед домом деда Матюшки.

К нам подошли люди. Посадка вертолета в деревне – дело необычное. Вдруг я услышал крик: "К нам Ильюша приехал!" И я увидел закутанную в платок, одетую в ватник, очень старую, в морщинах, женщину. "Это же я, Капа… Изменилась, наверное, что не узнаешь меня. Да и ты, желанный, постарел. Сколько лет прошло!!! А вон Нюрка, ты все рисовать ее хотел. Нюрка, иди сюда!"

В пожилой, тоже закутанной в старый платок, в таком же концлагерном ватнике женщине только по глазам узнал я мою прекрасную Нюру…

Пока я разговаривал с местной учительницей, которая была на моих выставках в Ленинграде, снова появилась Капа, неся фотографию деда Матюшки.

"А деда Матюшку помнишь? Давно помер. А тогда ты его рисовал все лето". И, обращаясь к моему другу, сказала: "Я нашего Ильюшку помню эвона каким, – она опустила руку на уровень живота, – до войны еще здесь жили".

Мои друзья стояли растроганные. У одного из них на глаза навернулись слезы. "Ильюша, ты помоги нам водопровод провести, – не унималась Капа. – А то вот энту поганую вышку поставили и как туда за водой ходить, а колодец пересох! Приезжай к нам летом. Помнишь, ты все на лодку заберешься, на дно ляжешь и плывешь-плывешь по озеру"…

Пора было улетать. Мы опаздывали. И вертолет стремительно набрал высоту. Он поднимался все выше и выше в серое небо. Под нами, словно игрушечные, стояли прижатые к земле весенним ветром избы, с покривившимся крестом часовня, где еще на моей памяти отпевали покойников. С глубоким волнением я смотрел на нескольких пожилых женщин; их лица были обращены к ветреным тучам, среди которых мы летим к городу Луге. Далеко позади осталась деревня Бетково, как и мое довоенное детство и мучительное время одинокой и безысходной юности. И вновь мне слышался исповедально-задумчивый голос Капы: "Трудно было для бетковских мужиков время. Немцы, узнав, что кто-то ушел в партизаны, сжигали дом, а родственников расстреливали. А кто не хотел идти в партизаны, с семьей хотел остаться дома – тех партизаны поджигали, клеймя хозяев продажными шкурами и изменниками родины. Много народу полегло во время войны, а с фронта вернулись всего несколько человек. Поэтому деревня пустая стала…"

ПУШКИН

Размышления на руинах Царского Села

Пушкин! Тайную свободу

Пели мы вослед тебе!

Дай нам руку в непогоду.

Помоги в немой борьбе!

А. Блок

Из окна мастерской видны заснеженный сквер, широкая Нева, на том берегу – Исаакий, еле различимый во мгле ненастного хмурого дня, и увенчанная орлом корона с гордой бронзовой надписью "Румянцева победа". Этот памятник напомнил мне город Пушкин – Царское Село с его стройными дворцами, старыми парками, где все овеяно памятью о великом поэте.

Здесь, в дни моего детства, оживали и становились явью волшебные сказки Пушкина. Гордые лебеди бесшумно скользили по серебру воды, небо нежно и прозрачно, как на старых акварелях. Казалось, что один лебедь, ослепительно белый и грациозный, может обернуться заколдованной царевной из сказки о царе Салтане. А, подплывая к берегу, Царевна-Лебедь смотрела пристально и загадочно…

А орел на Чесменской колонне посредине пруда будто готов поднять чугунные крылья и ринуться на свою беззащитную жертву. Если долго смотреть на орла, то кажется, что бегущие облака придают ему порыв и движение.

Незабываем сидящий на скамейке юный и мечтательный бронзовый Пушкин.

Когда-то жена Петра Великого построила в его отсутствие небольшой дом с садом в окрестностях Петербурга. В жаркий летний день Екатерина отправилась на прогулку с царем, ни слова не сказав о постройке. Петр был очень рад и даже сказал, что мало помнит "столь веселых дней, как нынешний". Дочь Петра Елизавета поручила великому Растрелли построить дворец взамен петровского домика и была весьма довольна, когда один вельможа на ее вопрос, чего недостает новому зданию, ответил: "Одного – футляра!"

Дух классицизма, греко-римской культуры, окружавший с юных лет поэта в садах Лицея с их прелестными статуями, привезенными из Италии, со строгим изяществом дворцов Кваренги и Камерона, оказал огромное влияние на формирование души поэта, совместившей гармонически-спокойную ясность Эллады с могучей стихиен народной России.

В Царском Селе юный поэт встретился с офицером гусарского полка, стоявшего там на квартирах, – Петром Чаадаевым.

Он в Риме был бы Брут, в Афинах – Периклес,
А здесь он офицер гусарский.

Личность Чаадаева привлекает к себе интерес тех, кто в унижении и отрицании им исторической России видит опору в оправдании проведения геноцида русского народа, который готовился не одно столетие. Эта глава о Пушкине написана мной давно и была опубликована в журнале "Молодая гвардия" в 1965 году.

Много воды с тех пор утекло, и только в наши 90-е годы, изучив многие материалы, я понял роль Чаадаева и его знаменитых "Философических писем", которые порою дышат откровенной ненавистью к России и так возмущали многих его современников. О Чаадаеве будет сказано особо, потому что многие враги России называют его философом – видя в нем созвучие своей ненависти. Здесь же, перечитывая то, что я написал давно, хочу с великой радостью подтвердить, что молодой Пушкин в зрелом возрасте, когда возмужал и окреп его гений, резко и беспощадно критиковал своего царскосельского приятеля, тогда лейб-гвардии ротмистра гусарского полка, который, судя по всему, был "агентом влияния" масонских лож, пытаясь воздействовать на формирование пылких и юных душ царскосельских лицеистов.

Не зная тогда нигилистическую, точнее, политическую точку зрения П. Чаадаева, я приводил из него цитату. "Народы в такой же мере существа нравственные, как отдельные личности. Их воспитывают века, как отдельных людей воспитывают годы. Но мы, можем сказать, некоторым образом – народ исключительный. Мы принадлежим к числу тех наций, которые как бы не входят в состав человечества, а существуют лишь для того, чтобы дать миру какой-нибудь важный урок. Наставление, которое мы призваны преподать, конечно, не будет потеряно, но кто может сказать, когда мы обретем себя среди человечества и сколько бед суждено нам испытать, прежде чем исполнится наше предназначение?" Каково?

Тогда, приводя эту цитату, я полностью, к сожалению, не отдавал себе отчета в восприятии этого антиисторического утверждения, что Россия, раскинувшаяся на одну шестую часть света, не входит в состав человеческой истории. Здесь следует спросить, а какие же народы, с точки зрения Чаадаева, являются "историческими" народами? Царскосельский офицер и его неугомонная паранойя отрицания всего русского сегодня интересна для нас лишь, как свидетельство масонского бурления тех давно ушедших дней. И не мудрено, что рассуждения признанного сумасшедшим гусарского офицера-масона выдаются многими сегодня за откровение русской критической мысли. Я сам в свое время, да и по сей день приводил и привожу то место из письма юному Пушкину, где Чаадаев пишет: "Мое пламеннейшее желание, друг мой, видеть вас посвященным в тайну времени. Нет более огорчительного зрелища в мире нравственном, чем зрелище гениального человека, не понимающего свой век и свое призвание". Разные понятия в познание "тайны времени" и посвящение в нее вкладывал "посвященный" Чаадаев, как и мы сегодня. Я всегда понимал под тайной времени постижение реальных сил добра и зла или, как позднее называли это русские философы, – тайна беззакония. Да, безусловно, как бы ни был гениален поэт, художник, философ, музыкант или историк, но, не зная, что реально скрывается за той или иной философской теорией или учением, за всей глубиной религиозных еретических дурманов, насаждаемых лжепророками, он не сможет создать и воплотить в образах великого откровения и глубокой работы ума подлинного гениального произведения. Я считал и считаю, что тайной времени является яростная борьба антихриста с Христом – сатаны с Богом. Но не то понятие, которое, как видно из всех его высказываний, вкладывал Петр Яковлевич Чаадаев, изменивший православию и попирающий все русское, призывавший на деле к великим потрясениям. Здесь же позволю себе привести полный текст "подписки" Пушкина: "Я, нижеподписавшийся, сим объявляю, что ни к какой масонской ложе и никакому тайному обществу ни внутри Империи, ни вне ее не принадлежу и обязываюсь впредь оным не принадлежать и никаких сношений с ними не иметь". Любопытно, могут ли сегодня иные наши поэты и писатели дать подобную "подписку"?

Многих по сей день мучит тайна смерти ставшего монархистом гениального поэта великой исторической России, сраженного безжалостной рукой иностранного наемника…

На сомнения и раздумья Чаадаева об историческом пути России, о ее самобытности, о великих возможностях самостоятельного творчества с предельной ясностью гения ответил всем своим бытием Александр Пушкин.

…Попав в пределы древней Псковщины, окруженной курганами, городищами, могилами-памятниками бурного прошлого, великий поэт оказался во власти этого, столь богатого историческими воспоминаниями места. Пушкин проехал в Михайловское прямо с горячего юга с его полуазиатской культурой. Контраст поражающий. Тихий заброшенный Святогорский монастырь между пологих холмов, крестьянская речь, простота и яркость народных одежд, неизъяснимая тоска северных песен – все это должно было, особенно после юга, поразить поэта и углубить его интерес ко всему народному. Переодевшись в красную ситцевую рубаху, подпоясавшись голубой лентой, с палкой в руках, Пушкин любил хаживать на ярмарку, которая кипела у самых стен монастыря.

"Придет в народ – тут гулянье, а он сядет наземь, соберет к себе нищих, слепцов, они ему песни поют, стихи сказывают", – свидетельствует очевидец, кучер поэта, Петр.

"Однажды Пушкин явился к главным воротам монастырским и стал петь со слепцами стихи о Лазере убогом, об Алексии – человеке божьем. Своей тростью с бубенцами он дирижировал хором", – рассказывает один из современников.

Так оригинально "ходил в народ" и впитывал в себя русскую народность от слепцов, юродивых и калик перехожих у стен Святогорского монастыря автор "Бориса Годунова".

Как известно, Петр прорубил именно окно, а не дверь, с тем чтобы русские люди изучали и наблюдали через это окно жизнь Европы. Изучали, чтоб из учеников сделаться учителями. Но, к сожалению, сбрасывая национальные кафтаны, часть русских вместе с тем порывали свои связи с отечеством. Сбривая бороды, они утрачивали вместе с этим свою русскую индивидуальность.

Русские вдруг устыдились своего языка, своих обычаев, стали пренебрегать национальными традициями.

Назад Дальше