Далее, после такой мирной беседы и роскошных яств, их снова отправляли в клетки в подвал. Как и когда они погибали – неизвестно, их или сжигали в крематории – возможно и заживо, – или расстреливали. Ведь нашли же недавно в яме неподалеку, в Бутове, ужасающее множество скелетов с пулями в черепах". Мы сидели, слушая его затаив дыхание – а он невозмутимо продолжал: "В "Сухановке" погибли также многие иностранцы: французы, немцы, итальянцы, венгры, поляки, югославы, испанцы, Рассказывают, что Берия и Сталин вроде бы любили вызывать из "зверинца", например, гигантского роста шведа Валленберга, который, как вы знаете, выкупал евреев у Гитлера, естественно, за большие деньги. Рассказывают, что последний раз, очевидно незадолго до уничтожения, его видели превратившимся в скрюченного, словно от ревматизма, старика. Сталин любил через глазок в стене наблюдать за допросами. Эта страшная страница истории России, имя которой "Сухановка", повторяю, никому не известна, так как документов не оставалось, а немногочисленных свидетелей нужно искать, потратив на это много времени. В конце 40-х годов в бериевском корпусе, по слухам, еще существовала каптерка, где висели костюмы и маршальские кителя с бирками фамилий "врагов народа". В них они были на процессах и в тот момент, когда их брали, чтобы увезти на фабрику смерти".
Леонид Георгиевич Ананьев, словно сам себе, задал вопрос: "Или эти костюмы и кителя находятся теперь где-то на Лубянке, или уничтожены Берией? Страшный гардероб с бирками их былых хозяев! Повторяю: о Лубянке знали все, о "Сухановке" – никто. Даже местные жители не догадывались, что там творилось. Кстати, каждая смена аппарата ЧК – ГПУ-НКВД завершалась тем, что ведущих чекистов свозили в ту же "Сухановку", где пытали и потом сжигали в котлах, которые до сих пор находятся под монастырским полом, а труба, как и многие другие следы лагеря, уничтожена в 1953 году. Известно также, что каждый год менялась и охрана "фермы особого назначения" – сталинской тюрьмы для особо важных "зверей". "Мертвые умеют молчать", – любил говорить Сталин. Потому никто не знает, куда девались люди, обслуживавшие лагерь смерти.
Рассказывают, что в конце 30-х годов врача дома отдыха "Суханово" Иванова ночью подняли с постели. Его привезли в "Сухановку", долго вели по подземелью, по бокам которого стояли железные клетки с людьми. Подведя врача к одной из них, надзиратели вытащили из нее человека, который еле дышал, хоть дышать было нечем – воздух был пропитан запахом испражнений. Иванов ничем не мог помочь этому умирающему человеку. Приехав домой, он рассказал родным и знакомым об увиденном ужасе, но вскоре, по прошествии короткого времени, вдруг скончался".
Реставратор-архитектор посмотрел на нас, особенно внимательно на меня, и сказал, что он приехал, однако, не рассказывать нам об ужасах, а с деловым предложением. "Как я уже говорил, в 1953 году, в год смерти Сталина, лагерь смерти был уничтожен. Ныне монастырь восстанавливается – необходима гигантская реставрация. Вот в связи этим я и прибыл к вам в Академию. Я предлагаю открыть при ныне действующем монастыре мастерскую иконописи, где обучались бы молодые люди, и, надеюсь, из некоторых впоследствии могли бы получиться замечательные иконописцы и художники-реставраторы настенной живописи. Денег у монастыря нет, но мы обещаем кормить, поить и предоставить для них жилье…"
Глядя на меня строго и взыскующе, забыв плавную интонацию гида, неожиданно резко сказал: "Там все кровью пропитано. Вы говорите о возрождении России – ваш долг откликнуться на наше предложение. Ваши студенты будут довольны".
Когда он ушел, оставив на столе свое воззвание – "Обращение к совести России", мы долго сидели потрясенные, каждый думал о своем…
Я привожу рассказ Леонида Георгиевича Ананьева для тех историков, писателей и журналистов, которые захотят не только проверить рассказ нашего гостя, но и провести всестороннее расследование, как и почему возник этот страшный комбинат смерти, и кто окончил свои дни в известной, но малоизученной "Сухановке". Нас уже трудно удивить, мы многое знаем о том, как монастыри древнего благочестия Святой Руси превращались в лагеря смерти. И все же, наверное, не случайно мне вспомнилась еще одна, полная удивления фраза Ананьева: "Реставрируя монастырь, мы никак не можем объяснить, почему столько кабельных проводок прямо-таки пронизывают землю "Сухановки"…
Рассказ нашего гостя не мог оставить равнодушным ни меня, ни, я надеюсь, читателя. Общеизвестно, что уже несколько лет действует правозащитное общество "Мемориал", которое интересуется только жертвами эпохи "культа личности". Слов, нет, как важно для грядущих поколений знать и понимать суть кровавого террора Сталина. Но как быть с теми жертвами, реки крови которых пролились до Сталина, с первых же дней "бескровной русской революции"? До сих пор мы не можем назвать точную цифру миллионных жертв, которых Ленин называл "насекомыми". При сравнении числа жертв 1937 года, который для многих кажется самым страшным в истории Советского государства – с огромным количеством жертв "большого террора", эту эпоху следует, скорее, называть "большевистско-ленинско-троцкистской" эпохой тех, чьи идеи были беспощадно осуществлены бывшим семинаристом Сосо Джугашвили.
* * *
Один мой друг, наверное, справедливо заметил, прочтя приведенный мною рассказ реставратора о "зверинце" Сталина: "Старик, не верится во все эти апокрифические ужасы: клетки, котлы в подвале, где сжигались столь известные личности, о которых мы многое знаем. Может быть, твой рассказчик был троцкистом, не забывшим сталинских процессов 30-х годов? Не отсюда ли его особая ненависть к Сталину? Да, возможно, была такая тюрьма. Да, уничтожались люди. Это было страшное время, когда гадина пожирала гадину". Он темпераментно продолжал: "Редакции наших журналов завалены такими лагерными апокрифами. Все это надо проверять. Но я с тобой абсолютно согласен и считаю нужным, чтобы наши многоопытные журналисты провели свое журналистское расследование, тем более что речь идет о монастыре, находящемся уже на территории Москвы. Мы с тобой знаем слова Достоевского о том, что нет ничего фантастичнее реальности. И разве мы могли бы предполагать еще пять лет назад, с какой сатанинской ловкостью будет в одночасье разрушена одна из самых великих держав мира? Могли ли мы допустить, что военные заводы станут выпускать кастрюли, а боевые корабли и танки распиливаться на металлолом? Ведь и когда вышли книги Солоневича, Краснова и Солженицына, мало кто на Западе, прочитав их, поверил в реальность страшных фактов жизни за "железным занавесом". Думаю, что факт существования сталинского "зверинца" надо скрупулезно проверить".
Я не спорил с моим другом. Я только запомнил и записал рассказ нашего странного гостя о тюрьме "Сухановка".
О "Казимире Кронштадтском": "Мы можем!"
Я был первым, кто публично сказал на вечере "Огонька" в ЦДЛ, опираясь на известные мне данные, о зверском убийстве Есенина. Тогда притихший зал Центрального Дома литераторов замолк, но раздались одиночные крики протеста, перешедшие во всеобщий гул: "Как он смеет!" Однако я знал, что говорил, ибо один из самых удивительных людей, встреченных мною в жизни, – Казимир Маркович Дубровский, отсидевший в советских лагерях около тридцати лет, рассказал мне об этом.
Великий ученый Бехтерев называл Дубровского, тогда еще молодого студента, надеждой русской науки; вечерами же Казимир Маркович посещал рисовальные классы Рериха.
Позднее, когда началась его жизнь на одном из островов архипелага ГУЛАГ, он не забыл уроков в обществе поощрения художеств. Я помню эти рисунки художника и врача!
Не зря прошли уроки рисования у Рериха. Видя вокруг себя смерть и анализируя симптомы совсем неизвестной медицинскому миру болезни, возникающей от унижений, голода, безысходности, Дубровский проследил ее ход, запечатлев свои наблюдения в альбоме рисунков, столь ценных для медицины.
Медицинское издательство отказалось печатать этот замечательный альбом врачебных рисунков на том основании, что в Советском Союзе не может быть такой болезни. А на его предложение – сказать в предисловии, что это почерпнуто из лагерей смерти немецкого фашизма, – издательство не "клюнуло". "Власти нас не поймут" – сказали там.
Напомню, что сразу же после октябрьского переворота, как известно, "борцы за свободу и равенство" вышвырнули из всех учебных заведений России детей дворян, промышленников, духовенства и т. д. Та же участь, среди прочих, постигла и любимого ученика Бехтерева, художника, польского дворянина Казимира Дубровского.
Он стал работать на "скорой помощи". Однажды во время его дежурства зазвонил телефон, и в трубке прозвучала команда: "Немедленно поезжайте в "Англетер". Повесился Сергей Есенин". Он первый вошел в комнату, носящую следы бешеной драки, и увидел, что на фоне красной занавеси, под которой проходила труба отопления (оставившая, как известно, на щеке повешенного багровый след ожога), словно парил в воздухе, чуть-чуть оторванный от земли, будто вставший на цыпочки со свесившейся копной светлых, как рожь, волос, певец крестьянской Руси Сергей Есенин. Веревка как и портьера, была тоже красная, и потому впечатление от увиденного было глубоко мистическим и страшным.
Казимир Маркович помнил даже, что скатерть со стоявшей на ней и разбитой вдребезги посудой была стянута со стола, вероятно, во время сопротивлении поэта убийцам.
– А как же письмо, написанное кровью? – спрашиваю я. Казимир Маркович горько усмехнулся: "Потому оно и написано кровью, что так труднее опознать почерк, становящийся более размытым."
Теперь все знают, что Сергея Есенина убили…
Дубровский проработал на "скорой помощи" не один месяц. Незадолго до смерти он, заклейменный советской прессой 60-х годов как "Казимир Кронштадтский", показывал мне в Харькове рукопись воспоминаний об этом жутком времени, когда Петербург жил ужасной жизнью беззакония, убийств, ограблений. Казимир Маркович сидел, опустив глаза – пронзительные, бело-голубые в минуты духовного напряжения, которые горели на его странно-колдовском лице с благородной формой (словно на римских бюстах) носа; лице, изборожденном глубокими морщинами страданий долго прожитой и мучительной жизни. Я всей душой любил этого удивительного человека и гениального ученого – врачевателя наших недугов.
– А о каком другом ярком случае, кроме как с Есениным, можете вы еще рассказать? – допытывался я.
Потирая лоб, он ответил:
– Их было много, и все они страшные. Ну вот, например, один из обычных. Нас, бригаду "скорой помощи", вызвали перепуганные жильцы одного из домов; из соседней квартиры раздавались крики о помощи и удары в стену. Нам пришлось ломать дверь, разумеется, с дворником и понятыми. Ворвавшись внутрь, мы увидели пронзительной красоты шестнадцатилетнюю девушку, обнаженную, как Даная, лежавшую на смятой постели и, словно в беспамятстве, бьющую пяткой в стену с криком: "Помогите! Помогите! Помогите!" На ней лежал голый шестидесятилетний мужчина – он был мертв. Как выяснилось, им оказался один из известных сотрудников ЧК, друг Зиновьева, с которым, чтобы не расстреляли ее семью, должна была сожительствовать юная гимназистка, семья которой принадлежала к древнему дворянскому роду. Подняв на меня глаза, исполненные глубокой муки, Казимир Маркович продолжил свой рассказ. – Юная красавица, мелко дрожа и натягивая на себя простыню, объясняла: "Если бы я сбросила с себя труп без свидетелей, то меня бы обвинили в убийстве этого чекиста, обвинили бы в контрреволюции и антисемитизме. Вы должны были засвидетельствовать, что он умер на мне, и я не помню, сколько прошло времени, пока я была под холодеющим телом покойника, думая, что сойду с ума… силы мне давало только то, что я думала о своих близких, которых этот старый негодяй обещал расстрелять, если я не стану его любовницей."
Много страшных историй тех лет поведал мне Казимир Маркович…
Дубровский занимался также передачей мыслей на расстояние и, доживи он до наших дней, не сходил бы с экранов телевидения. Достаточно сказать, что Кашпировский с большой гордостью говорил мне, что учился у Казимира Марковича Дубровского, когда тот, отсидев в лагерях, получил маленькую квартирку в Харькове и должность врача в железнодорожной больнице. С кем только он не встречался в местах заключения: бывшие царские министры, члены Временного правительства, сибирские шаманы, художники, философы, ученые, священники…
– Я католик, вера в Бога дала мне силы вынести этот ад, который не мог бы описать даже Данте, – рассказывал он. – Я помню каждую минуту, проведенную в этом аду. Сколько людей погибало у менz на глазах, – О! Я многому научился от тех, кого безжалостно уничтожали. Думаю, не просто будет найти огромные ямы и рвы, где, как собаки, закопаны лучшие люди России. Хотя в лагерях сидели не только русские, это был действительно "Интернационал" тотального уничтожения. Я старался лечить, внушать людям веру, когда верить нам, казалось, было не во что. Повторяю, это были лагеря смерти…
С Казимиром Марковичем меня познакомил мой неизменный благодетель Сергей Владимирович Михалков. Однажды он сказал: "Все знают, что я заика. И ты, Илюша, когда нервничаешь, начинаешь заикаться. Появился врач, человек, говорят, гениальный. Ему около семидесяти лет, он излечивает от заикания, от депрессий. Слышал, что даже одного члена правительства вылечил от такой болезни, когда люди мочатся под себя. Статьи о нем в нашей, прессе восторженные. Писатель Львов о нем просто как о мессии пишет. А это серьезный человек. Так вот, тот человек утверждает, что может наладить контакты с космонавтами с земли, не прибегая к обычным формам связи. И, между прочим, у него есть благодарность от харьковской милиции – а он живет в Харькове – за то, что нашел без вести пропавшего мальчика. Поедем-ка к нему на сеанс, из десяти человек восемь он вылечивает".
Промозглой, серой и слякотной зимой мы приехали в Харьков. Огромная толпа народа ждала в неказистой, довольно неухоженной больнице железнодорожного управления. Здесь были люди разных возрастов, социального положения и достатка. Но всех их объединяло одно: горе и вера в то, что Дубровский поможет им. Лечебные сеансы проводились в зале. Дубровский говорил, что заполненный публикой зал своей энергией помогает ему. Большинство людей заряжены положительной энергией, а скептики и неверующие – отрицательной. Но энергия едина, и дело врача направить ее на добро.
Насколько мне помнится, он не брал денег с больных и говорил, что если бы он прожил еще сто лет, то каждый день должен был бы принимать по двести человек – столько было желающих получить его помощь.
Итак, в небольшом зале, из окна которого были видны крыши и унылые коробки зданий нового Харькова, на стульях, а то и на полу сидели набившиеся в зал больные и их родственники.
Сегодня Казимир Маркович проводил два сеанса: один – от заикания, другой – от курения. Десять человек от двенадцати до семидесяти лет, страдающих заиканием, выстроились вдоль серой больничной стены, словно перед расстрелом. Воцарилась тишина. Казимир Маркович начал: "Сейчас я хочу только спросить каждого из вас, как ваше имя, отчество, фамилия и сколько вам лет. Начнем с вас, – показал он на средних лет мужчину, с надеждой смотрящего на него. – Итак, скажите ваше имя, отчество и фамилию".
На лице пациента, вдруг потерявшего веру и надежду, появилась маска клинического равнодушия и отчаяния. Мучительно глядя в пол, он начал: "Ни-ни-ни-к-к-к-олай." Больной словно захлебнулся и замолчал. "Пока вам тяжело говорить", – подтвердил Дубровский. "А ну, пожалуйста, Вы, – обратился он к стоявшей рядом в шеренге девочке. Она вздрогнула, как птичка, и, глядя большими серыми глазами в лицо целителя, жалобно, словно пританцовывая, нараспев пропела, содрогаясь от внутренней конвульсии: "М-м-ма-а-а-а-рин-на". На таком уровне оказались все; один человек, сделав попытку заговорить, смог только пошевелить губами и отказался от нее, ощущая всю ее безнадежность. Воцарилась зловещая тишина. Михалков шепнул мне: "Д-д-да мы по сравнению с н-н-н-ними говорим как Демосфены. Стыдно у н-н-него в-в-в-время отнимать." Я не мог удержаться от ответа: "Не забывайте, Сергей Владимирович, что Демосфен, который, кстати, был славянского происхождения, поначалу тоже заикался и имел при этом слабый голос. Недаром он, набирая в рот морскую гальку, произносил речи, стараясь такими упражнениями преодолеть свой дефект. И как заика заике, ибо сам после блокады вынужден был на уроках отвечать письменно, напомню вам такой случай. Демосфен одному робкому оратору, боящемуся говорить перед толпой, задал вопрос: "А скажи, друг, побоялся бы ты говорить перед ремесленником, расписывающим вазы?" "Конечно нет!" – ответил оратор. Демосфен допытывался: "А ты побоишься говорить с философом, солдатом, женщиной, моряком?" "Конечно нет, – повторил ответ застенчивый оратор своему учителю. "Так почему же ты боишься говорить с ними, когда они собраны все вместе, а это и есть толпа?!" – удивился Демосфен.
"Ну насчет того, что он славянин, – это все твои с-с-славянофильские штучки", – начал было возражать Михалков… К нам наклонился ассистент Дубровского и попросил: "Не разговаривайте, пожалуйста". Мы сидели на стульях в трех метрах от Казимира Марковича. В гробовой тишине он возвысил свой уверенный, исполненный внутренней силы голос: "Через несколько минут, дорогие друзья, вы все начнете говорить. Вы сможете объясняться в любви, спокойно общаться с продавцами магазинов, читать стихи, и кто-то из нас, – смягчился его голос от внутренней улыбки, – даже сможет работать диктором на радио. Я снимаю с вас страх произнесения первого слова. Я сейчас горю, как свеча, зажженная с двух концов, – мне помогает энергия зала. Думайте про себя: "Мы можем! Мы можем говорить, потому что хотим этого". Я сейчас подойду к каждому из вас и дотронусь до того места лба, где, как полагали древние, заключен третий глаз человека. Наши далекие предки – арии – ввели в Индии обычай отмечать это место у женщин красным кружочком на лбу". Дубровский, как полководец перед битвой, подошел к каждому из шеренги жаждущих исцеления и коснулся пальцем точки над переносицей. "Что вы опустили взгляд? Смотрите мне в глаза!" – потребовал он у одного. Отойдя от них, Дубровский продолжал: "Когда вы через три минуты заговорите, следуйте только одному правилу: спокойно наберите воздух и постараитесь, как певцы, сосредоточить внимание на гласных. Например: те-е-е-пло, лю-юю-бовь… Ну, а теперь, – вонзил он взгляд в лица людей из шеренги, – кто первый хочет сказать? Но не надо пока говорить, а только поднимите руку".
Подняли руки маленькая девочка и седой человек в военной гимнастерке, на которой были колодки орденов и медалей.
"Ну, давай начнем с тебя, – сказал Казимир Маркович девочке. – Не спеши, скажи мне, как тебя зовут и в каком классе ты учишься?"
Зал онемел в ожидании чуда, веря в него и не веря. "Смотри мне в глаза и отвечай", – властно сказал Дубровский. И произошло чудо: нежным и сильным голосом девочка спокойно сказала, восторженно глядя в глаза Казимиру Марковичу:"Я – Марина Сидорчук, ученица третьего класса."