5
Тех тридцати пяти минут, что он отсутствовал, ему вполне хватило. К тому времени как она начала свой разговор с молчащей трубкой, он уже подобрал председателя на тихом перекрестке и повез его на мнимую встречу, цели которой были сформулированы так, что ее секретность казалась естественной, а явка обязательной. Через несколько минут он остановил машину, и они вышли. "Это не та улица", - сказал генерал Федченко. "Да, - сказал Голубков, - но тут удобно поставить машину. Не следует оставлять ее перед кафе. Мы срежем угол через этот переулок. Здесь две минуты ходу". - "Хорошо, я согласен", - сказал старик и закашлялся.
В том районе Парижа улицы носят имена философов, и улочка, по которой они шли, была названа неким эрудитом из муниципалитета rue Pierre Labime. Она тихо вела вас мимо сумрачной церкви и строительных лесов в смутный квартал частных домов с запертыми ставнями, домов, утопленных в маленькие скверики за чугунными перилами, на которых отдыхали опавшие кленовые листья в своем перелете меж голыми ветвями и мокрой мостовой. По левой стороне улочки тянулась длинная стена с кирпичной крестословицей, проступавшей тут и там на грубом сером фоне; в стене притаилась маленькая зеленая дверь.
Когда они поровнялись с ней, Голубков достал свой видавший виды портсигар и остановился закурить. Некурящий генерал Федченко из вежливости тоже придержал шаг. Налетел порыв ветра, и первая спичка погасла. "Я все же считаю… - пробормотал генерал Федченко, возвращаясь к теме, которую они до того обсуждали, - я все же считаю (чтобы сказать что-нибудь, пока они стояли рядом с той зеленой дверью), что если отец Федор настаивает на оплате квартиры из своих средств, то мы по крайней мере можем заплатить за отопление". Вторая спичка тоже погасла. Спина далекого прохожего наконец растаяла в осенних сумерках. Генерал Голубков во весь голос обругал ветер, и поскольку это был условный сигнал, зеленая дверь распахнулась - и три пары рук с невероятной сноровкой втащили старика внутрь. Дверь захлопнулась. Генерал Голубков зажег папиросу и быстро зашагал в ту сторону, откуда пришел.
Старик исчез навсегда. Тихие иностранцы, снимавшие неприметный дом на один месяц, оказались невинными голландцами или датчанами. Какая-то чертовщина. И не было зеленой двери, есть только серая, которую никакими силами не открыть. Я честно рылся в добротных энциклопедиях - нет философа по имени Пьер Лабим.
Но мне удалось заглянуть гадине в глаза. Существует старая поговорка: всего двое и есть - смерть да совесть. Замечательная человеческая особенность: можно не знать, что поступаешь хорошо, но нельзя не знать, что поступаешь плохо. Страшный преступник, чья жена была еще пострашнее его, однажды, во времена моего пребывания в церковном сане, признался мне, что больше всего его мучил внутренний стыд быть пристыженным еще большим стыдом, не позволявшим ему спросить у нее, не презирает ли она его в глубине души или втайне не задается ли тем же вопросом: не презирает ли он ее, тоже в глубине души. Вот почему мне более или менее известно выражение лиц Голубкова и его жены, когда они, наконец, остались наедине.
6
Однако ненадолго. Около десяти вечера генерал Л., секретарь РОВСа, узнал от генерала Р., что госпожа Федченко крайне обеспокоена непонятным отсутствием мужа. И тогда генерал Л. вспомнил, что перед обедом председатель сказал ему мимоходом (такова была манера старого джентльмена), что у него в городе, ранним вечером, есть одно дельце, и если он не вернется к восьми, пусть Л. прочтет записку, оставленную для него в среднем ящике стола. Генералы Л. и Р. помчались в штаб-квартиру, спохватились, бросились обратно за ключами, забытыми Л. дома, снова помчались в штаб и, наконец, достали записку. В ней говорилось: "Не могу избавиться от странного чувства, за которое, возможно, мне будет впоследствии стыдно. У меня назначена встреча на 17.30 в кафе на rue Descartes, 45. С перебежчиком с той стороны. Подозреваю ловушку. Все дело организовано генералом Голубковым, который доставит меня туда в своем авто".
Опустим, что сказал генерал Л. и что генерал Р. ответил, но, судя по всему, они были тугодумами и потеряли еще какое-то время на бестолковый телефонный разговор с удивленным хозяином кафе. Было около полуночи, когда Славска, кутаясь в цветастый халат и стараясь выглядеть заспанной, впустила их. Она не хотела беспокоить мужа, который, по ее словам, уже спал. В чем дело и что могло случиться с генералом Федченко? "Он исчез", - сказал простодушный генерал Л. Славска вскрикнула "Ах!" и хлопнулась в глубокий обморок поперек прихожей. Слишком театрально, чтобы утверждать, что эстрадные подмостки так уж много потеряли вместе с ней, вопреки мнению ее поклонников.
Тем не менее у наших генералов хватило ума ничего не сказать Голубкову о маленькой записке, так что на пути в штаб-квартиру у него сложилось впечатление, что с ним хотят обсудить, сразу ли звонить в полицию или сначала обратиться за советом к восьмидесятивосьмилетнему адмиралу Громобоеву, по непонятной причине слывшему Соломоном РОВСа.
- Что бы это значило? - сказал генерал Л., предъявляя Голубкову роковую записку. - Прочтите.
Голубков прочел и понял, что все потеряно. Мы не будем заглядывать в бездну его чувств. Он отдал записку, пожав худыми плечами.
- Если это написано председателем, - сказал он, - а почерк, кажется, не оставляет сомнений, тогда могу сказать только одно, что меня кто-то разыгрывает. Однако, я думаю, адмирал Громобоев может снять с меня подозрения. Предлагаю сейчас же отправиться к нему.
- Да, - сказал генерал Л., - идем к нему, хотя и поздновато.
Генерал Голубков накинул плащ и вышел первым. Генерал Р. помог найти генералу Л. шарф, который наполовину соскользнул с одного из тех стульев в прихожей, что обречены служить вещам, а не людям. Генерал Л. вздохнул и надел старую фетровую шляпу, использовав обе руки для этого несложного действия. Направился к двери.
- Одну минуту, генерал, - сказал Р., понизив голос. - Хочу вас спросить, как офицер офицера, вы абсолютно уверены… э-э… что генерал Голубков говорит правду?
- Это мы сейчас выясним, - ответил генерал Л., принадлежавший к тем людям, которые уверены, что всякая их фраза имеет смысл.
Они слегка задели друг друга в дверях локтями. Наконец, тот из них, что был чуть постарше, согласился с привилегией и вышел первым. Затем оба замерли на площадке, поскольку на лестнице никого не было. "Генерал!" - закричал Л., перегнувшись через перила. Переглянулись. Затем торопливо, неуклюже побежали вниз по безобразным ступеням. Оказались под мелким ночным дождем, посмотрели направо и налево, а потом - друг на друга.
Ее арестовали на следующее утро. Ни разу во время всего допроса она не поменяла позы сраженной горем невинности. Французская полиция продемонстрировала странное безразличие к подробностям дела и зацепкам, как будто считала исчезновение русских генералов любопытным национальным обычаем, восточным феноменом, чем-то вроде таинственного растворения, которое, возможно, и не должно случаться, но не может быть предотвращено. Однако складывалось впечатление, что Sûreté знала о фокусе исчезновения больше, чем дипломатическая осторожность позволяла допустимым признать. Французские газеты обсуждали инцидент в благодушной, насмешливой и несколько будничной манере. На первые страницы l'affaire Slavska не попало: русская эмиграция определенно находилась на периферии общественного внимания. По забавному совпадению как немецкие, так и советские информационные агентства лаконично утверждали, что два русских генерала сбежали с белогвардейской кассой.
7
Процесс оказался до странности неубедительным и путаным, свидетельские показания невразумительными, и судебный приговор, вынесенный Славске по обвинению в похищении человека, выглядел спорным с точки зрения юриспруденции. Случайные люди давали смехотворные показания. Имелся даже протокол, подписанный неким Гастоном Кулотом, фермером, "pour un arbre abattu". Генералы Л. и Р. настрадались от сарказма садиста-адвоката. Парижский клошар (вот вам проходная роль), один из тех пунцовоносых, заросших существ, что хранят все свое земное имущество в поместительных карманах, обматывают ноги слоями топорщащихся газет, когда потерян последний носок, - их можно увидеть удобно рассевшимися с бутылкой вина меж расставленных колен под осыпающимся фасадом какого-нибудь вечно недостроенного здания, - преподнес омерзительный рассказ о старике, которого куда-то волокли у него на глазах. Две русские дамы (одна из них незадолго до того лечилась от острой истерии) утверждали, что в день преступления они видели Голубкова и Федченко, едущих в автомобиле Голубкова. Русский скрипач, сидя в вагоне-ресторане немецкого экспресса, - но бессмыслено пересказывать все эти нелепые свидетельства.
В нескольких последних эпизодах мы видим Славску в тюрьме - смиренно вяжущей в углу; пишущей госпоже Федченко забрызганные слезами письма, где говорится, что они теперь сестры, поскольку их мужья в плену у большевиков; просящей разрешения пользоваться помадой; рыдающей и молящейся в объятиях бледной русской монашки, явившейся к ней с рассказом о посетившем ее видении - доказательстве невиновности генерала Голубкова. Требующей Евангелие, которое надзиратели оберегали от умельцев, быстренько наладивших шифрованную переписку на полях Евангелия от Иоанна. Вскоре после начала Второй мировой войны у нее обнаружилась непонятная болезнь, и когда однажды летним утром три немецких офицера заявились в тюремную больницу, пожелав увидеться с ней, им сказали, что она умерла, - возможно, так оно и было.
Интересно было бы знать, сумел Голубков известить ее о своем местонахождении или счел более безопасным для себя бросить на произвол судьбы? Где он укрылся, незадачливый беглец? Гадания по зеркалам не заменят точного знания. Может быть, он нашел пристанище в Германии, получив там скромную канцелярскую работу на каких-нибудь Бэдекерских курсах юных шпионов? Или вернулся в те края, где в одиночку брал города? Или был вызван своим верховным начальством, кем бы оно ни оказалось, и извещен с легким грузинским акцентом и особой, бесцветной интонацией, всем нам так хорошо знакомой: "Боюсь, дарагой, вы нам больше не понадобитесь". И пока Икс идет к дверям, указательный палец товарища кукловода нажимает кнопку с краю бесстрастного письменного стола, - распахивается люк, и Икс проваливается в тартарары (слишком много знал). А может быть, ломая копчик, приземляется в гостиной пожилой супружеской четы, проживающей внизу.
Так или иначе, фильму конец. Вы помогаете своей девушке надеть пальто, присоединяетесь к медленному потоку зрителей, направляющихся к выходу. В запасных дверях зияют боковые бархатные клинья ночи, поглощая расходящиеся по домам ручейки. Если же, подобно мне, вы предпочитаете для удобства ориентации вернуться тем же путем, каким пришли, вы снова пройдете мимо афиши, казавшейся такой привлекательной два часа назад. Русский джигит в польской форме свешивается с игрушечной лошадки, чтобы подхватить красавицу в красных сапожках, ее черные волосы выбиваются из-под каракулевой шапки. Триумфальная арка соседствует с сумрачными звездами кремлевских башен. Иностранному агенту в монокле генерал Голубков передает папку секретных бумаг… Пошевеливайтесь, дети! Выйдем скорее отсюда на свежий воздух, в привычную суету знакомых улиц, в надежный мир с его веснушчатыми мальчиками, девочками и духом товарищества. Здравствуй, реальность! Эта осязаемая сигарета поможет прийти в себя после искусственного возбуждения. Видите, худой, проворный господин, идущий перед нами, тоже закуривает, постучав сигаретой о старый кожаный портсигар.
1943
"Как там, в Алеппо…"
Дорогой В. Начнем с того, что наконец-то я здесь, в стране, куда ведет такое множество закатов. Первым, кого я встретил, был наш старый добряк Глеб Александрович Гекко, угрюмо пересекавший Авеню Колумба в поисках petit café du coin, в котором нам втроем уже не посидеть. Он почему-то уверен, что Вы предали нашу словесность, и дал мне Ваш адрес, неодобрительно покачав седой головой, как будто Вы недостойны получить от меня весточку.
А между тем у меня для Вас неплохой сюжет для рассказа. Все это напоминает мне, то есть эта фраза напоминает мне былые дни, когда мы сочиняли наши первые, по-телячьи нежные, чистосердечные стихи и всё на свете: роза, лужа, освещенное окно - взывало к нам: "Я рифма!" Право, мы живем в играющей нам на руку вселенной. Играем - умираем. И гулкие души русских глаголов придают смысл яростной жестикуляции деревьев, какой-нибудь брошенной газете, скользящей, спотыкающейся и шуршащей снова, неумело взлетающей и бескрыло катящейся вдоль бесконечной, подметенной ветром набережной. Но я давно уже не поэт. Я обращаюсь к Вам, как та чеховская девушка в красном, мечтавшая, чтобы в нее ударила молния, лишь бы умереть на людях.
Я женился, дайте вспомнить, примерно через месяц после того, как Вы покинули Францию, и недели за две до того, как добродушные немцы ворвались в Париж. Несмотря на то что могу предъявить документальное доказательство своего брака, сейчас я совершенно уверен, что никакой жены у меня не было. Возможно, Вам известно ее имя от кого-то другого, что, впрочем, не имеет значения: это имя иллюзии. Следовательно, я вправе говорить о ней так же отстраненно, как если бы речь шла о персонаже рассказа (если позволите, Вашего рассказа).
Это была любовь с первого прикосновения, а не с первого взгляда, ибо я встречал ее несколько раз до того, не испытывая никаких эмоций, но однажды вечером, когда я провожал ее домой, что-то сказанное ею заставило меня склониться от смеха и легко поцеловать ее волосы - и, разумеется, все мы знаем этот ослепительный взрыв, который бывает вызван тем, что подберешь маленькую куклу с полу, забытую в покинутом жильцами доме: вовлеченный в события ничего не слышит, для него все это лишь экстатическое, безграничное и беззвучное расширение того, что всю жизнь представлялось пучком света в центре его темного существа. И право же, причина, по которой мы думаем о смерти в небесных терминах, - это видимый небосклон, особенно по ночам (над нашим затемненным Парижем с тесными аркадами на бульваре Эксельмана и непрерывным альпийским журчанием уличных писсуаров), - самый точный и непреходящий символ этого бесшумного и захватывающего взрыва.
А ее разглядеть не могу. Она остается такой же туманной, как мое лучшее стихотворение, то, над которым Вы так омерзительно измывались в "Современных записках". Когда хочу представить ее, приходится мысленно приникать к коричневому родимому пятнышку на ее пушистом предплечье - так сосредоточиваешься на знаке препинания в неразборчиво написанной фразе. Возможно, употребляй она больше косметики или пользуйся ею регулярно, я бы увидел сейчас ее лицо или, на худой конец, деликатные поперечные бороздки сухих, горячих, твердых губ; но не могу, не могу - хотя по-прежнему ощущаю их уклончивое прикосновение там и тут в прятках и жмурках моих чувств, в той всхлипывающей разновидности сна, когда она и я неуклюже цепляемся друг за друга сквозь разлучницу-дымку, и никак не удается разглядеть цвет ее глаз, ибо влажный блеск подступивших слез скрывает радужную оболочку.
Она была намного моложе меня, но не так, как Натали с прелестными голыми плечами и продолговатыми серьгами - по отношению к смуглому Пушкину; и все же оставалось достаточно места для такого рода ретроспективного романтизма, находящего удовольствие в имитации судьбы несравненного гения (вплоть до ревности, мерзости, вплоть до боли увидеть ее миндалевидные глаза, скошенные в сторону белокурого Кассио под прикрытием павлиньего веера), даже если не можешь и подумать о том, чтобы сравниться с ним в стихах. И все-таки мои ей нравились, и она не стала бы зевать, как зевала та, другая, - всякий раз, когда стихотворение мужа своей длиной превышало сонет. Если для меня она оставалась тенью, то, возможно, тенью для нее был и я: полагаю, что ее в основном прельстила темнота моей поэзии, в которой она сумела проделать дырочку и вдруг увидеть недостойного любви незнакомца.
Как Вы знаете, одно время я собирался последовать примеру Вашего удачного бегства. Она рассказала мне про своего дядюшку, жившего теперь, по ее словам, в Нью-Йорке: до этого он преподавал верховую езду в колледже на юге и женился там на богатой американке; у них родилась глухонемая дочь. Жалела, что потеряла их адрес, но через несколько дней он чудесным образом нашелся - и мы написали драматическое письмо, на которое так и не получили ответа. Впрочем, это не имело значения, поскольку к тому времени я уже обзавелся солидным поручительством от профессора Ломченко из Чикаго; увы, кроме этого, ничего не было сделано для получения необходимых бумаг, вплоть до самой оккупации, хотя я и предвидел, что, останься мы в Париже, кто-нибудь из моих доброхотов-соотечественников рано или поздно предъявит кому следует опасные строки в одном из моих сборников, где я заявлял, что, несмотря на все ее мрачные грехи, Германия обречена во веки веков оставаться мировым посмешищем.