- Если вы придерживаетесь такого мнения, тогда чем скорее вы отсюда уберетесь, тем лучше. Любая частная школа может прислать нам полсотню отличных малых взамен вас, но полк, Поркисс, делают время, деньги и упорный труд. Вот представьте-ка на минуту, что это вы заболели и в палатки нам пришлось переселиться из-за вас?
Вследствие чего у Поркисса пошел по коже мороз, прогулка под дождем отнюдь не улучшила его состояния, и двумя днями позже он отошел из нашего мира в тот, где, как мы наивно полагаем, к плотским слабостям питают снисхождение. Полковой старшина, когда ему сообщили эту новость, окинул усталым взглядом сержантскую столовую.
- Господь прибрал худшего из них, - сказал он. - Когда он приберет лучшего, тогда, даст бог, эта напасть кончится.
Сержанты помолчали, потом один из них сказал:
- Только б не его! - И все поняли, о ком думал Трэвис.
Бобби Вик носился по палаткам своей роты, подбодрял, отчитывал, мягко, как того требует устав, подтрунивал над слабыми духом, а чуть прояснялось, выгонял здоровых греться под едва пробивающееся сквозь водяные испарения лучи солнца, уговаривал их не вешать носа, ибо близится конец невзгодам, скакал на своем мышастом пони по окрестностям и загонял обратно в лагерь солдат, которые по извращенности, присущей британским солдатам, вечно забредали в зараженные деревни или утоляли жажду из затопленных дождями болот, подбодрял руганью впавших в панику и не раз ходил за теми умирающими, у которых не завелось друзей, солдатами без "земляков"; устраивал при помощи банджо и жженой пробки любительские концерты, на которых полковые таланты могли блеснуть во всей красе, словом, как он сам говорил, был "всякой бочке затычкой".
- Ты стоишь едва ли не десятка таких, как мы, Бобби, - сказал как-то ротный в приступе восторга. - Как только тебя на все хватает?
Бобби не ответил, но, загляни Ривир в нагрудный карман его мундира, он увидел бы пачку писем, в которых, по всей вероятности, Бобби черпал силы. Письма эти приходили через день. Что касается орфографии, письма могли вызвать нарекание, зато выраженные в них чувства явно были на высоте, ибо по получении очередного письма глаза Бобби начинали сиять, и он на какое-то время впадал в сладостное забытье, вслед за чем, мотнув коротко остриженной головой, вновь окунался в работу.
Но чем он завоевал сердца самых отчаянных сорвиголов (а в рядах Хвостокрутов насчитывалось немало молодцов с золотым сердцем, но буйным нравом), не мог понять ни ротный, ни полковой командир, который знал от священника, что в госпитальных палатах на Бобби куда больший спрос, чем на его преподобие Джона Эмари.
- Похоже, что солдаты к тебе привязаны. Ты часто бываешь в госпиталях? - сказал полковник, он в этот день, как обычно, обходил госпиталь, приказывая солдатам выздоравливать как можно скорее - с суровостью, которая не скрывала его глубокой скорби.
- Случается, сэр, - сказал Бобби.
- Я бы на твоем месте ходил туда пореже. Хоть и говорят, что эта зараза не прилипчива, не стоит рисковать зря. Знаешь ли, мы не можем себе позволить тебя потерять.
А через шесть дней почтальон, обвешанный тяжелыми сумками, едва дотащился до лагеря по непролазной грязи: дождь лил как из ведра. Бобби получил письмо, унес его к себе в палатку, и едва программа очередного любительского концерта была успешно завершена, уселся за ответ. Целый час его неуклюжая рука прилежно водила пером по бумаге, а там, где чувства переполняли его, Бобби высовывал язык и сопел. У него не было привычки писать письма.
- Извиняюсь за беспокойство, сэр, - сказали в дверях. - Только Дормера прихватило, его свезли в госпиталь.
- Пропади он пропадом, твой Дормер, и ты вместе с ним, - сказал Бобби, промокая неоконченное письмо. - Передай ему, я приду утром.
- Его страсть как прихватило, сэр, - запинался голос. Грубые сапоги нерешительно чавкали по грязи.
- Ну? - нетерпеливо спросил Бобби.
- Извините великодушно, сэр, если я позволю себе лишнее, только он говорит, если вы с ним посидите, ему, мол, полегчает, а то…
- Вот тебе на! Заходи, не стой под дождем, подожди, пока я кончу свои дела. Ох, и надоели же вы мне! Вот бренди. Выпей. Тебе это сейчас нужно. А теперь держись за стремя, и если не будешь поспевать за мной, скажи.
Санитар, не моргнув глазом, хлопнул стаканчик горячительного и, подкрепившись таким образом, прошлепал по грязи всю дорогу до госпитальной палатки вровень с оскользающимся, заляпанным грязью и крайне раздосадованным пони.
Рядового Дормера и впрямь "здорово прихватило". Он был на грани кризиса и являл собой жалкое зрелище.
- Что это ты забрал себе в голову, Дормер? - сказал Бобби, нагибаясь к рядовому. - Нет, нет, не вздумай умирать. Мы еще с тобой съездим разок-другой на рыбную ловлю.
Синие губы раздвинулись, издав еле слышный шепот:
- Извиняюсь за беспокойство, сэр, но вы не побрезгуете подержать меня за руку.
Бобби присел на край кровати. Ледяная рука вцепилась в него клещами, вдавив надетое на мизинец маленькое женское колечко. Бобби, стиснув зубы, приготовился ждать. С брюк его капала вода.
Прошел час, Дормер не ослабил хватки, не изменилось и выражение его искаженного болью лица. Бобби с незаурядной ловкостью исхитрился закурить манилу левой рукой (его правая рука онемела до самого локтя) и приготовился к мучительной ночи.
Когда рассвело, изрядно побледневший Бобби все еще сидел на койке Дормера, а доктор стоял в дверях и осыпал его словами, не предназначенными для печати.
- Ты что, всю ночь здесь проторчал, остолоп? - сказал доктор.
- Более или менее, - сказал Бобби покаянно. - Он ко мне примерз.
Тут Дормер, лязгнув челюстями, закрыл рот, повернул голову и вздохнул. Пальцы его разжались, и рука Бобби, выпущенная из тисков, бессильно упала.
- Он выкарабкается, - сказал доктор тихо. - Похоже, он всю ночь висел между жизнью и смертью. - А тебя, видно, надо поздравить с удачным исцелением.
- Ерунда! - сказал Бобби. - Я думал, он давно испустил дух… просто как-то не хотелось отнимать у него руки. Разотрите-ка меня, вот так, спасибо! Ох, и хватка же у этого парня! Я промерз до костей. - И он, весь дрожа, вышел из палатки.
Рядовому Дормеру разрешили отпраздновать победу над смертью сильными возлияниями. А через четыре дня он сидел на койке и просветленно объяснял другим больным:
- Уж очень мне невтерпеж с ним поговорить - а то как же…
Бобби тем временем читал очередное письмо (никто в лагере не получал писем так часто, как он) и собирался было написать в ответ, что эпидемия затухает и, самое большее, через неделю-другую отступит окончательно. Он не хотел писать, что холод от руки больного просочился до того самого сердца, которое так умело любить. Зато он хотел вложить в письмо разукрашенную программу предстоящего любительского концерта, которым он немало гордился. Хотел он написать и о многом другом, что нас не касается, и непременно написал бы, если б не легкий жар и головная боль, по причине которых он просидел весь вечер в офицерском собрании вялый и ко всему безучастный.
- Ты слишком надрываешься, Бобби, - сказал ему ротный. - Мог бы передоверить часть работы нам. Ты так надсаживаешься, будто должен работать за нас всех. Передохни немного.
- Ладно, - сказал Бобби. - Я и впрямь несколько устал.
Ривир озабоченно посмотрел на него, но ничего не сказал.
В эту ночь по лагерю мелькали фонари; ходили слухи, которые подняли людей с постелей и заставили сгрудиться у дверей палаток. Чавкали по грязи босые ноги носильщиков, раздавался стремительный топот копыт.
- Что случилось? - спросили двадцать палаток, и по двадцати палаткам разнесся ответ:
- Вик захворал.
Когда эту новость сообщили Ривиру, он застонал:
- Заболей кто угодно, кроме Бобби, я бы смирился. Прав оказался полковой старшина.
- Нет, я не поддамся, - задыхаясь, шептал Бобби, когда его поднимали с носилок. - Нет, я не поддамся. - И добавил с глубочайшей уверенностью: - Понимаете, мне никак нельзя.
- Конечно, нет, если это только в моих силах, - сказал старший врач, который тотчас примчался из офицерского собрания, бросив на середине обед.
Он бок о бок с полковым врачом отвоевывал у смерти Бобби Вика. В разгар хлопот их прервало появление обросшего призрака в небесно-сером халате; призрак глядел на постель и причитал: "Ах ты, господи! Неужто это он!" - до тех пор, пока разгневанный санитар не прогнал его прочь.
Если б уход врачей и жажда жизни могли помочь, Бобби был бы спасен. Он и так целых три дня сопротивлялся смерти, отчего нахмуренный лоб старшего врача разгладился.
- Мы его спасем, - сказал он, и полковой врач, который хоть и приравнивался по рангу к капитану, был юн душой, выскочил из палатки на свет божий и, не помня себя от радости, заплясал по грязи.
- Нет, я не поддамся, - стойко шептал Бобби Вик на исходе третьего дня.
- Молодцом! - сказал старший врач. - Так держать, Бобби!
А вечером серые тени сгустились вокруг губ Бобби, и он в изнеможении отвернулся к стене. Старший врач свел брови.
- Я жутко устал, - сказал Бобби чуть слышно. - Какой смысл пичкать меня лекарствами? Я… больше не… хочу их… Оставьте меня.
Жажда жизни покинула Бобби, и он охотно отдался медленно накатывавшей на него смертной волне.
- Мы напрасно стараемся, - сказал старший врач. - Он не хочет жить. Бедный мальчик, он ищет смерти. - И врач высморкался.
А за полмили от госпиталя полковой оркестр исполнял увертюру, начинался концерт: солдат уверили, что Бобби вне опасности. До Бобби донеслось громыханье медных тарелок и вой рожков.
Я радость знал, я знал печаль
И в горе не сробею.
Не любишь. Что ж… Скажи: прощай
И уходи скорее.
По лицу юноши промелькнуло выражение крайней досады, он попытался тряхнуть головой.
- В чем дело, Бобби? - нагнулся к нему старший врач.
- Только не этот вальс, - забормотал Бобби. - Только не наш… тот наш с ней… Мама, милая…
Произнеся эту загадочную фразу, он погрузился в забытье, а на следующее утро, так и не приходя в себя, умер.
Ривир, у которого веки стали совсем красными, а нос побелел, зашел в палатку Бобби - написать папе Вику письмо - письмо, которое неминуемо пригнет к земле седую голову бывшего комиссара Чхота-Балданы, ибо горя горше ему не пришлось испытать за всю его жизнь. Немногочисленные бумаги Бобби в беспорядке валялись по столу, среди них нашлось недописанное письмо. Оно обрывалось на предложении: "Так что, как видишь, любимая, опасаться нечего: пока я знаю, что ты любишь меня, а я тебя, со мной ничего не случится".
Ривир провел в палатке час. Когда он вышел, глаза его покраснели еще пуще.
* * *
Рядовой Конклин, примостившись на опрокинутом ведре, слушал музыку, которую ему доводилось нередко слышать в последнее время. Рядовой Конклин только что пошел на поправку и требовал особо бережного к себе отношения.
- Ишь ты! - сказал рядовой Конклин. - Еще один офицеришка окочурился.
В тот же миг он слетел с ведра, а из глаз его посыпался сноп искр.
Высоченный детина в небесно-сером халате разглядывал его с нескрываемым омерзением.
- Бесстыжий ты, Конки! Офицеришка? Офицеришка окочурился, говоришь? Я тебя научу, как его обзывать. Ангел! Всамделишный ангел окочурился! Вот как!
Санитар счел кару настолько справедливой, что не отправил рядового Дормера в постель.
МЭ-Э, ПАРШИВАЯ ОВЦА…
Перевод М. Кан
Мэ-э, паршивая овца.
Дай хоть шерсти клок!
Да, сэр, да, сэр, - три мешка,
Полон каждый мешок.
Хозяйке - мешок, и хозяину тоже,
И кукиш - мальчишке: быть плаксой негоже.
Считалочка
Взгляни, как публика грустит,
Покуда Панч за сценой скрыт.
Но раздается голосок -
Он хрипловат и так высок.
От всей души смеются люди -
На ширме появилась Джуди.
Дж. Свифт. "Ода Панчу"
МЕШОК ПЕРВЫЙ
"Когда я в отчем доме жил, то мне жилось получше".
Панча укладывали сообща - айя, хамал и Мита, рослый, молодой сурти в красном с золотом тюрбане. Джуди давно подоткнули одеяльце, и она сонно посапывала за пологом от москитов. Панчу же позволили не ложиться до после обеда. Вот уже дней десять поблажки так и сыпались на Панча, и взрослые, населяющие его мир, смотрели добрей на его замыслы и свершения, по преимуществу опустошительные, точно смерч. Он сел на край кровати и независимо поболтал босыми ногами.
- Панч-баба, бай-бай? - с надеждой сказала айя.
- Не-а, - сказал Панч. - Панч-баба хочет сказку, как жену раджи превратили в тигрицу. Ты, Мита, рассказывай, а хамал пускай спрячется за дверью и будет рычать по-тигриному в страшных местах.
- А не разбудим Джуди-баба? - сказала айя.
- Джуди-баба и так разбудилась, - пропищал голосишко из-за полога. - Жила-была в Дели жена раджи. Говори дальше, Мита. - И не успел Мита начать, как она вновь уснула крепким сном.
Никогда еще эта сказка не доставалась Панчу ценой столь малых усилий. Тут было над чем призадуматься. Да и хамал рычал по-тигриному на двадцать разных голосов…
- Стой! - повелительно сказал Панч. - А что же папа не идет сказать кого-я-сейчас-отшлепаю?
- Панч-баба уезжает, - сказала айя. - Еще неделя, и некому будет больше дергать меня за волосы. - Она тихонько вздохнула, ибо очень дорог был ее сердцу хозяйский мальчик.
- На поезде, да? - сказал Панч, становясь ногами на кровать. - В Гхаты и по горам, прямо в Насик, где поселилась тигрица, бывшая жена раджи?
- Нет, маленький сахиб, - сказал Мита и посадил его себе на плечо. - В этом году - не в Насик. На берег моря, где так хорошо швырять в воду кокосовые орехи, а оттуда - за море на большом корабле. Возьмете Миту с собой в Белайт?
- Всех возьму, - объявил Панч, высоко вознесенный сильными руками Миты. - Миту, айю, хамала, Бхини-который-смотрит-за-садом и Салам-капитан-сахиба, заклинателя змей.
- Велика милость сахиба, - сказал Мита, и не было в его голосе усмешки. Он уложил маленького человека в постель, а айя, присев в лунном квадрате у порога, принялась убаюкивать его бормотанием, нескончаемым и певучим, как литания в парельской католической церкви. Панч свернулся клубочком и заснул.
Утром Джуди подняла крик, потому что в детскую забралась крыса, и замечательная новость вылетела у Панча из головы. Хотя не так уж важно, что он ей не сказал, ведь ей шел всего четвертый год, ей было все равно не понять. Зато Панчу сравнялось пять лет, и он знал, что в Англию ехать куда интересней, чем в Насик.
И вот продали карету и продали пианино, оголились комнаты, меньше стало посуды, когда садились за стол, и папа с мамой подолгу совещались, разбирая пачку конвертов с роклингтонским штемпелем.
- Хуже всего, что ни в чем нет твердой уверенности, - поглаживая усы, говорил папа. - Письма-то, вообще говоря, производят самое приятное впечатление, условия тоже вполне приемлемы…
Хуже всего, что дети будут расти без меня, думала мама, хотя вслух так не говорила.
- Мы не одни - сотни в таком же положении, - с горечью говорил папа. - Ничего, милая, пройдет пять лет, и ты опять поедешь домой.
- Панчу тогда будет десять, Джуди - восемь. Ох, как долго, как страшно долго будет тянуться время! И потом, их придется оставить на чужих людей.
- Панч у нас человек веселый. Такой сыщет себе друзей повсюду.
- А моя Джу - ну как ее не полюбить?
Поздно вечером они стояли у кроваток в детской, и мама, по-моему, тихо плакала. Когда папа ушел, она опустилась на колени возле кроватки Джуди. Айя увидела и помолилась о том, чтобы никогда не отвратилась от мэм-сахиб любовь ее детей и не досталась чужой.
Мамина же молитва получилась немножко непоследовательной. Общий смысл у нее был такой: "Пусть чужие полюбят моих детей, пусть обращаются с ними, как обращалась бы я сама, но пусть одна я на веки вечные сохраню их любовь и доверие. Аминь". Панч почесался во сне, Джуди немножко похныкала. Вот и весь ответ на молитву, а назавтра все отправились к морю, и был скандал в гавани Аполло Бандер, когда Панч обнаружил, что Мите с ними нельзя, а Джуди узнала, что остается на берегу айя. Правда, Мита и айя еще не вытерли слезы, как на большом пароходе Пиренейско-Восточной компании открылись и заворожили Панча тысячи увлекательнейших предметов - таких, как канаты, блоки, паровые трубы и тому подобное.
- Возвращайтесь, Панч-баба, - сказала айя.
- Возвращайтесь, станете бурра-сахибом, - сказал Мита.
- Ладно, - сказал Панч, и отец взял его на руки, чтобы он помахал им на прощанье. - Ладно, вернусь и буду бурра сахиб баха дур.
В первый же вечер Панч потребовал, чтобы его немедленно высадили в Англии, которая, по его расчетам, должна была находиться где-то под боком. На другой день задувал свежий ветерок, и Панч чувствовал себя совсем неважно.
- Назад в Бомбей поеду по твердой дороге, - сказал он, когда ему стало полегче. - В карете-гхарри. Этот пароход салютно не умеет себя вести.
Его ободрил боцман-швед, и чем они дальше плыли, тем больше менялись к лучшему первоначальные суждения Панча. Столько нужно было разглядеть, потрогать, обо всем расспросить, что почти изгладились из памяти и айя, и Мита, и хамал, и лишь с трудом удавалось припомнить отдельные слова на хиндустани, некогда втором его родном языке.
С Джуди дела обстояли и того хуже. За день перед тем, как им прибыть в Саутгемптон, мама спросила, хочется ли ей снова увидеть айю. Джуди устремила голубые глазки к просторам моря, без остатка поглотившего ее крошечное прошлое, и сказала:
- Айя! Какое такое айя?