Уильям Моэм: Рассказы - Моэм Уильям Сомерсет 29 стр.


Луиза пережила своего мужа. Он умер, жестоко простудившись, когда они катались на яхте и все пледы понадобились Луизе, чтобы не замерзнуть. Он оставил ей солидное состояние и дочь. Луиза была безутешна. Удивительно, как она вообще выдержала этот удар. Друзья ждали, что она тут же последует за бедным Томом в могилу. Они уже от души жалели ее дочь, которая останется круглой сиротой. Они удвоили свое внимание к Луизе. Не давали ей пальцем пошевелить; старались делать все на свете, только бы избавить ее от забот. Как же иначе, ведь, если предстояло что-нибудь утомительное или неинтересное, сердце изменяло ей и она оказывалась на пороге смерти. Она говорила, что просто погибает без человека, который заботился бы о ней, и не знает, как с ее слабым здоровьем вырастить свою дорогую Айрис. Друзья спрашивали, почему бы ей не выйти опять замуж. О, с ее сердцем об этом не может быть и речи, хотя, конечно, дорогой Том хотел бы этого, и, пожалуй, так было бы лучше для Айрис; но кто ж захочет возиться с таким жалким инвалидом? Как ни странно, охотников взять на себя эту обузу нашлось более чем достаточно, и спустя год после смерти Тома Луиза позволила Джорджу Хобхаусу повести ее к алтарю. Это был превосходный, подающий надежды молодой человек, к тому же далеко не бедняк. Он был бесконечно признателен за то, что именно ему предоставили право заботиться об этом хрупком создании.

- Не бойся, я долго не протяну, - говорила она. Он был человек военный, притом весьма честолюбив, но вышел в отставку. Здоровье Луизы требовало, чтобы зиму она проводила в Монте-Карло, а лето в Довилле. Он не сразу решился отказаться от своей карьеры, а Луиза сперва и слышать об этом не хотела; но наконец она уступила, как уступала всегда, и он целиком посвятил себя тому, чтобы остаток жизни жена его была по возможности счастлива.

- Теперь уже недолго, - говорила она. - Я постараюсь не быть тебе в тягость.

Следующие два или три года Луиза, несмотря на слабое сердце, ухитрялась появляться в нарядных туалетах на всех самых шумных вечерах, крупно играла и даже флиртовала с высокими и стройными молодыми людьми. Но Джордж Хобхаус был не так вынослив, как первый муж Луизы, и, чтобы справиться с повседневными обязанностями ее второго мужа, ему то и дело приходилось поддерживать себя крепкими напитками. Возможно, это вошло бы у него в привычку, что вряд ли понравилось бы Луизе, но, к счастью (для нее), началась война. Он вернулся в полк и спустя три месяца был убит. Это был тяжелый удар для Луизы. Однако она понимала, что в такое время нельзя предаваться личному горю; если у нее и был сердечный припадок, то никто об этом не узнал. Чтобы как-то рассеяться, она превратила свою виллу в Монте-Карло в санаторий для выздоравливающих офицеров. Друзья говорили ей, что она не выдержит такого напряжения.

- Конечно, это убьет меня, - соглашалась она. - Я знаю. Но что за беда? Я выполню свой долг.

Это не убило ее. Она наслаждалась жизнью как никогда. Во всей Франции не было более популярного санатория. Случайно я встретил Луизу в Париже. Она завтракала в "Рице" с высоким и очень красивым молодым французом. Она объяснила, что приехала сюда по делам санатория. Офицеры необыкновенно милы с ней. Зная, как она слаба, они не позволяют ей шагу ступить. Они заботятся о ней, как… ну да, как любящие мужья. Она вздохнула.

- Бедняжка Джордж, кто бы мог подумать, что я, с моим сердцем, переживу его?

- И бедняжка Том! - сказал я.

Не знаю почему, но мои слова ей не понравились. Она, по обыкновению, страдальчески улыбнулась, и ее прекрасные глаза наполнились слезами.

- Вы всегда говорите так, будто упрекаете меня за те немногие годы, что мне осталось прожить.

- Кстати, ваше сердце, кажется, окрепло?

- Оно никогда не окрепнет. Сегодня я показывалась специалисту, и он сказал, что я должна приготовиться к худшему.

- Ну, это пустяки, вы ведь уже двадцать лет готовитесь к худшему.

После войны Луиза поселилась в Лондоне. Это была по-прежнему худая, хрупкая женщина, большеглазая и бледная, но, хотя ей было за сорок, никто не давал ей больше двадцати пяти. Айрис, которая уже вышла из пансиона и стала совсем взрослой девушкой, переехала жить к ней.

- Она будет заботиться обо мне, - говорила Луиза. - Конечно, нелегко ей придется с таким инвалидом, но вряд ли она посетует - ведь дни мои сочтены.

Айрис была славная девушка. Всю жизнь ей внушали, что ее мать серьезно больна. Даже в детстве не позволяли шуметь. Она всегда понимала, что для матери всякое волнение очень вредно. И хотя сейчас Луиза уверяла ее, что ни в коем случае не позволит ей жертвовать собой ради нудной старой женщины, девушка и слышать ничего не хотела. Разве это жертва, это же счастье хоть чем-нибудь помочь бедной мамочке. Со вздохом Луиза принимала ее помощь, и немалую.

- Девочке нравится думать, что она мне полезна, - говорила она.

- А вам не кажется, что ей нужно побольше бывать на людях? - спросил я.

- Об этом-то я ей всегда и толкую. Не могу заставить ее развлечься. Видит бог, я совсем не хочу, чтобы кто-то страдал из-за меня.

Айрис же, когда я пытался вразумить ее, сказала:

- Бедная мамочка, она хочет, чтобы я гостила у друзей и ездила на вечера, но стоит мне собраться куда-нибудь, как с ней случается припадок, - лучше уж я посижу дома. Но вскоре она влюбилась. Один мой знакомый, весьма приятный юноша, попросил ее руки, и Айрис дала согласие. Мне нравилась эта девочка, и я радовался, что у нее будет наконец своя жизнь. По-видимому, она прежде и не подозревала, что это возможно. Но однажды молодой человек пришел ко мне в совершенном отчаянии и сказал, что свадьба откладывается на неопределенное время. Айрис не в силах оставить мать. Конечно, мое дело сторона, но я решил повидаться с Луизой. Она всегда приглашала к чаю друзей и теперь, когда стала старше, собирала у себя художников и писателей.

- Итак, я слышал, Айрис замуж не выходит, - сказал я после обычных приветствий.

- Еще неизвестно. Пока что нет, хотя мне бы очень этого хотелось. Я на коленях умоляла ее не считаться со мной, но она наотрез отказывается меня покинуть.

- Не кажется ли вам, что ей это нелегко?

- Ужасно. Правда, ждать осталось всего несколько месяцев, но мне невыносимо думать, что кто-то жертвует собой ради меня.

- Дорогая Луиза, вы схоронили уже двух мужей, я, право, не понимаю, почему бы вам не схоронить по крайней мере еще двоих.

- Не вижу тут ничего смешного, - сказала она ледяным тоном.

- А вам никогда не казалось странным, что у вас хватает сил исполнять все свои желания и что слабое сердце мешает вам делать лишь то, что вам не по вкусу?

- О, я прекрасно знаю, что вы обо мне думаете. Вы никогда не верили, что я серьезно больна, так ведь?

Я посмотрел ей прямо в глаза.

- Никогда. Я считаю, что ваше поведение все эти двадцать пять лет - сплошная ложь. Я не встречал более эгоистичной и жестокой женщины. Вы разбили жизнь двум тем несчастным, которые женились на вас, а теперь собираетесь разбить жизнь родной дочери.

Меня бы не удивило, если б с Луизой тут же случился сердечный припадок. Я был уверен, что она придет в ярость. Но она только кротко улыбнулась.

- Мой бедный друг, уже недалек тот день, когда вы страшно пожалеете об этих словах.

- Вы твердо решили помешать Айрис выйти за этого мальчика?

- Я умоляю ее выйти за него. Я знаю, что это убьет меня. Ну что ж. Кому я нужна? Только обуза для всех.

- И вы ей сказали, что это убьет вас?

- Она меня заставила.

- Как будто можно заставить вас сделать хоть что-то, что не входит в ваши намерения!

- Пусть женятся хоть завтра, раз ей так хочется. Если это убьет меня так тому и быть.

- Может, рискнем?

- Неужели вы ни капли не жалеете меня?

- Да вы мне смешны, какая уж тут жалость.

На бледных щеках Луизы выступил слабый румянец, и, хотя она по-прежнему улыбалась, глаза ее смотрели холодно и зло.

- Свадьба будет не позже, чем через месяц, - сказала она, - и, если со мной что-нибудь случится, надеюсь, ни вы, ни Айрис не станете терзаться угрызениями совести.

Луиза сдержала слово. Был назначен день, заказано пышное приданое, разосланы приглашения. Айрис и весьма приятный юноша сияли. В день свадьбы, в десять утра, с этой чертовой куклой Луизой случился очередной сердечный припадок и она умерла. Умерла, великодушно простив Айрис, которая ее убила.

За час до файфоклока
(пер. Е. Калашникова)

Миссис Скиннер не любила опаздывать. Она была уже одета - вся в черном шелку, как того требовали ее возраст и траур по недавно скончавшемуся зятю; осталось лишь надеть ток. Ее немного смущала эгретка из перьев цапли, которая могла вызвать резкое осуждение кое-каких знакомых, наверняка тоже приглашенных на фай-фоклок; и в самом деле, разве не бесчеловечно убивать этих прекрасных белых птиц ради их перьев, да еще когда у них пора любви; но раз уж так случилось, глупо было бы отказаться от такой красивой и элегантной отделки, к тому же отказ обидел бы зятя. Он привез ей эти перья с Борнео, не сомневаясь, что подарок обрадует ее. Кэтлин не преминула наговорить неприятностей по этому поводу, о чем, должно быть, жалеет теперь, после того, что произошло; впрочем, Кэтлин всегда недолюбливала Гарольда. Миссис Скиннер решительно водрузила ток на голову (и в конце концов это ее единственная приличиая шляпа) и, стоя перед зеркалом, приколола его булавкой с большим агатовым наконечником. Если кто-нибудь упрекнет ее за эти перья, у нее готов ответ.

- Конечно, это ужасно, - скажет она, - мне бы и в голову не пришло покупать такую вещь, но это последний подарок моего бедного зятя.

Это будет и объяснением и оправданием. Все с таким сочувствием отнеслись к их горю. Миссис Скиннер достала из ящика чистый носовой платок и слегка побрызгала на него одеколоном. Она никогда не душилась, считая это признаком известного легкомыслия, но одеколон - другое дело, он так приятно освежает. Теперь можно было считать себя почти готовой. Миссис Скиннер перевела глаза с зеркала на окно. Прекрасный день выбрал каноник Хейвуд для файфо-клока в саду. Совсем тепло, на небе ни облачка, и зеленая листва еще не утратила весенней свежести. Миссис Скиннер улыбнулась, заметив в садике свою маленькую внучку, которая, вооружась граблями, деловито возилась у отведенной ей цветочной клумбы. Очень она бледненькая, Джоэн, нельзя было так долго держать ребенка в тропиках; и потом она не по годам серьезна, никогда не бегает, не резвится, ей бы только поливать свои цветы или играть в какие-то тихие, ею самой придуманные игры. Миссис Скиннер оправила платье на груди, взяла перчатки и пошла вниз. Кэтлин сидела за письменным столиком у окна, занятая проверкой каких-то списков; она состояла почетным секретарем клуба любительниц гольфа и во время состязаний ей приходилось очень много трудиться. Она тоже была уже совсем готова.

- Я вижу, ты все-таки надела джемпер, - сказала миссис Скиннер.

За завтраком обсуждался вопрос о том, ехать ли Кэтлин в джемпере или в черной шифоновой блузке. Джемпер был черный с белым, и Кэтлин находила его очень эффектным, но едва ли это могло сойти за траур. Однако Миллисент высказалась в пользу джемпера.

- Совсем не обязательно нам всем иметь такой вид, словно мы только что с похорон, - сказала она. - Ведь после смерти Гарольда прошло уже восемь месяцев.

Миссис Скиннер была несколько шокирована черствостью этих рассуждений. Миллисент стала какая-то странная с тех пор, как вернулась с Борнео.

- Уж не думаешь ли ты снять вдовий креп раньше времени, милочка? спросила она у дочери.

Миллисент уклонилась от прямого ответа.

- Теперь траур не так соблюдают, как в прежнее время, - сказала она и немного помолчала. Когда она заговорила опять, миссис Скиннер почудились в ее голосе какие-то необычные нотки. Видимо, и Кэтлин уловила их, судя по тому, что она удивленно взглянула на сестру. - Гарольд, я уверена, не хотел бы, чтобы я вечно носила по нем траур.

- Я нарочно оделась пораньше, потому что хотела кое о чем поговорить с Миллисент, - сказала Кэтлин в ответ на замечание матери.

- О чем же?

Кэтлин промолчала. Но она отложила в сторону свои списки и, нахмурив брови, принялась перечитывать письмо от дамы, которая жаловалась на несправедливые действия комиссии, снизившей ей гандикап с двадцати четырех очков на восемнадцать. Быть почетным секретарем клуба любительниц гольфа обязанность нелегкая и требующая большого такта. Миссис Скиннер стала натягивать свои новые перчатки. Маркизы над окнами смягчали солнечный свет и умеряли жару. Миссис Скиннер посмотрела на большую, ярко раскрашенную деревянную птицу-носорога, которую Гарольд отдал ей на сохранение; ей всегда казалось немного нелепым держать такую вещь в комнате, но Гарольд очень дорожил этой птицей. Она имела отношение к какому-то культу и вызвала большой интерес у каноника Хейвуда. На стене над диваном было развешано малайское оружие (названий миссис Скиннер не помнила); там и сям красовались серебряные и медные вещицы, привезенные ей Гарольдом в разное время. Она всегда относилась к Гарольду с симпатией, и при мысли о нем ее взгляд невольно скользнул к роялю, на котором стояла обычно его фотография вместе с фотографиями обеих ее дочерей, внучки, сестры и племянника.

- Кэтлин! А где же портрет Гарольда? - спросила она.

Кэтлин оглянулась. Портрета не было.

- Кто-то его убрал, - с удивлением сказала Кэтлин.

Она встала и подошла к роялю. Фотографии были переставлены так, чтобы не бросалось в глаза пустое место.

- Может быть, Миллисент захотелось поставить его у себя в комнате, сказала миссис Скиннер.

- Я бы заметила. И потом у Миллисент есть другие фотографии Гарольда. Они у нее заперты в комоде.

Миссис Скиннер всегда казалось странным, что в комнате дочери нет ни одного портрета Гарольда. Она даже раз попробовала завести об этом разговор, но Миллисент его не поддержала. Миллисент сделалась удивительно неразговорчива после своего возвращения с Борнео, и всякие попытки миссис Скиннер проявить материнское сочувствие встречали с ее стороны молчаливый отпор. Она не желала говорить о постигшей ее утрате. Люди переживают горе по-разному. Видимо, прав был мистер Скиннер, советовавший оставить Миллисент в покое. Воспоминание о муже вернуло мысли миссис Скиннер к предстоящему визиту.

- Папа спрашивал меня, надеть ли ему цилиндр, - заметила она. - Я сказала, что на всякий случай не мешает.

Файфоклок у каноника был парадным событием. Обычно в таких случаях заказывалось в кондитерской Бодди мороженое, клубничное и ванильное, но кофе-глясе у Хейвудов всегда готовили дома. Приглашено было все местное общество. Поводом послужил приезд епископа Гонконга, который был школьным товарищем каноника. Гостям было обещано, что епископ расскажет о миссионерской деятельности в Китае. Миссис Скиннер, у которой дочь восемь лет прожила на Востоке и зять был резидентом в одном из районов Борнео, относилась к этой перспективе с живейшим интересом. Разумеется, она в таких вещах понимала гораздо больше, чем люди, которые не имеют никакого отношения к колониям и колониальным делам.

"Что знает об Англии тот, кто только лишь Англию знает?" - как любил цитировать мистер Скиннер.

Мистер Скиннер - который в эту самую минуту вошел в комнату - был юристом, как и его покойный отец, и имел контору в Линкольнс-Инн-Филдс. Каждый день он с утра уезжал в Лондон и только к вечеру возвращался домой. Он получил возможность сопровождать жену и дочерей к канонику Хейвуду лишь благодаря тому, что каноник предусмотрительно избрал для файфоклока субботу. В визитке и брюках в полоску мистер Скиннер выглядел весьма презентабельно. В его наружности не было франтовства, но была скромная внушительность. Это была наружность адвоката с солидной практикой, каким он и был на самом деле; его фирма никогда не бралась за дела, допускающие хотя бы тень сомнения, и, если клиент излагал ему обстоятельства, которые могли показаться неблаговидными, мистер Скиннер озабоченно сдвигал брови.

- К сожалению, мы обычно воздерживаемся от ведения подобных дел, говорил он. - Вам лучше обратиться в другое место.

Он придвигал к себе блокнот и писал на верхнем листке фамилию и адрес. Затем отрывал листок и вручал его клиенту.

- Я бы посоветовал вам обратиться вот к этим джентльменам. Если вы сошлетесь на меня, они сделают для вас все, что возможно.

У мистера Скиннера было чисто выбритое лицо и лысина во всю голову. Строго поджатый рот с тонкими, бескровными губами противоречил робкому выражению голубых глаз. Щеки были бледные и морщинистые.

- Я вижу, ты надел новые брюки, - сказала миссис Скнннер.

- Сегодня, по-моему, как раз подходящий случай, - отвечал супруг. - Не знаю, может быть, вдеть бутоньерку в петлицу?

- Не нужно, папа, - сказала Кэтлин. - Это не совсем хороший тон.

- Увидишь, очень многие будут с бутоньерками, - возразила миссис Скиннер.

- Разве что какие-нибудь клерки, - сказала Кэтлин. - Вы же знаете, Хейвудам приходится приглашать самую разношерстную публику. И потом ведь у нас траур.

- Интересно, не устроят ли после речи епископа сбор пожертвований? сказал мистер Скиннер.

- Ну нет, не думаю, - сказала миссис Скиннер.

- Это был бы очень дурной тон, - отозвалась Кэтлин.

- На всякий случай не мешает захватить деньги, - сказал мистер Скиннер. - Если понадобится, я дам за всех. Вот не знаю, десяти шиллингов достаточно или нужно дать фунт?

- Уж если давать, то не меньше фунта, папа, - сказала Кэтлин.

- Ну, там видно будет. Я не хочу давать меньше других, но больше, чем нужно, тоже давать незачем.

Кэтлин убрала в ящик все свои бумаги и встала из-за стола. Она посмотрела на часы.

- А Миллисент не готова? - спросила миссис Скиннер.

- У нас еще масса времени. Просили к пяти, так что на много раньше половины шестого приезжать нет смысла. Я велел Дэвису подать машину в четверть шестого.

Обычно машиной правила Кэтлин, но изредка, в торжественных случаях, Дэвис, садовник, надевал ливрею и превращался в шофера. Это лучше выглядело со стороны; к тому же Кэтлин вовсе не стремилась сидеть за рулем, когда на ней был новый джемпер. Взглянув на мать, с усилием втискивавшую палец за пальцем в новые перчатки, Кэтлин вспомнила, что и ей надо надеть перчатки. Она понюхала - не пахнет ли от них бензином после чистки. Запах был, но совсем слабый. Она решила, что никто не заметит.

Назад Дальше