Когда они приезжают сюда из Норвегии, Германии, или с юга России, - говорил он, - первые два - три года их обманывают все, кому не лень. Они - легкая добыча, пока не научатся здешнему языку. Мне бы хотелось открыть тут для них Рабочее бюро, в котором они могли бы получать информацию на родном языке обо всем, что их интересует. Невежество делает их рабами - их можно, как голубей, брать голыми руками и ощипывать.
Трудно им живется? - спросил я.
Особенно зимой, - ответил Спайс. - Около тридцати пяти процентов не имеют постоянной работы, а это уже влечет за собой всякие беды, да и зимы у нас ужасные...
Есть чудовищные примеры. На прошлой неделе к нам на собрание пришла женщина просить о помощи. У нее трое детей. Муж работал на фабрике бижутерии Томпсона. Зарабатывал он неплохо, и они жили счастливо. Но однажды сломалась вытяжка, и он надышался азотной кислоты. Дома он пожаловался на сухость во рту и кашель, ночью ему как будто стало лучше, а на другое утро его состояние ухудшилось, появилась желтая мокрота. Позвали врача. Тот предписал дышать кислородом. Ночью мужчина скончался. Мы собрали для его вдовы денег, а я пошел к врачу. Узнал, что рабочий умер потому, что отравился азотной кислотой; легкие с ней не справляются, и люди умирают, как правило, в течение сорока восьми часов. Теперь вдове надо как-то кормить троих детей, а все потому, что закон не принуждает нанимателя устанавливать полагающуюся вытяжку. Жизнь жестока по отношению к беднякам...
Кроме того, американские наниматели безжалостно выгоняют своих рабочих на улицу, а полиция и городские власти тоже не на стороне иностранных рабочих. Условия их жизни становятся все хуже и хуже. Не знаю, чем это может кончиться. - Спайс помолчал. - Вы, конечно же, социалист, поэтому будете посещать наши собрания и вступите в нашу организацию.
- Не знаю, социалист ли я, но мои симпатии на стороне рабочих. И я буду участвовать в ваших собраниях.
Прежде чем попрощаться, Спайс повел меня на экскурсию, показал лекционный зал, находившийся недалеко от редакции и под конец вручил мне месячный календарик с датами заседаний. Проводив меня до дверей дома Энге-ля, он выразил надежду на скорую встречу.
Наверно, уже была полночь, когда я вошел в дом. Но Энгель ждал меня, и мы еще довольно долго проговорили на родном баварском диалекте. Правда, я сообщил ему, что взял за правило никогда не говорить по-немецки, но все же не устоял от искушения поболтать на языке моего детства.
Энгель тоже читал мои статьи в "Vorwwrts", и они нравились ему; сам он был абсолютным самоучкой, но судил о людях с проницательностью; бережливая осторожная душа с невероятным запасом доброты - чистый источник любви. Мы попрощались уже друзьями, и я отправился в постель на крыльях надежды, кстати, отлично проспал до утра.
На другое утро я решил немного осмотреться в Чикаго, потом нанес визит в редакцию "Arbeiter Zeitung", рассчитывая получить там кое-какие статистические данные для моей будущей статьи, и так прошел день.
В Чикаго я пробыл уже неделю, когда в первый раз отправился на собрание социалистов. Оно проходило в деревянном бараке на задворках кирпичных домов. Комната оказалась довольно просторной, вмещавшей человек двести пятьдесят. Там стояли лишь деревянные скамейки, да имелось небольшое возвышение с деревянным столом и дюжиной простых деревянных стульев. К счастью, погода стояла прекрасная, так что мы открыли окна; была середина сентября, насколько мне помнится. Ораторы могли говорить, не боясь не быть услышанными, что я тоже счел большим преимуществом аудитории.
Первый оратор несколько удивил меня. Спайс представил его как герра Фишера; и он говорил на смеси немецкого с английским, которую было почти невозможно понять. Да и его идеи оказались под стать выговору. Герр Фишер был совершенно уверен, что богатые стали богатыми единственно потому, что первыми завладели землей и так называемыми "орудиями производства", отчего получили возможность мучить бедняков. Наверняка, он читал "Капитал" Маркса, но больше ничего или почти ничего не читал. Он даже не понимал, что такое энергия, высвобождаемая открытой конкуренцией. Похоже, он был недосформиро-вавшимся учеником европейского коммунизма с ярко выраженной ненавистью к тем, кого называл "богатыми грабителями".
Наверное, Фишер почувствовал, что аудитория его не принимает, потому что вдруг перестал ругать богатых и переключился на чикагскую полицию. Когда он заговорил о реальных событиях, то как будто сразу стал другим человеком. Он рассказал нам, как полицейские разгоняют демонстрации под тем предлогом, что они будто бы мешают уличному движению, как даже на пустырях разгоняют митинги. Поначалу, сказал он, полицейские довольствовались тем, что стаскивали оратора с импровизированной трибуны и убеждали толпу разойтись; а потом стали пускать в ход дубинки. Фишер помнил все митинги и к каждому своему утверждению приводил определенную главу и стих из Библии. Не зря он работал репортером "Arbeiter Zeitung". Очевидно, он близко к сердцу принимал такие понятия, как честность и справедливость, и его выводило из себя то, что он называл деспотической властью. Теперь он говорил в точности в духе американской Конституции. Право на свободу слова было дано американцам раз и навсегда. И он объявил, мол, никогда не допустит, чтобы это право было у них отобрано, и призвал аудиторию приходить на митинги вооруженными и реализовывать свое право, которое прежде никогда не оспаривалось в Америке. Тут все засмеялись, и он, замолчав, сел на стул. Его аргументы были бы безупречным, если бы он дал себе труд понять, что американцы, рожденные американцами, добились для себя прав и привилегий, которыми не собирались делиться с иностранцами.
Следующий оратор был совсем другого типа - пожилой еврей по фамилии Бретмайер, который заявил о необходимости создания Рабочего бюро Спайса. Он говорил о том, как эксплуатируют рабочих, приводя один пример за другим. Такие выступления мне по душе. Меня тоже эксплуатировали, и я с удовольствием присоединялся к аплодисментам, то и дело возникавшим во время его выступления. Для Бретмайера человечество делилось на два лагеря - "владельцев" и "не-владельцев", или, как он уточнил, хозяев и рабов, тех, кто тратит, и тех, кто хочет тратить. Он ни разу не возвысил голос, и тем не менее кое-что в его выступлении достигло цели; но даже Бретмайер не смог избежать животрепещущей темы. Его друга на последнем митинге избил полицейский, друг все еще в больнице и, возможно, останется калекой на всю жизнь. Какое преступление совершил Адольф Штайн, что плохого он сделал, чем заслужил такое? Однако свое выступление Бретмайер закончил довольно мягко. Он стоял за пассивное сопротивление, насколько это возможно (в зале зашипели); "насколько это возможно", повторил он с нажимом, и за этим последовали смешки. У меня от возбуждения сердце стучало как бешеное; было очевидно, что люди созрели для активного сопротивления тому, что они считали тиранией и угнетением.
После того, как Бретмайер сел на место, воцарилось молчание, прерванное человеком, который вышел из боковых рядов и встал напротив собравшихся. Это был худощавый обыкновенный незаметный человек с зелеными тенями вокруг глаз. Спайс подошел к нему и пояснил, что герр Лей-тер в прошлом году был ранен при взрыве котла, лежал в больнице, долго лечился, а два дня назад был выписан из больницы почти слепым. Он пошел к своим бывшим хозяевам, господам Роскилл, известным своими мыловарнями в восточной части города, на которых работает не меньше тысячи человек, и попросил дать ему какую-нибудь работу полегче. Они не дали ему никакой работы, и теперь он обращается за помощью к друзьям, к братьям-рабочим. Уже на расстоянии двух-трех ярдов он ничего не видел. Если бы у него были двести долларов, он мог бы открыть лавочку и торговать мылом, возможно, жить на это. В любом случае, ему поможет жена, и голодать он не будет, если сумеет купить лавочку. Все это Спайс изложил ровным голосом, не выражая своих эмоций. Деньги тотчас собрали, и Спайс сообщил, что общая сумма составляет сто восемьдесят четыре доллара. Сто восемьдесят четыре доллара, если учесть не такое уж большое количество присутствовавших на собрании мужчин и женщин, очень щедрый подарок.
Не знаю уж, как вас благодарить, - проговорил герр Лейтер прерывающимся голосом и, опираясь на руку жены, вернулся на свое место. Когда я смотрел на этого беспомощного, ни на что не надеявшегося человека, который терпеливо сносил удары судьбы, у меня на глаза навернулись горячие слезы. Мистер Роскилл не потратил ни доллара из своих миллионов на этого солдата, ставшего инвалидом на его службе. Из чего сделаны эти люди, раз они не бунтуют? Если бы я ослеп под водой в Бруклине, я бы нашел нужные слова. А Роскилл как бы и ни при чем. Почему такое возможно? Я подошел к сцене и по-немецки спросил Лейтера: "Nichts hat Er gethan - Nichts? Nichts gegeben?" (Роскилл ничего не сделал? Ничего вам не дал?)
Nichts; er sagte dass es ihm Leid tr^te. (Ничего; он сказал, что очень сожалеет.) - У меня упали руки. Я начал понимать, что покорность - признак рабства, что это баранье терпение - наследственная черта. Несмотря на протесты рассудка, кровь вскипела у меня в жилах, мне стало трудно дышать из-за нестерпимой жалости к этим людям. Что-то надо делать. Неожиданно мне вспомнились слова Бретмай-ера - "пассивное сопротивление, насколько это возможно". И я подумал, что конец близок. Оставаться на собрании дольше мне было не по силам. Надо было подумать, и я думал, пока шел домой, и звезды светили мне с неба. Ослепнуть в двадцать шесть лет и быть обреченным на голод - да так не поступают даже с лошадью или собакой! С ума сойти можно!
Судя по тому, что я услышал, рабочим в Чикаго хлеб доставался даже потруднее, чем в Нью-Йорке. Почему? Я не мог не спросить себя: почему? Возможно, потому что в Чикаго аккумулируется не так много богатств, зато властвует еще более сильное желание быстро разбогатеть.
"Слепой, без компенсации и без помощи" - эти слова горели в моем мозгу огненными буквами. Именно мысль о Лейтере привела меня двумя днями позже в Социалистический клуб.
Я договорился со Спайсом посетить разные рабочие клубы и побывал в нескольких, чтобы написать статью для Нью-Йорка, найдя там именно то, что искал. Жалование рабочих в Чикаго было чуть-чуть выше, чем в Нью-Йорке, однако при малейшей возможности рабочих надували, обкрадывали, обманывали. И безработных в Чикаго оказалось больше, чем в Манхэттене.
Написав статью о Лейтере для "Vorwwrts", я отправился на Мичиган-бульвар и пошел по берегу озера. Водная гладь завораживает меня, и мне понравился широкий бульвар и стоявшие там посреди зеленых лужаек красивые дома из камня или кирпича. Погуляв около часа, я вернулся на бульвар, и тут произошло нечто невероятное. Наемная одноконная карета наехала на кабриолет, или кабриолет наехал на карету, выскочившую на перекресток, в любом случае, зрелище ужасное, карета вся разбита, двое полицейских придерживали лошадей. Быстро собралась толпа.
Что случилось? - спросил я у соседа и, когда он обернулся, понял, что передо мной девушка.
Не знаю. Я только что подошла, - ответила она, поднимая на меня глаза.
У меня захватило дух. Это было лицо из моих мечтаний - темные глаза, волосы, лоб, правда, нос оказался немножко тоньше, чем в моих фантазиях, возможно, и черты лица несколько резче, но выражение лица было уверенным, а темные газельи глаза просто божественными. Сообразив, что признание может быть лучшим способом знакомства, я сказал ей, что лишь недавно в Чикаго, что приехал из Нью-Йорка и что надеюсь, она не откажет мне в знакомстве. Мол, мне одиноко в чужом городе. Когда мы немного отошли от толпы, она призналась, что сразу узнала во мне иностранца, потому что в моем произношении ей послышался странный акцент. Тогда я продолжил откровенничать и сообщил о своем немецком происхождении, после чего заявил, будто немцам свойственно сразу же представляться, попросил у нее позволения сделать это и произнес по немецкому обычаю: "Меня зовут Рудольф Шнобельт". Она тоже назвалась, Элси Леман, и у нее это получилось очень мило.
- Вы тоже немка?
- О нет! Папа был немцем, но он умер, когда я была еще совсем маленькой, - проговорила она и добавила, что живет с матерью-южанкой. Тогда я выразил надежду, что она позволит мне проводить ее до дома, и она приняла мое предложение.
По дороге мы рассказывали о себе, и вскоре я уже довольно много знал об Элси. Она работала стенографисткой и машинисткой в фирме "Джэнсен Макклёрг и компания", продававшей книги, и освобождалась вечером в семь часов. Я не упустил шанс и спросил, не пойдет ли она как-нибудь со мной в театр? Покраснев, Элси с удовольствием согласилась и призналась, что любит театр больше всего на свете после танцев, поэтому я предложил ей пойти со мной в театр прямо на следующий вечер.
Расстались мы у дверей многоквартирного дома, в котором Элси жила вместе с матерью; она пригласила меня войти и познакомиться с ее матерью, но я сказал, что сделаю это завтра, мол, не хочу показываться в рабочей одежде. Попрощавшись, я еще видел, как она стояла наверху - хрупкая, гибкая, красивая.
Идя домой, я думал о том, каким образом она умудряется так хорошо одеваться, ведь она выглядела настоящей леди, одновременно скромницей и франтихой. А на ее жалование вряд ли пошикуешь. Тогда я не знал, как знаю теперь, что у Элси был природный дар выглядеть прилично и не похоже на других; от воспоминаний о ее чарующей красоте кровь бежала у меня в жилах, как вино, и я позаботился купить пару газет, чтобы выбрать театр. Наверное, я сентиментальный немец и уже родился с уважением к женщинам, но для первого свидания я выбрал самую приличную пьесу, какую только смог отыскать, комедию "Как вам это понравится" с известной актрисой в роли Розалинды.
На другой день я надел свой лучший темный костюм, повязал шелковый галстук и к семи часам отправился к Элси.
Почти весь день я только и делал, что думал о ней, нравлюсь ли ей так же, как она нравится мне, можно ли мне поцеловать ее, и у меня захватывало дух, потому что мной уже владела священная робость любви, да и Элси казалась слишком красивой, чтобы принадлежать мне.
На мой звонок дверь открыла ее мать, усталая маленькая женщина с потухшими черными глазами, в платье, украшенном белыми воротничком и манжетами. Тихим недовольным голосом она сказала, что Элси скоро выйдет, что она только что пришла со службы и переодевается.
Миссис Леман пригласила меня сесть, и мы стали разговаривать, скорее она выспрашивала меня о моей жизни и планах на будущее. Я был не против, более того, я гордился своим положением писателя. Пожалуй, она не питала иллюзий на сей счет. Писательство, сказала она, "не очень трудная" работа, но за нее платят мало. В доме, где они жили до этого, "тоже был писатель, который у всех брал в долг деньги и никогда их не отдавал. Он все время с кем-то встречался и потом писал", сказала она, из чего я заключил, что писатель был журналистом. Мы все еще обсуждали безденежного, бессовестного журналиста, когда вошла Элси и мгновенно завладела моими чувствами.
Она надела легкое желтое платье из туссора, а в волосах у нее, над ухом, алела роза. На голову она накинула шарф темно-желтого цвета - и была похожа на цветок своей утонченной грацией. Я сказал ей, что она похожа на нарцисс, и она ответила на комплимент вспыхнувшим взглядом и улыбкой. Погода стояла отличная, так что в театр мы отправились пешком. Пару раз мы соприкоснулись рукавами, и сердце у меня сразу же начинало биться сильнее.
Вот это был вечер! Я читал пьесу, но никогда не видел ее, так что был очарован безмерно. В антракте Элси сказала, что ей тоже нравится, вот только платье Розалинды ей не по вкусу. "Оно неприличное, - сказала Элси, - ни одна уважающая себя женщина такого не наденет". Преподложение, что Орландо должен принять Розалинду за мальчика, она отвергла сразу. "Он наверняка узнал ее, - заявила она, - а иначе он не умный человек; нельзя же быть таким глупым". Особенно ей не понравился Жак, и она не понимала, как двор мог оказаться в лесу.
Еще до конца вечера я убедился в том, что она сильная и целеустремленная натура. Ее красота была легкой, утонченной, зовущей, но характер - властным и твердым. Для меня ее образ с того вечера соединялся с чудесным образом Розалинды; ведь судьба испробовала на прочность и Элси тоже, и я полюбил ее еще сильнее, узнав, что она будет покрепче, чем Розалинда, и лучше знает, как ей выжить во враждебном мире.
Элси нравились свет, толпа и красивые платья, и она ничуть не тушевалась в незнакомых местах.
- Я люблю театр, - воскликнула она. - Жаль, что сцена - это не на самом деле, не настоящая жизнь.
- Театр больше, чем жизнь, - произнес я в привычной дидактической немецкой манере, - ведь это квинтэссенция жизни.
Элси удивленно посмотрела на меня.
- Иногда вы очень смешной, - сказала она и громко рассмеялась, хотя я не понял почему.
Выходя из театра, мы увидели высокую темноволосую девушку, но совсем не такую хорошенькую, как Элси, с ниткой великолепных жемчужин на шее.
- Дурнушка, правда? - спросила Элси. - Но вы обратили внимание на жемчуг и великолепное платье?
- Нет, - ответил я, - в общем-то не обратил.
Она в подробностях рассказала о платье, не преминув заметить, что тоже хотела бы иметь такое; ей нравилось воображать, будто она богатая.
- Когда я вижу красивое платье, - продолжала она, - то представляю, будто оно на мне, и счастлива. Вам не кажется, что счастье - это когда притворяешься?
- Наверное, отчасти, - ответил я, поражаясь ее мудрости. - В притворстве можно найти много удовольствия, с годами реальность становится все тягостнее.
- Вы говорите, как Мафусаил, а ведь вам не больше двадцати.
Она поразила меня своей проницательностью, но я все же не сказал, насколько она была близка к истине.
Когда мы подошли к дверям, дом был погружен во тьму; но Элси сказала, что ее мать наверняка ждет ее. Сказав "до свидания", она естественным движением подставила мне лицо, и я, со страстью обняв ее, поцеловал в губы. Я пригласил ее прогуляться следующим вечером и отправился домой, все еще ощущая ее тело в моих объятиях и ее теплые губы на моих губах.
Энгель не спал, он обычно ложился поздно. Говорить с ним об Элси мне не хотелось, поэтому я в нескольких словах рассказал о пьесе и торопливо ушел в свою комнату. Мне хотелось остаться одному и еще раз пережить незнакомое чудесное ощущение. Вновь и вновь я мысленно обнимал тонкую талию, целовал девичьи губы; они были нежнее шелка; и единственно от воспоминаний кровь закипала у меня в жилах, а вот этого как раз мне было не нужно. В конце концов я взял книгу и, немного почитав, заснул.
После того первого вечера мы продолжали встречаться с Элси. Теплыми вечерами мы подолгу бродили по городским улицам. Ее любимыми местами были Мичиган-бульвар или парк. "Там, - обычно говорила она, - жизнь прекрасна". Элси многому научила меня. Она открыла мне аристократический взгляд на жизнь, и с её помощью я стал говорить правильно, словно настоящий американец. Так или иначе, но она поддерживала меня в желании стать американцем. И мое честолюбие она не оставляла в покое; ей хотелось знать, почему я не пишу для американских газет вместо того, чтобы работать на жалкие немецкие газеты, до которых никому нет дела. Увы, она была на стороне богатых и сильных против бедных и слабых.