Они вошли в первую комнату, в магазин.
Ей хотелось показать ему все. Она открывала картонки и смеялась. Потом распахнула дверь в другую комнату:
- Видишь, здесь ты не будешь задыхаться, как в каморке твоей матери. Тебе нравится? Я знаю, здесь не очень красиво, зато чистенько… Конечно, я хотела бы, чтобы у тебя везде было красное дерево… Нравится тебе коврик перед кроватью? А где бумажка?.. Чуть было не забыла о ней. - Она сунула ему в руку квитанцию об уплате за наем помещения. - Уплачено за полгода. Так что сразу принимайся за работу. Я ухлопала на это все свои сбережения. Дай-ка я сяду… У тебя такой довольный вид… Я до того рада… Голова идет кругом… и ноги подкашиваются…
Совсем обессилев, она села на стул. Жюпийон наклонился и поцеловал ее.
- Да, как видишь, их больше нет, - сказала она, заметив, что он взглядом ищет ее серьги. - И колец нет. Посмотри, ничего нет. - Протянув к нему руки, она показала, что их уже не украшают убогие безделушки, на покупку которых она так долго копила деньги. - Иначе я не смогла бы купить кресло… Зато оно набито конским волосом…
Жюпийон смущенно стоял перед ней, пытаясь найти слова благодарности и не находя их.
- Какой у тебя смешной вид! Что с тобой? Неужели из-за этого? - Она обвела рукой комнату. - Глупости какие! Ведь я люблю тебя, правда? Так о чем же говорить?
Эти слова были произнесены просто, как произносятся все благородные слова, идущие из глубины сердца.
XIX
Жермини забеременела.
Сперва она сомневалась, не смела этому поверить. Потом, окончательно убедившись, ощутила огромную, необъятную радость. Эта радость была так велика и так сильна, что мгновенно подавила все тревоги, огорчения и беспокойства, которые обычно примешиваются к мыслям незамужних и ожидающих ребенка женщин, отравляя им будущее материнство, - божественную надежду, живущую и шевелящуюся в них. Ничто не могло омрачить счастья Жермини: ни мысль о том, что ее связь с Жюпийоном станет известной и вся улица начнет сплетничать и злословить, ни боязнь позора, которая прежде заставляла ее думать о самоубийстве, ни даже страх быть разоблаченной и изгнанной мадемуазель де Варандейль. Еще не родившийся ребенок заслонил от нее всё и вся, словно он уже прыгал в ее объятиях. Почти не таясь от людей, Жермини несла свое бесчестие с горделивым упоением женщины, готовящейся стать матерью.
Ее мучило только то, что она растратила все сбережения, забрала жалованье у хозяйки за несколько месяцев вперед и теперь сидела без денег. Жермини горько жалела о невозможности подобающим образом встретить свое дитя. Проходя по улице Сен-Лазар, она постоянно задерживалась у витрины бельевого магазина, где было выставлено приданое для новорожденных из богатых семейств. Она пожирала глазами прелестное, кокетливо отделанное белье, нагруднички из пике, длинные платьица с короткой талией, украшенные английской вышивкой, очаровательные наряды, придуманные для херувимов и кукол. Непреодолимое желание - одно из тех, что так мучают беременных женщин, - толкало разбить стекло и украсть эти вещи. Приказчики магазина, уже знавшие ее в лицо, показывали на нее друг другу и пересмеивались.
И все-таки, несмотря на невыразимую, восторженную радость, захлестывавшую все ее существо, Жермини порою начинала волноваться. Она не могла не думать о том, как примет ребенка отец. Несколько раз она хотела сообщить ему о своей беременности, но так, и не осмелилась. Наконец, уловив однажды на его лице выражение, которого давно ждала, чтобы все рассказать, - выражение, не лишенное какой-то нежности, - Жермини, краснея и словно моля о прощении, призналась в том, что было для нее таким счастьем.
- Выдумала тоже! - сказал Жюпийон.
Потом, когда Жермини убедила его, что ничего не выдумала, что она уже на пятом месяце, молодой человек воскликнул:
- Вот так номер! Ну, спасибо, удружила! - Он выругался и добавил: - А кто, по-твоему, будет таскать корм этому воробью?
- Будь спокоен, он с голоду не зачахнет, это уж моя забота… А как будет хорошо!.. Не бойся, никто не узнает, я все устрою… Вот посмотри, последние дни я буду ходить так - голову назад… и не стану надевать нижних юбок… и затянусь как следует… Ты увидишь! Никто ничего не заметит, уверяю тебя. А у нас с тобой будет ребеночек, ты только подумай!
- Ну, раз будет, значит, будет, никуда не денешься, - пожал плечами Жюпийон.
- Послушай, - осмелела Жермини, - ты не думаешь, что нужно сказать об этом твоей матери?
- Маме? Ну, нет! Раньше роди. Потом мы принесем малыша домой… Она так удивится, что, может, даст согласие на нашу женитьбу.
XX
Наступило Крещенье. В этот день мадемуазель де Варандейль ежегодно устраивала большой званый обед. У нее собирались все большие и маленькие дети ее родственников и подруг. Крошечная квартирка еле-еле их вмещала. Часть мебели приходилось выносить на лестничную площадку. Квартира мадемуазель состояла всего из двух комнат, и в каждой накрывали по столу. Для детей этот обед был настоящим праздником, который они предвкушали уже за неделю до Крещенья. Они не шли, а бежали по лестнице следом за рассыльными из кондитерской. Во время обеда они объедались, но никто их за это не бранил. Вечером малыши отказывались лечь спать, прыгали по стульям и поднимали такой шум, что на следующий день у мадемуазель неизменно бывала мигрень. Но она не сердилась на ребятишек: слушая их, глядя на них, подвязывая им на шею салфетки, чья белизна оттеняла румянец детских щек, она радовалась, как бабушка, собравшая у себя всех своих внучат. Ни за что на свете не отказалась бы она от этого праздничного обеда, во время которого маленькие белокурые сорванцы умудрялись так наполнить смехом и весельем молодости ее стародевичьи комнаты, что воспоминаний об этом дне хватало потом на целый год.
Жермини с утра занималась стряпней. Поставив на колени глиняную миску, она начала сбивать сливки и вдруг почувствовала первые схватки. Взглянув в осколок зеркала, висевший над кухонным шкафом, она увидела свое побледневшее лицо. Тогда она побежала к Адели.
- Дай мне румян твоей хозяйки, - попросила она. Накрасив щеки, она вернулась на кухню и, стараясь не прислушиваться к боли, кончила стряпню. Она должна была подать обед - и подала его. Меняя тарелки для сладкого, она хваталась за мебель, опиралась на спинки стульев, скрывала страдание под страшной судорожной улыбкой - так улыбаются люди, когда спазмы сводят им внутренности.
- Да ты больна! - взглянув на нее, сказала мадемуазель.
- Что-то мне неможется, барышня. Наверно, угорела на кухне.
- Иди-ка ложись. Ты мне больше не нужна, вымоешь посуду завтра.
Жермини снова спустилась к Адели.
- Началось, - сказала она. - Скорее беги за фиакром. Правильно ты дала мне адрес, - твоя акушерка живет на улице Юшет, напротив медника? Есть у тебя перо и бумага?
В наспех нацарапанной записке она сообщила своей хозяйке о том, что ей стало очень худо и она идет в больницу, а адреса не сообщает, чтобы мадемуазель не утруждала себя и не ходила ее навещать: через неделю она уже будет дома.
- Возьми! - Задыхаясь, Адель протянула ей номер фиакра.
- Я, может, там застряну, - сказала Жермини. - Ни слова барышне. Слышишь? Поклянись, что не скажешь…
Спускаясь с лестницы, она столкнулась с Жюпийоном.
- Куда это ты собралась? - спросил он.
- Началось… Меня еще днем схватило. У нас был званый обед. Не знаю, как дотерпела… Зачем ты пришел? Я же тебе говорила, чтобы ты сюда не ходил, я не хочу!
- Видишь ли… я тебе объясню… мне до зарезу нужно сорок франков. Понимаешь, до зарезу.
- Сорок франков! Но у меня денег только-только на акушерку.
- Черт!.. Н-да… Что ты? - Он подал ей руку и помог спуститься с лестницы. - Вот дьявольщина! Я их должен хоть из-под земли достать. - Он открыл дверцу фиакра. - Куда тебе надо ехать?
- В родильный дом Бурб, - сказала Жермини и сунула ему в руку сорок франков.
- Брось, не надо, - запротестовал Жюпийон.
- Ах, ну какая разница, где рожать! И потом у меня есть еще семь франков.
Фиакр отъехал.
Жюпийон мгновение постоял на тротуаре, рассматривая две двадцатифранковые монеты в руке, потом бросился догонять фиакр, остановил его и, открыв дверцу, спросил:
- Может, проводить тебя?
- Нет, мне очень худо, я лучше одна… - ответила Жермини, корчась на мягком сиденье кареты.
Через полчаса, показавшихся Жермини вечностью, фиакр остановился на улице Пор-Рояль перед черной дверью, над которой горел фиолетовый фонарь - сигнал проходящим мимо студентам-медикам, означавший, что в родовспомогательном доме для бедных этой ночью, в этот час можно наблюдать интересные сложные роды.
Кучер слез с сиденья и позвонил. Привратник вместе с дежурной сиделкой взяли Жермини под руки и подвели к одной из четырех коек, стоявших в палате для рожениц. Как только Жермини легла, боль немного стихла. Она окинула взглядом палату и увидела, что остальные койки пусты, а в глубине огромной комнаты пылает большой, сложенный наподобие деревенских очагов камин, перед которым на стальном пруте сушатся пеленки, простыни, подстилки.
Еще через полчаса Жермини родила; она произвела на свет дочку. Ее койку выкатили в другую палату. Там она пролежала несколько часов, погрузившись в блаженное дремотное оцепенение, которое всегда следует за невообразимыми родовыми муками, радуясь и удивляясь тому, что все еще жива, не переставая наслаждаться наступившим облегчением, чувствуя всем существом смутное счастье созидания. Вдруг раздался крик: "Умираю!" Жермини открыла глаза и увидела, что одна из ее соседок обхватила шею дежурной стажирующей акушерки, потом упала на подушки, задергалась под простыней и больше уже не двигалась. Почти в ту же минуту с другой кровати тоже раздался страшный, пронзительный, исполненный ужаса крик - крик живого существа, увидевшего перед собой смерть. Женщина, лежавшая на этой койке, протягивала руки, отчаянно призывая на помощь молоденькую акушерку. Та подбежала, склонилась над больной и без памяти рухнула на пол.
После этого вновь наступило молчание. Лежа в одной палате с двумя мертвыми роженицами и полумертвой акушеркой, которая пришла в себя только через час, хотя упала на ледяной пол, ни одна из еще оставшихся в живых женщин не осмеливалась двинуться, не осмеливалась даже дернуть за шнур звонка, проведенного к каждой койке.
В родовспомогательном доме свирепствовала тогда одна из тех страшных эпидемий родильной горячки, которые сеют смерть среди женщин, дарующих потомство человечеству, одна из тех тлетворных бурь, которые проносятся, опустошая ряды коек, где лежат роженицы. В свое время из-за такой эпидемии пришлось закрыть клиническую родильную больницу. Казалось, это шествует чума, за несколько часов успевающая превратить человеческое лицо в синюшную маску, никого не щадящая, всех настигающая, - самых здоровых, самых молодых, - чума, которая зарождается в детских колыбелях, черная чума матерей! Ежечасно, особенно по ночам, Жермини видела такие ужасные кончины, какими завершается только родильная горячка, кончины, нарушающие все законы естества, мучительные, сопровождающиеся воплями, дикими галлюцинациями, бредом; она видела агонизирующих, на которых, как на сумасшедших, приходилось надевать смирительные рубашки, агонизирующих, которые, завернувшись в простыни, выскакивали из постелей и пугали остальных жутким сходством с покойниками из анатомического зала. Они расставались с жизнью так, словно ее вырывали из их плоти. Сама болезнь принимала кошмарный облик, проявлялась в чудовищных формах. На койках, освещенных лампами, медленно и жутко шевелились простыни над животами, раздутыми перитонитом.
Пять дней провела там Жермини, съежившись, сжавшись в комок, стараясь ничего не видеть и не слышать, мужественно борясь со всеми этими ужасами, лишь в редкие минуты поддаваясь малодушию. Она хотела жить, и силы ее удесятерялись при мысли о ребенке, при воспоминании о мадемуазель де Варандейль. Но на шестой день она ослабела душой и почувствовала, что ей изменяет воля. Ледяной холод проник в ее сердце. Она решила, что настал ее черед. Ею овладело предчувствие конца - предчувствие, подобное руке, которую смерть кладет на плечо человека. Болезнь приблизилась к Жермини, вселив в нее ощущение, граничившее с уверенностью, что она заразилась, что уже больна. Она восставала против недуга, но не боролась с ним. Жизнь, которую она заранее признала побежденной, почти не сопротивлялась смерти. В этот решающий час над койкой Жермини, подобно светлому лучу, склонилось чье-то лицо.
То было лицо самой юной из акушерок, белокурой, золотоволосой девушки с синими и такими кроткими глазами, что умирающим приоткрывалось в них небо. Женщины в бреду говорили при виде ее: "Заступница наша, дева Мария!"
- Дитя мое, - услышала Жермини ее шепот, - сейчас же потребуйте, чтобы вас выписали. Вам надо немедленно уйти отсюда. Оденьтесь потеплее… Хорошенько закутайтесь… Как только вернетесь домой и ляжете, выпейте чего-нибудь горячего, какого-нибудь отвара, липового чая. Пропотейте как следует. И тогда вы не заболеете. Только уходите отсюда. Сегодня ночью, - продолжала она, обводя глазами ряды коек, - вам здесь будет нехорошо… Не говорите, что это я посоветовала вам выписаться, иначе меня уволят…
XXI
Через несколько дней Жермини была уже на ногах. Горделивая радость сознания, что она дала жизнь маленькому существу, в котором ее кровь смешалась с кровью любимого человека, и материнское счастье спасли Жермини от последствий дурного ухода в больнице. Она выздоровела, и весь ее вид говорил о таком довольстве жизнью, на которое прежде мадемуазель до Варандейль считала ее неспособной.
По воскресеньям, какая бы ни стояла погода, Жермини ровно в одиннадцать утра уходила из дому. Мадемуазель считала, что она ездит к подруге за город, и была в восторге от благотворного действия свежего воздуха на служанку. Жермини заходила за Жюпийоном, который позволял увезти себя без особого сопротивления, и они отправлялись в Поммез, куда удалось пристроить девочку и где их ждал заранее заказанный плотный завтрак. Стоило Жермини сесть в поезд мюлузской железной дороги, как она умолкала и даже не отвечала на вопросы. Она высовывалась из окна, и мысли ее устремлялись вдаль. Казалось, они хотели обогнать паровоз. Не успевал поезд остановиться, как она спрыгивала, бросала на ходу билет контролеру и бежала по поммезской дороге, далеко опередив Жюпийона. Она приближалась, подходила к дому, - вот он наконец! Здесь жила ее дочь! Она бросалась к девочке, ревнивыми материнскими руками выхватывала ее у кормилицы, обнимала, прижимала к себе, осыпала нежностями, ласками, не отрываясь смотрела на нее, смеялась. Сперва она любовалась дочерью, потом, обезумев, потеряв голову от любви и счастья, начинала покрывать поцелуями все ее тельце, ее маленькие голые ножки. Они садились завтракать. Жермини держала ребенка на коленях и ничего не ела: она столько целовала малышку, что не успевала вволю на нее наглядеться, и теперь выискивала сходство между нею и ими обоими. "Она похожа на тебя и на меня. Нос у нее твой… глаза мои… волосы будут, как у тебя… вьющиеся… Посмотри, твои руки! В точности твои!" И так часами длилась неумолчная очаровательная болтовня, которой женщины стараются вызвать у мужчин чувство отцовства. Жюпийон выслушивал этот вздор довольно терпеливо благодаря дешевым сигарам, которые Жермини по одной доставала из кармана и протягивала ему. К тому же он нашел себе развлечение: сразу за садом протекал Морен, а Жюпийон, как истый парижанин, был страстным рыболовом.
Когда наступило лето, они целый день проводили в этом саду на берегу реки. Жюпийон сидел на мостках для полоскания белья, а Жермини, не спуская ребенка с рук, устраивалась тут же на земле, в тени мушмулы, клонившейся к воде. День сверкал; солнце жгло широкий простор текучей влаги, в которой, как в зеркале, мерцали искры. Среди этого огненного ликования неба и реки Жермини играла со своей дочкой, перебиравшей по ней ножками, розовой, полуголенькой, одетой только в короткую рубашечку. Солнечные блики играли на ее тельце, загорелом, как тело ангелочка, виденного Жермини на какой-то картине. Она испытывала божественную радость, когда девочка неуверенными младенческими ручонками дотрагивалась до ее подбородка, рта, щек, упрямо тыкала пальчиками в глаза, старалась, играя, попасть в зрачки, искала, точно вслепую, лицо матери, щекоча его и больно пощипывая. Жермини казалось, что по ней скользит теплый луч жизни ее дочурки. Посылая порою над головой девочки краешек улыбки Жюпийону, она звала его: "Да посмотри же на нее!"
Потом ребенок засыпал, полуоткрыв улыбающийся во сне ротик. Жермини ловила каждый ее вздох, вслушивалась в ее спокойный сон. Постепенно, убаюканная ровным дыханием девочки, она блаженно забывалась, глядя на убогое пристанище своего счастья, на сельский сад, на яблони, в листве которых скрывались маленькие желтые улитки, на яблоки, зарумянившиеся с той стороны, где их припекало солнце, на тычины, за которые цеплялись вьющиеся, перепутанные стебли гороха, на грядку капусты, на четыре подсолнечника, украшавшие клумбу посредине полянки; потом она переводила взгляд на берег реки, до которого было рукой подать, на цветок пролески в траве, на белоголовую крапиву у стены, на бельевые корзины прачек и бутылки с жавелевой жидкостью, на вязанку соломы, растрепанную веселым щенком, только что выскочившим из воды. Жермини смотрела и вспоминала. Держа на коленях свое будущее, она обращалась к прошлому. Из травы, деревьев, реки она воссоздавала в памяти деревенский сад своего деревенского детства. Она снова видела два покатых камня у самой воды, на которых летом мать мыла ей перед сном ноги, когда она была совсем маленькой.
- Видите, дядюшка Ремалар, - в один из самых жарких августовских дней обратился, стоя на мостках, Жюпийон к старику, который смотрел на его удочку, - на красного червяка совсем не клюет, хоть тресни.
- Чтобы рыба клевала, нужен дождевой червь, - поучительно ответил крестьянин.
- Что ж, раздобудем дождевого червя, за деньгами не постоим… Дядюшка Ремалар, достаньте-ка мне в четверг телячье легкое и повесьте вот сюда, на это дерево… А в воскресенье посмотрим, что из этого получится.
В воскресенье Жюпийон наловил небывалое количество рыбы, а Жермини услышала первое слово, сказанное ее дочерью.