XXVII
Мадемуазель сидела в глубоком кресле у камина, где под пеплом всегда тлело несколько угольков. Черная наколка, сдвинутая почти до бровей, скрывала ее морщинистый лоб. Черное, прямое, как футляр, платье, подчеркивало выпирающие кости, жалко морщилось на жалкой худобе ее тела, прямыми складками падало с колен; узкая черная шаль, скрещиваясь на груди, сзади была завязана узлом, как у маленькой девочки. Руки мадемуазель лежали на коленях, ладонями кверху, - бессильные старческие руки, неловкие, негнущиеся, узловатые, с распухшими от подагры кистями и суставами пальцев. Она сидела смиренно и устало сгорбившись, - когда старики сидят в такой позе, им приходится поднимать голову, чтобы обратиться к собеседнику или взглянуть на него, - скрытая, точно погребенная, черной одеждой, оттенявшей окрашенное желчью лицо цвета слоновой кости и теплую ясность карих глаз. Эти живые, веселые глаза, это немощное тело и нищенское платье, это умение благородно нести тяготы дряхлости придавали мадемуазель сходство с доброй старой феей.
Жермини была тут же, рядом с хозяйкой.
- Жермини, лежит под дверью валик? - обратилась старуха к служанке.
- Да, барышня.
- Знаешь ли, дочь моя, - помолчав, снова заговорила мадемуазель де Варандейль, - знаешь ли ты, что, если женщина родилась в одном из красивейших особняков на улице Рояль… если ей должны были принадлежать Гран Шароле и Пти Шароле… если к ней должен был перейти замок Клиши-ла-Гарен… если два лакея с трудом несли серебряное блюдо, на котором подавалось жаркое у ее бабушки… знаешь ли ты, что нужно очень философски ко всему относиться, - тут мадемуазель с трудом провела руками по плечам, - чтобы вот так кончать существование… в этом чертовом логове насморков, где, сколько ни клади валиков, непрерывные сквозняки… Так, так, раздуй немного огонь. - Протянув ноги к Жермини, стоявшей на коленях перед камином, она, смеясь, сунула их под нос служанке. - Знаешь ли ты, что нужно весьма философски ко всему относиться, чтобы носить дырявые чулки? Дуреха! Я вовсе не ворчу на тебя! Я знаю, у тебя дел по горло. Но ты могла бы нанять женщину для починки… Это не так уж трудно… Почему бы не позвать ту девчурку, которая приходила в прошлом году? Мне понравилось ее личико.
- Она черна как галка, барышня.
- Так я и знала! Тебе ведь не угодишь!.. Разве это не правда? Она как будто племянница матушки Жюпийон? Ее можно было бы приглашать раз… два раза в неделю…
- Ноги этой потаскухи здесь больше не будет.
- Ну и ну! Нет, ты просто неподражаема! Сперва обожаешь человека, а потом смотреть на него не можешь… Что она тебе сделала?
- Говорю вам, она уличная дрянь.
- А какое это имеет отношение к моему белью?
- Но, барышня…
- Ну, хорошо, найди мне другую женщину. Я вовсе не настаиваю на этой. Но найди кого-нибудь!
- Все поденщицы лентяйки. Я сама вам починю. Никого не нужно нанимать.
- Ты? Ну, если мы будем рассчитывать на твою починку… - весело сказала мадемуазель. - И потом, разве матушка Жюпийон даст тебе возможность?..
- Госпожа Жюпийон? Да я пальцем для нее не пошевелю!
- Как? И она тоже? Ты и ее невзлюбила? Ну и дела! Пожалуйста, найди себе поскорее новых знакомых, иначе, разрази меня господь, нам предстоят невеселые дни.
XXVIII
Действительно, мадемуазель де Варандейль пришлось столько вытерпеть зимой, что она вполне могла рассчитывать на место в раю. Жермини срывала на ней все свои невзгоды, горечь, скрытую муку, нервное возбуждение, которое с наступлением весны превратилось в какое-то злое безумие: так обычно действует на людей неуравновешенных самое беспокойное из времен года, волнующее, вселяющее тревогу оплодотворение земли и ее расцвет.
В глазах у Жермини появилось усталое выражение, свойственное людям, уже не плачущим, но много плакавшим прежде. Она упрямо отвечала: "Ничего со мной не происходит, барышня!" - тем глухим голосом, который говорит о чем-то глубоко затаенном. Ее позы выражали немое отчаянье, жесты - безнадежность, лицо - ту степень угнетения, когда женщине становится невыносима ее собственная тень. Ее фигура, глаза, рот, складки платья, ее присутствие в спальне или звук шагов в соседней комнате, где она что-то делала, даже ее молчание как бы окутывали мадемуазель атмосферой скорби. Каждое слово выводило Жермини из себя. Мадемуазель не смела сделать ей замечание, попросить о чем-нибудь, чего-то захотеть или потребовать: все воспринималось служанкой как упрек. Она сразу начинала бушевать и, плача, приговаривала: "Какая же я несчастная! Вы, я вижу, меня больше не любите!" И то, что сушило ей сердце, изливалось в неподражаемой по своей бессмысленности воркотне. "Вечно она приплетется, когда идет дождь!" - брюзжала Жермини, увидев комочек грязи, оставленный г-жой де Беллез на ковре. В первую неделю января, в ту неделю, когда все без исключения близкие и дальние родственники мадемуазель де Варандейль, самые богатые и самые бедные, поднимались к ней на шестой этаж и ждали возле входной двери своей очереди присесть на один из шести стульев ее гостиной, Жермини пришла в особенно дурное настроение, все время дерзила и жаловалась на судьбу. Неустанно придумывая все новые обиды, будто бы нанесенные ей хозяйкой, она казнила последнюю ожесточенным молчанием. В такие часы она накидывалась на работу. Сквозь прикрытую дверь до мадемуазель доносилось яростное шуршанье метлы и пыльной тряпки, скрипы, резкие стуки, нервные шаги служанки, которая, сердито передвигая мебель, как будто говорила: "Уж я тебе приберу комнату!"
Старые люди терпеливы к слугам, живущим у них по многу лет. Привычка, ослабевшая воля, страх перед переменами, боязнь новых лиц - все располагает их к поблажкам, к уступкам, к соглашательству. Несмотря на свою резкость, способность вспылить, взорваться, нашуметь, мадемуазель не пыталась возражать Жермини и словно ничего не видела. Когда Жермини входила, она делала вид, что читает, и ждала, укрывшись в кресле, как в раковине, чтобы недовольство служанки прошло или вырвалось наружу. Она смиренно склонялась перед налетающей грозой, не позволяя себе ни единого горького слова, ни единой горькой мысли по адресу Жермини. Она только сокрушалась, что причиняет ей так много огорчений.
Объяснялось это тем, что Жермини была для мадемуазель не служанкой, а олицетворенной преданностью, человеком, который когда-нибудь закроет ей глаза. Обособленная от людей, забытая смертью старуха, в одиночестве дошедшая до конца жизненного пути, отдававшая свою нежность только могилам, нашла в ней последнего своего друга. Она подарила ей сердце так, как могла бы подарить его приемной дочери, и больше всего огорчалась, когда не могла ее утешить. К тому же Жермини иногда словно вырывалась на поверхность из глубин своего мрачного уныния и дурного расположения духа и бросалась к мадемуазель, потрясенная ее добротой. Под влиянием солнечного луча, песенки нищего, одного из тех пустяков, которые, мелькнув, умягчают душу, она разражалась слезами и начинала осыпать свою хозяйку ласками. Это была бурная нежность, радостная потребность целовать, похожая на всеискупающее счастье возрождения. Иной раз поводом для этого была болезнь мадемуазель: на сцену тогда немедленно выходила прежняя Жермини, улыбающаяся и бережная. Случалось, что в такие минуты мадемуазель спрашивала ее: "Послушай, дочь моя, что с тобой происходит? Скажи мне, в чем дело?" - "Ничего, барышня. Это просто погода", - отвечала Жермини. "Погода? - недоверчиво повторяла мадемуазель. - Погода…"
XXIX
Мартовским вечером мать и сын Жюпийоны, сидя у печки в каморке за лавкой, совещались.
Жюпийону только что выпал жребий идти в солдаты. Деньги, отложенные г-жой Жюпийон на выкуп сына, разошлись, так как последние полгода дела ее шли прескверно: приходилось продавать в кредит лореткам, а они съезжали без предупреждения, оставив ключ от комнаты под циновкой у входной двери. Дела Жюпийона тоже были так плохи, что ему вот-вот грозила опись имущества. Днем он побывал у своего прежнего хозяина и попросил дать взаймы сумму, необходимую, чтобы нанять замену, но старый торговец парфюмерией, не простивший молодому человеку того, что тот ушел от него и открыл собственное заведение, наотрез отказал ему в деньгах.
Матушка Жюпийон, в полном отчаянье, хныкала и причитала. Она повторяла номер, вытащенный сыном при жеребьевке, и жаловалась:
- Двадцать два… Двадцать два… А ведь я зашила тебе на счастье в пальто черного паука, бархатника, вместе с паутиной. Лучше бы я послушалась советов и зашила твой крестильный чепчик… Нет, господь несправедлив! Ведь сын фруктовщицы вытащил пустышку! Вот и будь после этого честной! А эти две мерзавки из восемнадцатого, которые сбежали с моими деньгами! Недаром они так пожимали мне руки. Ты знаешь, они нагрели меня больше чем на семьсот франков! А черномазая, которая жила напротив!.. А эта дрянная пигалица - у нее хватило наглости покупать землянику по двадцать франков за корзиночку!.. Сколько эти девки вытянули из меня!.. Но еще не все пропало, ты пока что не уехал. Лучше уж я продам лавку, буду работать поденно, готовить, убирать, делать что угодно… Для тебя я из камня выжму деньги!
Жюпийон курил, не прерывая сетований матери.
- Хватит, мамаша, - сказал он, когда она замолчала. - Все это слова. Ты только портишь себе пищеварение, а какой в этом прок? Ничего тебе не надо продавать, и незачем лезть в петлю. Хочешь биться об заклад, что я куплю себе замену и при этом мы не истратим ни единой монеты?
- Иисусе Христе!
- У меня есть одна мыслишка. - Помолчав, Жюпийон продолжал: - Я не хотел ссориться с тобой из-за Жермини… С тех пор как начались все эти сплетни… ты считала, что пора мне разделаться с нею… что она втянет нас в неприятности… и ты выставила ее за дверь. Я придерживался другого мнения… понимал, что из нее еще можно кое-что вытрясти. Но ты думала, так будет лучше… И, может, так действительно лучше: вместо того чтобы успокоить ее, ты подбросила жару в огонь. И какого жару! Я ее видел пару раз… Она так изменилась… прямо высохла.
- Но ты же знаешь, что у нее не осталось ни гроша.
- У нее-то, конечно, не осталось… Ну и что из этого? Она раздобудет. Две тысячи триста монет она еще стоит.
- А если ты окажешься замешанным в это дело?
- Ну, она их не украдет!
- Ты уверен?
- А если и украдет, то у своей госпожи. Ты, что же, думаешь, мадемуазель засадит ее за это? Выгонит, в крайнем случае, и все дело. Мы посоветуем ей для поправки здоровья переехать в другой район… да… и больше не будем с ней знаться. Но она не так глупа, чтобы украсть. Как-нибудь устроится - возьмет взаймы, обернется… В общем, не знаю как, это уж ее забота. Пусть покажет, на что способна. К тому же ты слышала, говорят, что ее старуха больна. Вдруг этот божий одуванчик протянет ноги и впрямь оставит ей все добро? Мы же будем локти себе кусать, если расплюемся с ней и такое случится! Нет, мамаша, когда на человека вот-вот свалится рента в несколько тысчонок, перед ним надо на цыпочках ходить.
- Боже мой… можешь мне не объяснять! Но после того, что я ей устроила… Нет, нет, она больше не захочет прийти сюда.
- Ну так вот, я тебе ее приведу, и не позже, чем сегодня вечером, - сказал Жюпийон, вставая и вертя в пальцах сигарету. - Только знаешь что? Не вздумай извиняться, это бесполезно. Будь попрохладней. Сделай вид, что принимаешь ее только ради меня, из материнской слабости. Кто знает, как это все обернется; надо держать ухо востро.
XXX
Жюпийон прохаживался взад и вперед по тротуару перед домом Жермини.
- Добрый вечер, Жермини! - окликнул он ее, когда она вышла.
Она обернулась так, словно ее сзади кто-то ударил, и, не отвечая, бессознательно продолжала идти, словно пытаясь убежать.
- Жермини!
Жюпийон произнес только ее имя, не двигаясь с места, не думая догонять. Она подошла к нему, как собака, которую хозяин потянул за сворку.
- Зачем ты пришел? - спросила она. - Деньги понадобились? Или хочешь пересказать какие-нибудь глупости твоей матери?
- Нет, просто я уезжаю, - с серьезным видом сказал Жюпийон. - Я вытащил жребий… и уезжаю.
- Уезжаешь? - повторила она. Казалось, до нее не дошел смысл этого слова.
- Слушай, Жермини, - снова заговорил Жюпийон. - Я обидел тебя… был нехорош с тобой… Знаю… Немножко виновата кузина… тут ничего не скажешь.
- Ты уезжаешь? - Жермини взяла его под руку. - Не лги… Ты уезжаешь?
- Говорю тебе, что уезжаю. Это правда. Я только жду сопроводительного листка. В этом году, чтобы нанять замену, нужно больше двух тысяч франков. Ходят слухи, будто война на носу. Словом, мало ли что может случиться.
Говоря это, он вел Жермини по направлению к молочной.
- Куда ты меня ведешь? - спросила она.
- Как куда? К мамаше, конечно! Я хочу, чтобы вы помирились. Хватит с меня этих историй!
- После того, что она мне наговорила? Ни за что! - Жермини оттолкнула руку Жюпийона.
- Ну что ж, в таком случае прощай. - И он приподнял кепи. - Написать тебе из полка?
Жермини секунду помолчала, колеблясь.
- Пойдем! - отрывисто сказала она и, сделав ему знак идти рядом с ней, зашагала в обратном направлении.
Они шли бок о бок и молчали. Перед ними расстилалась мощеная дорога, все отступавшая, уходившая вдаль между двумя линиями фонарей, между двумя рядами искривленных деревьев, которые протягивали к небу горсть сухих веток и чертили на высоких гладких стенах домов истонченные неподвижные тени. Они долго брели под неласковым небом, на которое снег бросал холодные отсветы, углублялись в туманность, безвестность, беспредельность улицы, тянувшейся вдоль тех же стен, тех же деревьев, тех же фонарей, уводившей в ту же тьму. Они вдыхали тяжелый воздух, оставлявший во рту привкус сахара, сажи и падали. Порою их глаза словно ослепляла молния: мимо них проезжала повозка с зажженным фонарем, ронявшим лучи света на освежеванных животных и на кровавые куски мяса, которые высились над крупом белой лошади. Это пламя во мраке, плясавшее на тушах, было подобно пламени пурпурного пожара, докрасна раскаленного горна.
- Что ты надумала? - спросил наконец Жюпийон. - Это твоя улица Трюден что-то действует мне на нервы.
- Идем дальше, - ответила Жермини.
И, не прибавив больше ни слова, она вновь зашагала быстро, порывисто, стремительно, в такт мыслям, проносившимся у нее в голове. Чувства превращались в движение, душевное волнение передавалось ее ногам, смятенность - рукам. Ее тень, неотступно следовавшая за ней, казалась порой тенью сумасшедшей. Несколько прохожих замедлили шаги, посмотрели ей вслед, потом, как истые парижане, пошли дальше.
Внезапно она остановилась и махнула рукой с отчаянной решимостью.
- Ах, боже мой, не все ли равно! - воскликнула она. - Лишняя капля в море. Вернемся. - Она снова взяла Жюпийона под руку.
- Я знаю, - сказал Жюпийон, когда они подходили к молочной, - мать обошлась с тобой несправедливо. Видишь ли, она всю жизнь была слишком порядочной женщиной… Она не знает, не понимает… И потом, тебе-то я могу сказать, в чем тут соль: она так меня любит, что ревнует ко всем другим женщинам, которые меня любят. Входи же.
Он подтолкнул Жермини к госпоже Жюпийон, которая обняла ее, бормоча какие-то извинения, и поспешила заплакать, чтобы выйти из замешательства и придать этой сцене большую трогательность.
Весь вечер Жермини так смотрела на Жюпийона, что ему стало не по себе.
- Слушай, - сказал он, провожая ее, - брось ты убиваться. В этом мире нужно ко всему относиться спокойно. Ну, хорошо, я вытащил жребий, - что тут страшного? Правда, оттуда не всегда возвращаются… Но в конце концов… Мне еще гулять две недели, давай хорошенько позабавимся напоследок. Что взято у жизни, то взято… А если я не вернусь… по крайней мере, помянешь меня добрым словом.
Жермини ничего не ответила.
XXXI
Жермини не появлялась в молочной целую неделю.
Жюпийоны, видя, что ее все нет, постепенно начали приходить в отчаянье. Наконец однажды, около половины одиннадцатого вечера, она распахнула дверь, прошла, не здороваясь, к столику, за которым в полудремоте сидели мать и сын, и положила перед ними старую холщовую тряпку, которую крепко держала за уголки. В тряпке что-то зазвенело.
- Вот! - сказала она.
Разжав руку, она вытрясла все, что было в тряпке, и но стол посыпались засаленные, подклеенные и подколотые сзади булавками ассигнации, позеленевшие от времени луидоры, черные, как земля, монеты в сто су, в сорок су, в десять су - деньги бедняков, деньги тружеников, деньги из копилок, деньги, перепачканные перепачканными руками, затасканные в кожаных кошельках, стертые в ящиках касс, наполненных разменной монетой, деньги, пропахшие потом. С минуту Жермини смотрела на все это, словно не веря собственным глазам, потом грустным и тихим голосом, голосом истинного самопожертвования, просто сказала госпоже Жюпийон:
- Все-таки достала… Две тысячи триста франков… Чтобы его выкупить.
- Дорогая Жермини! - воскликнула толстуха, задыхаясь от наплыва чувств. Она бросилась обнимать Жермини; та ее не отталкивала. - Поужинайте с нами, выпейте хоть чашечку кофе!
- Нет, спасибо, - сказала Жермини, - я ног под собой не чувствую. Ну и пришлось мне побегать, чтобы их собрать! Пойду лягу… А кофе - в другой раз.
И она ушла.
Ей, действительно, пришлось, как она выразилась, "побегать", чтобы принести Жюпийонам подобную сумму, пришлось совершить настоящий подвиг - раздобыть две тысячи триста франков, две тысячи триста, когда у нее самой не было и пяти франков! Она достала их, выклянчила, вырвала по одному франку, по одному су. Она набрала их, наскребла у всех понемногу, занимала где двести, где сто, где пятьдесят, где двадцать франков, - сколько давали, столько брала. Она обращалась к привратнику, к бакалейщику, к фруктовщице, к торговке дичью, к прачке; она обращалась к торговцам с той улицы, где жила мадемуазель теперь, к торговцам с той улицы, где жила с ней раньше. Она не обошла никого, даже полунищего водоноса. Она стучалась во все двери, смиренно упрашивала, умоляла, выдумывала небылицы, умирая от стыда, потому что лгала и знала, что ей не верят. Унизительные признания в том, что у нее нет сбережений, - до сих пор все считали, что Жермини откладывает деньги, и она из гордости этого не отрицала, - сочувствие людей, на которых она смотрела свысока, отказы, подачки, - она все терпела, и не один раз от одного человека, а десятки раз от десятков людей. Если только ей давали деньги или была надежда, что дадут, она шла на то, на что не пошла бы ради куска хлеба.
Наконец деньги были собраны, но она попала к ним в подчинение, в вечное рабство. Она принадлежала обязательствам, которые взяла на себя, услугам, оказанным ей владельцами лавок, хорошо знавшими, что они делают. Она принадлежала долгам, которые ей предстояло ежегодно выплачивать.