Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен - Эдмон Гонкур 18 стр.


Когда в черные минуты она припоминала всю горечь прошлого; когда восстанавливала, начиная с детства, события своего плачевного существования, эту цепь страданий, где было столько звеньев, сколько Жермини лет, цепь, удлинявшуюся год от года; когда думала о постоянных встречах и свиданиях с несчастьем, обо всем, что она пережила, ни разу не почувствовав руки благого провидения, о котором ей так много рассказывали, - тогда она говорила себе, что, видно, принадлежит к числу горемык, обреченных с рождения на вечную муку, к числу тех, кому не узнать счастья, кому оно ведомо лишь по зависти к любимцам судьбы. Она вынашивала, пестовала эту мысль, погружаясь в ее мрак, все время размышляя о непрерывности своих невзгод, о бесконечной смене огорчений, постепенно приучаясь искать свою злосчастную звезду в самых ничтожных житейских невзгодах. Пустячный долг, не отданный ей, фальшивая монета, подсунутая в лавке, плохо исполненное ею поручение мадемуазель, неудачная покупка - все это, с ее теперешней точки зрения, было не оплошностью или делом случая, а новым звеном в цепи. Жизнь ополчилась на нее, преследовала ее везде, всегда, насылала большие и малые беды, начиная от смерти дочери и кончая отсыревшим сахаром. Бывали дни, когда у Жермини все валилось из рук: тогда ей казалось, что даже ее пальцы прокляты. Проклятая, обреченная на адское пламя! Порою, прислушиваясь к своему телу, разбираясь в своих ощущениях, она начинала думать, что заживо попала в ад. В огне, сжигающем ее, в желаниях плоти, в безвольной страстности своей натуры она видела одержимость любовью, таинственную и бесовскую болезнь, подтачивающую разум и целомудрие, болезнь, которая уже толкнула ее на постыдную страсть и, - предчувствовала она, - может толкнуть еще раз.

Поэтому теперь она всегда повторяла слова, служившие как бы припевом к ее думам: "Что поделаешь… Такая уж я несчастливая… не везет мне… ничего не удается…" Она говорила это тоном человека, переставшего надеяться. Под влиянием навязчивой мысли о том, что она родилась под несчастливой звездой и что ее преследуют ненависть и злоба высших сил, Жермини начала бояться жизни. Она пребывала в той беспрерывной тревоге, когда неожиданность кажется стихийным бедствием, когда звонок в дверь приводит в ужас, когда человек вертит в руках письмо, не смея его вскрыть, взвешивая неведомое, когда еще не услышанная новость и губы, готовые произнести ее, вызывают холодный пот на лбу. Она находилась в том состоянии вечной настороженности, трепета, страха перед судьбой, когда беда видит впереди только беду, когда хочется поскорей оборвать жизнь, чтобы она не двигалась, не шла туда, куда ее обычно толкают все человеческие стремления и упования.

Жермини столько плакала, что дошла, наконец, до презрительного отчуждения от всего, до той вершины горя, где невыносимая скорбь мнится некой насмешкой, где боль, превосходя меру человеческих сил, превосходит и меру способности чувствовать, где истекающее кровью сердце, уже не ощущая новых ран, говорит, бросая вызов небу: "Еще!"

XLVIII

- Куда это ты так вырядилась? - однажды, воскресным утром, спросила Жермини у расфранченной Адели, проходившей по коридору седьмого этажа мимо ее открытой двери.

- Куда? Мы собираемся кутнуть. Нас уйма народу… Толстая Мари, знаешь, которую зовут Кучей, Элиза из сорок первой квартиры, обе Бадинье, большая и маленькая… И мужчины, конечно! Во-первых, мой помощник смерти… Ну да… Как, ты не знаешь?.. Мой новый дружок, учитель фехтования из двадцать четвертой. С ним его приятель, маляр, настоящий папаша Хохотун… Отправимся в Венсенский лес… Каждый захватит чего-нибудь пожевать… обедать будем на травке… За вино платят мужчины. Уж мы не соскучимся, будь спокойна!

- Я тоже поеду, - сказала Жермини.

- Ты? Вот новости! Ты уж свое отгуляла.

- Говорю тебе, что поеду, - резко и решительно заявила Жермини. - Вот только предупрежу барышню да переоденусь. Подожди меня, я зайду к колбаснику, куплю половину омара.

Через полчаса обе женщины уже шли вдоль городской стены. На бульваре Шопинет они встретились с остальной компанией, поджидавшей их на улице за столиком кафе. Все выпили по рюмочке черносмородинной, уселись в два больших фиакра и покатили. У Венсенской крепости они вылезли и гурьбой двинулись вдоль рва. Проходя мимо крепостной стены, маляр, приятель учителя фехтования, крикнул канониру, стоявшему на часах у пушки:

- Эй, старина, лучше бы выпить из этой посудины, чем стеречь ее, верно?

- Ну и шутник! - сказала Адель, толкая Жермини локтем в бок.

Вскоре они уже были в Венсенском лесу…

Во все стороны расходились узкие тропинки с выбоинами и кочками, протоптанные множеством ног. Между ними кое-где виднелись полянки, поросшие травой, - но травой измятой, иссушенной, пожелтевшей и мертвой, растрепанной, как подстилка в хлеву; соломенного цвета стебли, оттененные тускло-зеленой крапивой, опутывали кустарник. Жители городских предместий любят по воскресным дням валяться на солнце в местах, подобных Венсенскому лесу, после чего те становятся похожи на лужайки, где накануне устраивали фейерверк. Далеко друг от друга стояли корявые, приземистые деревья: чахлые вязы с серыми стволами в желтоватом лишайнике, обломанные до уровня человеческого роста, и карлики-дубки, объеденные гусеницами так, что их листья напоминали кружево. Жалкая, бессильная, редкая листва просвечивала насквозь; сожженная солнцем, хилая, сморщенная, она мелкими пятнышками выделялась на фоне неба. Эта поникшая, заморенная растительность, покрытая серой нелепой пыли, налетавшей с проезжих дорог, эта унылая зелень не могла ни выпрямиться, ни глубоко вздохнуть; природа как бы вылезала здесь из-под тротуара. В ветвях никто не пел, по жесткой земле не ползали насекомые: грохот дилижансов распугивал птиц, шарманка заглушала тишину и трепет леса, улица, распевая во все горло, вторгалась в сельский пейзаж. На сучках висели женские шляпы в сколотых по углам носовых платках; алый помпон канонира все время мелькал сквозь листву; продавцы сластей выглядывали из-за каждого куста; ребятишки в блузах строгали на изрытых полянках отломанные ветки; рабочие семьи лакомились трубочками и лоботрясничали; подростки ловили в шапки бабочек. Вот таким же пыльным и душным был когда-то Булонский лес: общедоступный, пошлый, почти лишенный тени уголок у ворот столицы, куда валом валит простонародье, - не лес, а карикатура, весь усеянный пробками, прячущий в зарослях арбузные корки и самоубийц.

День выдался необычайно знойный; солнце зловеще светило сквозь облака, заливая землю предгрозовым, рассеянным, словно подернутым дымкой слепящим сиянием. Воздух был тяжел и удушлив; все замерло; листва, ронявшая скупую тень, была неподвижна; небо тяжко нависло над утомленным лесом. Порою низко, по самой земле, проносилось дуновение южного ветра, тревожа, волнуя и дурманя, будоража кровь и пробуждая своим жарким вздохом желание. Не стараясь разобраться в себе, Жермини временами ощущала, что по ее телу пробегают мурашки, словно к коже прикоснулся щекочущий пушок персика.

Компания весело шла по дороге, нервно оживленная, как это бывает с горожанами, вырвавшимися на свежий воздух. Мужчины бегали, женщины вприпрыжку догоняли их. Все старались повалить друг друга на землю. Им не терпелось начать танцы, подмывало влезть на дерево. Маляр забавлялся тем, что издали бросал камешки в прорезы крепостных ворот - и неизменно попадал.

Наконец они уселись на какой-то прогалине, под купой дубов, озаренных лучами заходящего солнца и отбрасывавших продолговатые тени. Мужчины один за другим чиркали спичками по тиковым брюкам и закуривали. Женщины болтали, смеялись, ежеминутно опрокидываясь навзничь в приступе тупого и крикливого веселья. Только Жермини не смеялась и не разговаривала. Она не слушала, не смотрела. Ее глаза под опущенными ресницами были устремлены на кончики ботинок. Уйдя в себя, она словно забыла и время и место, где находилась. Вытянувшись на траве, положив голову на кочку, она лежала не шевелясь, лишь двигая руками, попеременно прижимая их к земле то ладонями, то тыльной стороной, стараясь хоть немного остудить пылающую кожу.

- Вот лентяйка! Ты, кажется, собираешься захрапеть? - спросила ее Адель.

Жермини вместо ответа широко открыла блестящие глаза и до самого обеда не проронила ни слова, продолжая лежать в той же позе, в том же оцепенении, нащупывая возле себя места, к которым еще не прикасались ее лихорадочно горячие руки.

- Дедель, - сказала одна из женщин, - ну-ка, спой нам что-нибудь.

- Я не рыгаю до еды, - ответила Адель.

Внезапно рядом с Жермини, у самой ее головы, упал камень. Одновременно маляр крикнул ей:

- Не пугайтесь! Это ваше кресло.

Все разложили перед собой носовые платки вместо салфеток, развернули промаслившиеся кульки со снедью, откупорили бутылки, и вино обошло круг, пенясь в стаканах, поставленных между пучками травы. Потом они принялись за еду, накладывая куски колбасы на ломти хлеба, служившие тарелками. Маляр нарезал колбасу, мастерил бумажные кораблики, заменявшие солонки, орал, подражая официантам кафе: "Чего изволите? Две порции! Обслужите клиента!" Общество все больше оживлялось. Воздух, клочок голубого неба, еда подстегивали эту буйную компанию, обедавшую на травке. Руки касались рук, губы встречались, уши ловили непристойные намеки, рукава мужских рубашек на миг обвивались вокруг женских талий, объятия становились все теснее, поцелуи - все плотояднее.

Жермини пила молча. Маляр, подсевший к ней, чувствовал себя скованно и неловко рядом с этой странной соседкой, которая развлекалась сама по себе. Внезапно он начал отстукивать ножом по стакану "трам-та-там", а когда шум немного стих, встал на колени и произнес речь.

- Сударыни! - начал он хрипло, как попугай, злоупотребивший пением. - Я пью за здоровье человека, которого постигло несчастье, - за свое собственное здоровье. Может, это принесет мне счастье. Я брошен, сударыни, да, да, мне дали отставку! Теперь я вдовец, с макушки до пяток, razibus. И вот плыву без руля и без ветрил… Не то чтобы я так уже держался за нее, но привычка, сударыни, эта старая чертовка - привычка! Словом, я скучаю, как клоп в часовой пружине. Уже целых две недели моя жизнь похожа на кабак без спиртного. Притом что я так люблю любовь, будто она родила меня на свет. Жить без женщины! Хорошенькое положение для вполне зрелого мужчины! Ведь с тех пор, как я знаю, что это такое, я всегда низко кланяюсь всем попам, до того мне их жаль, честное слово! Жить без женщины! Когда кругом кишмя кишит женщинами! Но не могу же я приклеить к себе объявление: "Сдается внаем мужчина. Обращаться по адресу…" Во-первых, у меня выйдут неприятности с господином префектом, а во-вторых, люди так глупы, за мною будут ходить толпы… Короче говоря, я это клоню к тому, что, если среди ваших подруг, которых вы имеете честь, и так далее, и так далее, найдется желающая свести знакомство… с честными намерениями… вступить в приятное внебрачное сожительство… пусть не стесняется! Я к ее услугам. Виктор-Медерик Готрюш… человек верный и пылкий, для нежных чувствий лучшая копилка! Все справки наводить в моем прежнем подворье "На тюремном просторе". И веселый, как горбун, который только что пустил ко дну верную жену, Готрюш, иначе, Гого Весельчак! Парень свойский, от вина не хмелеет, тип что надо, спиртное лакает круглые сутки, от щучьей настойки у него колики в желудке… - При этих словах он далеко отбросил бутылку с водой, стоявшую рядом с ним. - И да здравствуют стены! Они для папаши Готрюша что небо для боженьки! Гого Весельчак красит их в будни и спрыскивает в праздники! При этом не ревнив, не зол, не драчлив, настоящий душка, ни разу не поставил ни единого фонаря ни единой даме!.. Возьмите глаза в руки, вот он - я!

Встав во весь рост и сбросив серую шляпу, этот немолодой и полинявший уличный мальчишка выпрямил долговязое расхлябанное тело в старом синем сюртуке с золотыми пуговицами и задрал лысую, блестящую, в капельках пота голову.

- Смотрите сами! Помещение не из красивых… Особенно хвастаться нечем… Но прочное, крепко сколоченное, хоть и обшарпанное. Что говорить, от своих сорока девяти никуда не денешься!.. Волос не больше, чем у бильярдного шара, борода как пырей, хоть сейчас отвар вари, фундамент не так чтобы слишком массивный, ноги длиннее, чем волос в супе… И притом такой тощий, что хоть купай в ружейном дуле! Такова выставка… Передайте проспект дальше… Если какая-нибудь женщина пожелает взять это добро… Степенная… не очень зеленая… и которая не станет отращивать мне чересчур длинные рога… Вы понимаете, мне ни к чему красотка кабаре…. Так вот, я весь тут!

Жермини схватила стакан Готрюша, залпом отпила до половины и протянула ему той стороной, с которой пила.

Когда стемнело, они пешком пошли домой. На каменной крепостной стене Готрюш острием ножа вырезал большое сердце, вписал в него дату и имена всех участников прогулки.

К ночи Жермини и Готрюш добрались до внешнего кольца бульваров, неподалеку от Рошешуарской заставы. Они остановились рядом с приземистым домишком, на котором красовалась картонная вывеска: "Госпожа Мерлен. Раскройка и примерка платьев, два франка", перед каменной лесенкой, ступени которой исчезали во мраке. У входа, озаренного лишь красным огоньком кенкета, висела деревянная дощечка, на которой черными буквами было выведено:

Гостиница "Голубая ручка"

XLIX

Медерик Готрюш был мастеровым, но мастеровым - лодырем, шалопаем, балагуром, устроившим из жизни сплошную гульбу. Его губы всегда влажно блестели от последнего глотка вина, внутренности покрылись винным камнем, как старая бочка, а сам он, переполненный хмельной радостью, принадлежал к тем людям, которым бургундцы дали сочное название пропитых кишок. Постоянно навеселе - если не после сегодняшней попойки, то после вчерашней, - он видел жизнь сквозь солнечную пыль, плясавшую у него в мозгу. Он приветствовал свою судьбу и безвольно, как все пьяницы, отдавался ей, смутно улыбаясь с порога кабака существованию, всему окружающему, дороге, уходящей в темноту. Неприятности, заботы, ветер в кармане нисколько не волновали его, а если случайно ему и приходила в голову мрачная или серьезная мысль, он отворачивался от нее, произносил "пфу!", что у него означало "тьфу!", воздевал правую руку к небу, смешно передразнивая испанских танцоров, и отправлял уныние ко всем чертям. Он отличался невозмутимой мудростью пьянчуг, насмешливым спокойствием, почерпнутым в бутылке, и не знал ни зависти, ни желаний. Сновидения он покупал в кабаке и был уверен, что в любой момент может получить за три су - стаканчик счастья, за двенадцать - литр воплощенной мечты. Всем довольный, он всех любил, над всеми посмеивался и потешался. В мире ничто не наводило на него тоски, - разве что стакан воды.

К этому благодушию любителя выпить, к веселости беззаботного здоровяка присоединялись еще веселость, свойственная людям профессии Готрюша, хорошее настроение и живость, сообщаемые свободным и неутомительным ремеслом, которым занимаются на вольном воздухе, высоко над землей, развлекаясь песней и посылая с лестницы вниз прохожим соленую шутку. Готрюш был маляром и писал вывески. В Париже ему не было равных, потому что только он один умел работать, ничего не измеряя, не набрасывая эскизов, умел сразу правильно разместить буквы на вывеске и, не теряя времени, тут же намалевать прописные буквы. Он также владел искусством писать буквы-монстры, буквы, не укладывающиеся ни в какой шрифт, рельефные буквы, отделанные бронзовой или золотой краской, в подражание буквам, выбитым на камне. Поэтому иной раз он зарабатывал по пятнадцать - двадцать франков в день. Но он все пропивал, деньги у него никогда не водились, и он вечно был в долгу у кабатчиков.

Этот человек был взращен улицей. Улица была его матерью, кормилицей, школой. Это она одарила его самоуверенностью, хорошо привешенным языком, острословием. Готрюш впитал в себя все, что ум мастерового может впитать на парижских мостовых. Те крохи мыслей и знаний, которые падают, проникают, просачиваются из верхних слоев общества в нижние, которые носятся в насыщенном воздухе и переполненных сточных канавах столицы, - клочки печатного слова, обрывки фельетона, проглоченного между двумя кружками пива, сцены из бульварных пьес. - все это неожиданно расширило кругозор Готрюша до той степени, когда человек, ничего не зная, способен всему научиться. Он был неиссякаемым и не знающим устали балабоном. Его речь изобиловала и сверкала меткими словечками, забавными сравнениями, образами, которые способен придумать только комический гений народа. Она отличалась естественной живописностью ярмарочного фарса. Готрюш знал неисчислимое количество анекдотов и шуток, черпая их в богатейшем репертуаре баек из жизни маляров. Завсегдатай низкопробных погребков - так называемых низков, он помнил все песенки, все куплеты и непрестанно их мурлыкал. Словом, он был уморительно забавен. Стоило ему появиться, - и все уже покатывались со смеху, как покатываются при появлении комического актера.

Человек такого жизнерадостного, веселого нрава "подходил" Жермини.

Жермини не была рабочей скотинкой, задавленной обыденными делами, служанкой-деревенщиной, которая испуганно таращит глаза и неуклюже переминается, тщетно стараясь понять, что ей говорят хозяева. Париж воспитал, переделал, отшлифовал и ее. Мадемуазель де Варандейль, не знавшая, куда девать время, и, как все старые девы, падкая до уличных сплетен, заставляла Жермини подолгу рассказывать новости, принесенные из лавок, подноготную всех жильцов, хронику дома и улицы. Эта привычка делиться впечатлениями, болтать, словно она была компаньонкой мадемуазель, обрисовывать характеры людей, набрасывать их силуэты постепенно развивала в Жермини способность отыскивать красочные выражения, живо и непринужденно острить, делать насмешливые, подчас ядовитые замечания, необычные в устах служанки. Она порой изумляла мадемуазель де Варандейль сообразительностью, способностью все понять с полуслова, легкостью и быстротой, с которой находила словечки, сделавшие бы честь любой светской рассказчице. Она умела шутить, понимала игру слов, не ляпала невпопад и, если в молочной возникал спор по поводу правописания того или иного слова, высказывалась не менее авторитетно, чем чиновник мэрии из отдела регистрации смертей, завсегдатай госпожи Жюпийон. Она была начитана той сумбурной начитанностью, которая характерна для любознательных простолюдинок, В те давние годы, когда Жермини еще работала служанкой у женщин легкого поведения, она ночи напролет просиживала над романами. Потом она начала читать статьи, вырезанные из газет ее знакомыми, и сохранила в памяти не только имена нескольких французских королей, но и смутное представление о множестве вещей, - сохранила настолько, что у нее появилась потребность говорить об этих вещах с окружающими. Одна из жилиц дома, работавшая по соседству приходящей служанкой у актера, часто дарила ей билеты в театр, и Жермини запоминала не только содержание пьес, но и имена актеров, увиденные ею на афишах. Она нередко покупала дешевые издания песенок и романсов и зачитывалась ими.

Назад Дальше