9. В случае закрытия цирка или временного прекращения его работы по не зависящим от дирекции обстоятельствам, как-то: пожар, общественное бедствие, беспорядки, распоряжение властей и по всякой другой причине, как предвиденной, так и непредвиденной, независимо от того, в какой стране будет находиться в то время труппа или часть ее, и даже если представления будут прекращены хотя бы на один день, - начисление жалованья гг. Джанни и Нелло приостанавливается со дня прекращения спектаклей. Однако, если перерыв в работе цирка продлится долее одного месяца, гг. Джанни и Нелло имеют право отказаться от настоящего контракта и расторгнуть его, уведомив о том директора-распорядителя.
10. Все костюмы, необходимые для появления на арене, будут выдаваться дирекцией Двух Цирков. Какие бы то ни было изменения в костюмах не допускаются.
11. Настоящий контракт заключен сроком на один год, но за директором-распорядителем сохраняется право расторгнуть его по истечении шести месяцев.
12. Директор-распорядитель обязуется уплачивать гг. Джанни и Нелло две тысячи четыреста франков в год.
Выплата жалованья будет производиться два раза в месяц.
Директор-распорядитель ни в какой мере не несет ответственности за несчастные случаи, которые могут иметь место во время выступлений гг. Джанни и Нелло".
. . . . . . . . . . . . . .
В то время как братья собирались поставить свои подписи под учинено в двух экземплярах, директор обратился к Джанни:
- И вы по-прежнему настаиваете на том, чтобы зваться на афишах клоунами Джанни и Нелло?
- Да, сударь, - решительно ответил Джанни.
- Но ведь это - позвольте заметить - нелепо… в то время как те, кто в действительности вовсе и не братья, считают выгодным убедить публику в том, что они родственники, - вы, настоящие братья…
- Когда-нибудь… мы тоже объявим в афишах о нашем родстве… но этот день еще не настал… я…
- Не понимаю! - Но видя, что Джанни молчит, директор добавил: - В конце концов - дело ваше; однако, повторяю, вы не правы, отнюдь не правы… это не в ваших интересах.
И директор, взяв на себя обязанности проводника, повел братьев через двор, соединяющий контору на улице Крюссоль с Зимним Цирком - через артистический вход. Они заглядывали на склады, заваленные грудами гигантской бутафории, где на потолке неимоверной высоты болтались диковинные вещи вроде матушек Жигоней в розовых шелковых юбках, под которыми могло бы укрыться десятка два ребятишек. Через приотворенную дверь они увидели двух мальчиков и девочку в халатах, накинутых поверх гимнастических трико; дети держали равновесие на шарах, в то время как царственный тигр, могучий и злой, возбужденный близостью их тел и беспрестанным перекатыванием шаров, то и дело вздымался во весь рост, опирался на перекладины клетки и испускал вздохи, свистящие, как струя пара. Они прошли через темные конюшни, мимо лошадей, переступавших во сне с ноги на ногу, и оказались в цирке, погруженном среди бела дня в мутный сумрак, который свойствен всем помещениям, рассчитанным лишь на искусственное освещение. На пустой арене пять-шесть мужчин в фуражках и вязаных фуфайках, облитые светом, сочетавшим в себе и тусклый отблеск солнечного луча, отраженного в воде, и холодную синеву ледниковой расселины, репетировали пантомиму - пантомиму, принимавшую странный оттенок от пошлой, обыденности актеров, от их смеха, не встречающего отзвука среди призрачного полумрака большой пустынной залы.
XXXVII
Дебют братьев, не сопровождавшийся ни анонсами, ни рекламой, ни обычной или сверхобычной шумихой прессы, ничем, что подстегивает интерес Парижа к рождающемуся таланту, прошел незамеченным. Сначала их даже не отличали от остальных клоунов цирка. Однако с течением времени ловкость, которой были отмечены их упражнения, изящество, изысканность и очарование трюков, исполняемых Нелло, тонкость и неожиданность его комизма, наконец привнесенная братьями в этот жанр оригинальность, которую, однако, публика пока еще не вполне сознавала, привлекли к ним внимание, но все же им еще не удалось добиться того, чтобы парижане запомнили их имена. О Джанни и Нелло говорили: "Знаете, те двое… с итальянскими именами". Они пользовались некоей анонимной известностью, - вот и все. А между тем они являлись и авторами и исполнителями маленьких гимнастических поэм, задуманных совершенно по-новому. Вот либретто одной из таких фантазий, о которых цирк еще хранит воспоминание.
XXXVIII
В цирке, где приспущен газ и царит сумрак, на земле лежал спящий Джанни, в то время как из синеватой дымки выступал Нелло, изображавший в этой поэтической интермедии одного из тех злых духов, одного из тех коварных кобольдов, что живут в стране озер и гор. Он был одет в дымчатые, сумрачные тона, отливавшие темным блеском металлов, схороненных в недрах земли, блеском черного перламутра, дремлющего в глубинах океана, блеском, дрожащим под мрачным небом на крыльях ночной бабочки.
Кобольд быстрой, легкой поступью бесшумно подходил к спящему и принимался как бы порхать вокруг него, над ним, слегка раскачиваясь, касаясь и окутывая его своей темной витающей тенью, - словно дурной Сон, который вышел из Черных врат и реет над спящим. Джанни беспокойно метался, ворочался под гнетом этого наваждения, а дух продолжал его мучить, касался дыханием его шеи, щекотал ему лицо траурным крепом крылышек, которые росли у него на лодыжках и локтях, и, став на руки в самой причудливой позе, слегка давил его тяжестью своего тела: это было как бы вещественное воплощение Кошмара.
Джанни просыпался, обращал к кулисам вопрошающий взор, но кобольд уже успевал спрятаться за пень, к которому прислонилась голова спящего.
Джанни засыпал снова, и тотчас же вновь показывался кривляющийся дух; он одним прыжком взбирался на пень, отвязывал смычок и скрипку, прикрепленные к его платью, и время от времени извлекал несколько нестройных звуков; он склонялся над лицом спящего и с несказанным удовольствием, со злым дьявольским смешком наблюдал за тем, как судорожно извивается его тело. Потом внезапно это превращалось в кошачий концерт, в шабаш вроде тех, что устраивает зимой в морозную ночь дюжина котов, которые мяукают и дерутся из-за кошки, усевшейся на бочку с вышибленным дном.
Но вот Джанни уже пустился за скрипачом, и на арене развертывается увлекательная погоня, во время которой увертливый и хитрый дух дразнит Джанни, а тот пытается его схватить; дух прибегает ко всем уловкам и хитростям, то прыгает назад через его голову, то скользит между его ногами. Когда начинало казаться, что вот-вот Джанни его наконец поймает, кобольд исчезал, катясь колесом, и видно было лишь мелькание его белых подметок. Джанни и публика пытались отыскать его, а он оказывался уже под самым куполом, куда забрался, прошмыгнув с невероятной быстротой мимо зрителей, и где восседал в насмешливой неподвижности.
Джанни снова пускался вдогонку за духом. Теперь погоня, только что происходившая на земле, возобновлялась в воздухе. Приводилась в движение целая система трапеций, идущая от края до края цирка и соединенная на поворотах слабо натянутыми канатами. Кобольд выпускал из рук первую трапецию, бросался в пустоту, медленно, лениво и блаженно раскидываясь в ней своим сумеречным телом. Свет люстр, под которыми он пролетал, зажигал на мгновенье на его теле пурпурные и желтоватые блики, а он, закончив воздушный полет и грациозно вскинув руки, достигал второй трапеции. Джанни гнался за ним, а кобольд, не раз облетев вокруг арены, останавливался на секунду, когда у него был некоторый запас пространства, и, примостившись на одной из трапеций, извлекал из своей скрипки насмешливые звуки. Наконец Джанни его настигал, и тут оба они, выпустив трапецию, бросались, обнявшись, вниз в глубинный прыжок - прыжок, на который до них еще никто не отваживался.
На песке арены между Джанни и кобольдом завязывалась рукопашная и показные усилия, которые они прилагали, чтобы ускользнуть от обхватов и повалить друг друга, превращались в извивы изящно сплетенных тел; в этой схватке кобольд с необыкновенной грацией показывал игру переливающихся мышц, ту самую, что живописцы стремятся передать в своих картинах, когда изображают борьбу сверхъестественных существ с людьми.
Кобольд был окончательно повержен и лежал в недоумении, в том состоянии униженности, которое делает побежденного рабом победителя. Теперь, наоборот, Джанни доставал скрипку и извлекал из нее чарующие, нежные и сладкие звуки, в которых струилась доброта, царящая в человеческой душе в часы милосердия и всепрощения. И по мере того как он играл, кобольд постепенно приподнимался и тянулся к скрипке и все его существо дышало восторгом.
Вдруг кобольд вскакивал, и тело его, словно под действием заклинания, которое с неистовой силой изгоняет адского духа из одержимого, начинало извиваться, изгибаться, корчиться, но в этом не было ничего уродливого и отталкивающего. Оно вздувалось, потом оседало до страшных, недоступных человеческой анатомии пределов. На неподвижном теле западали ребра, странно выступали лопатки; позвоночник, словно переместившись со спины на грудь, выпячивался, как у цапли с неведомой планеты, и по всему телу кобольда пробегала как бы внезапная игра мускулов, которой порою полнится дряблая оболочка змей. Это воспринималось как бескрылый полет, как пресмыкание проклятой сказочной твари; гад, изгнанный из нутра кобольда, выходил вон и удалялся; стройное тело юноши, расколдованное и освобожденное, показывало в стремительной смене пластических поз гармонию и торжество прекрасных движений и прекрасных человеческих жестов, напоминающих античные статуи.
Вновь вспыхнувший газ возвещал публике, что ночным видениям и мятежным снам настал конец и что вернулся день. А кобольд снова брался за скрипку, с которой сошло злое наваждение, и вместе с Джанни принимался наигрывать мелодию, которая казалась шелестящей симфонией свежего летнего утра, походила на тихую болтовню цветов среди певучих ключей, пробивающихся сквозь старые корневища деревьев, на болтовню цветов с солнечным лучом, пьющим росу с их влажных уст.
XXXIX
Сыновья Томазо Бескапе и Степаниды Рудак были французами, настоящими французами. У них был французский темперамент, склад ума и даже патриотизм. От иностранного происхождения, от цыганских предков в них сохранилась только одна особенность, и ее любопытно отметить. У цивилизованных народов поэтическое воображение - этот дар и способность к нежной мечтательности, этот текучий, почти неуловимый фермент смутных зачатков литературы - можно встретить лишь в верхах общества; оно является, за редким исключением, уделом и особой привилегией высших, образованных классов. Братья же, как ни были они невежественны, кое-что унаследовали от мечтательности, задумчивости и, я сказал бы, поэтичной природы низших слоев народностей, пребывающих еще в диком, некультурном состоянии в той самой Европе, которая теперь так богата школьными учителями; и часто у этих двух простолюдинов бывали те лирические порывы, которые даже самый жалкий и темный цыган умеет превращать в мелодии; их поет его скрипка вершинам деревьев, звездам, серебристому утру, золотому полдню.
Оба одинаково чуткие к магическому языку природы, которая днем и ночью беззвучно беседует с утонченными существами, с избранными душами, они все же были совершенно разные.
Старший брат был склонен к рефлексии и мечтательности, и напряженная деятельность его ума была всецело направлена - в соответствии с его профессией, связанной с физической ловкостью и силой, - на построение гимнастических фигур, почти всегда невыполнимых, на сочинительство клоунад-фантазий, неподдающихся воплощению, на создание своего рода чудес, осуществление которых возлагалось на мускулы и нервы. Даже в повседневную технику того, что он исполнял, Джанни вносил значительную долю рефлексии и умственного напряжения; и его излюбленная аксиома гласила, что для отработки трюка требуется некоторое раздумье.
Младший, оставшийся счастливым невеждой, все первоначальное образование которого ограничилось многословными, беспорядочными беседами отца во время долгих переездов с места" на место, - более ленивый умом, чем Джанни, и еще больше витавший в облаках (словом, еще более цыган и, следовательно, еще более поэт), жил в мире мечты - сладостной, улыбающейся, так сказать, чувственной, которая внезапно порождала насмешливые выдумки, взрывы нежной веселости, безрассудные шалости. И благодаря этим качествам Нелло становился изобретателем оригинальных деталей, которыми он украшал, расцвечивал затеи брата, если только те вообще были выполнимы.
XL
У братьев быстро завязались дружеские, теплые, вполне товарищеские отношения с гимнастами и наездниками цирка. Смертельная опасность, сопряженная с этой профессией, заглушает зависть, обычную среди персонала других театров, особенно оперных; эта ежечасная опасность разбиться насмерть объединяет всех подверженных ей артистов в своего рода воинское братство, как солдат, идущих локоть к локтю в атаку. Надо сказать также, что зависть и злобные инстинкты, которые могли сохраниться у некоторых из них от бродячей жизни, от былой нищеты, смягчились благодаря довольству, уважению, даже какой-то славе, сопутствующей их теперешнему существованию.
Впрочем, братья и не могли не понравиться труппе. Старший был чистосердечный и преданный товарищ; серьезное, несколько грустное лицо его часто освещалось доброй, ласковой улыбкой. А младший - тот сразу покорил всех своей общительностью, задором, своей мальчишеской шаловливостью, даже некоторой задирчивостью, - ибо он умел придать ей оттенок ласки, - подвижностью, суетой, шумом, которыми он оживлял иные скучные, томительные дни, неуловимым очарованием красивого, забавного и резвого существа, живущего среди озабоченных людей, той вызывающей улыбку прелестью, которою от него веяло с самого детства.
XLI
Братья так страстно любили свое ремесло, что с удовольствием проводили вечера в цирке, особенно в Летнем. Им хорошо было в обширной конюшне с дубовой обшивкой, с ажурными железными деталями, со стойлами, которые были украшены медными еловыми шишками; им нравилось это легкое металлическое строение, залитое газовым светом золоченых люстр и отражавшееся в двух высоких стенных зеркалах, где оно словно уходило в бесконечность; им хорошо было в конюшне, наполненной звоном уздечек шестидесяти лошадей, которые, стоя под клетчатыми, коричневыми и желтыми попонами, нервно перебирали ногами и горделиво поблескивали глазами, метавшими молнии. Даже нагроможденные по углам привычные и милые предметы: большие выкрашенные в белое лестницы, снаряды в виде буквы X для канатоходцев, знамена, вымпелы, украшенные плоеной бумагой, обручи, красная тележка, служившая четвероногим для хождения на двух ногах, сани в виде кузнечика, все бесконечные, разнообразные аксессуары, видневшиеся за полупритворенными дверьми кладовых, - то скрытые во мраке, то блистающие, как в калейдоскопе, - все это тешило их взоры; им приятно было каждый вечер снова видеть эти вещи, а также и большую каменную колоду, куда мерно, капля за каплей стекала вода, и подвешенные над дверью часы, в деревянном футляре которых мирно дремали стрелки.
К тому же здесь, среди конского топота и ржания, братья ощущали воодушевление, суету, бьющую через край жизнь театральных кулис. Здесь, возле черной рамочки без стекла, содержащей листок почтовой бумаги с программой представления, gentleman rider, со стеком за спиной, облокотясь на ограду конюшни, разговаривал по-английски с группой женщин, кутающих плечи и шеи в голубые шелковые шали. Поодаль играли две резвые девочки с развевающимися кудрями, перехваченными на макушке вишневыми ленточками; халатики на них, похожие на еврейские одеяния, распахиваясь, обнаруживали трико. Рядом мужчина в красном жилете подмалевывал копыта лошади. В глубине пять-шесть клоунов, важных как покойники, собрались в круг и забавлялись тем, что, раскланиваясь, сухим и четким движением перебрасывали друг дружке на голову черную шляпу, которая, побывав на каждой голове по секунде, обходила, таким образом, весь круг травяных париков. Поодаль старушка, современница Франкони-отца, ежедневно наносившая визит лошадям, разговаривала с ними и гладила их пергаментной рукой, а возле нее крошечный пятилетний гимнаст ел брошенный ему кем-то апельсин. В нише внутреннего коридора наездница, только что кончившая работу, куталась в шотландское манто и всовывала белые атласные башмачки в турецкие туфли, а в другой нише наездник-комик в рыжем парике, с пунцовым носом, стоял среди молодых жокеев в отложных воротничках, с завитыми и расчесанными на пробор волосами и болтал по-немецки с худощавыми конюхами, лица которых казались вырезанными из самшита, а глаза были бесцветны, как вода. Наконец около главного выхода на арену, по сю сторону занавеса, сквозь который время от времени доносился шум аплодисментов, на оседланных собак усаживали обезьянок в привязанных к ушам жандармских треуголках.
И среди этих быстро сменявшихся картин, в этом царстве пестрой, позолоченной мишуры и размалеванных лиц, среди этого беспрестанного движения людей развертывалась очаровательная и причудливая игра света: то на сборчатой куртке эквилибриста вдруг заструится поток блесток и превратит ее в волшебную ткань, то чья-то нога в шелковом трико предстанет пред вами со всеми своими впадинами и выступами, в странных белых и лиловато-розовых переливах, играющих, как на розе, пронизанной солнцем. Залитому светом лицу клоуна белизна муки придает неожиданную четкость, правильность и чеканность каменного изваяния.
И поминутно, - разбивая группы, прерывая беседу, подготовку к трюкам, разговоры о любви или лошадях, - стремительно выбегают на арену или возвращаются оттуда лошади с развевающимися гривами. И безостановочно, беспрерывно, по коридору, где толпится персонал цирка, по этому жерлу, которое выбрасывает и разливает по арене все содержимое подвалов и складов клоунского и конного цирка, взад и вперед проносят всевозможные снаряды, бутафорию для пантомим, огромные свернутые декорации, изображающие скованную льдом поверхность озера, телеги, колесницы, клетки с хищниками, бегут клоуны, скачут под гром рукоплесканий наездницы, шествуют вразвалку неуклюжие медведи, пробегают испуганные олени, безобразные ослы, семейство пуделей, виляющих хвостами, парочки молодых игривых слонят, подпрыгивающие кенгуру, ватаги четвероруких кривляк - все звериное царство, привлеченное к участию в игре человеческой ловкости.